412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александра Толстая » Дочь » Текст книги (страница 20)
Дочь
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 04:19

Текст книги "Дочь"


Автор книги: Александра Толстая


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 29 страниц)

– Что это? – спросила я.

– Это целая история. Хороший старший сын очень любит своего отца. Он хочет все сделать для него. Отец любит пить пиво, но сын беден, у него нет денег, чтобы покупать отцу пиво. И вот он, грустный и задумчивый, бредет по лесу и вдруг видит, как из скалы бьет сильный ключ, и он слышит запах пива. Это Бог вознаградил сына за его горячую любовь к отцу и источник воды превратил в источник пива.

Опять та же тема, хотя с вариациями. Исида очень хорошо говорит по-русски, но язык его напоминает язык хорошей старинной хрестоматии.

Нас поражает количество надписей на стенах.

– Это молитвы, – говорит Исида-сан. – Почти все они выражают смирение и покорность воле Бога. Вот, например: "Мы не ожидаем прекращения дождя, а усердно продолжаем работать на рисовом поле".

Мы обошли храм кругом. На задворках лежала большая, больше натуральной величины, красная, одноглазая, страшная голова.

– Что это? Почему одноглазая?

– Это святой – Дарума-сан, – сказал Исида. – У него совсем не было глаз, ему "дали" (т.е. нарисовали) один, потому что в этом году был хороший урожай табака, вот если будет хороший урожай шелковицы – ему дадут второй глаз.

– А где же ноги у этого святого?

– Ног нет, он молился, сидя без движения семь лет, и ноги у него пропали. Крестьяне очень любят этого святого, его часто можно видеть около храмов.

За 10 центов Исида купил нам две небольшие головы Дарума-сан с белыми глазами. И я загадала, что дам своему святому один глаз, когда напишу книгу об отце, второй же – когда попаду обратно на родину. Голова цела у меня до сих пор. У святого все еще один глаз, другой белый. Доживем ли мы с ним, не знаю. Картон, из которого он сделан, потрескался, краска облупилась...

Вечером пришли четыре сельских учителя – скромные, тихие, конфузливые трое мужчин, одна женщина. Они учат в местной сельской школе. В ней 7 классов. Учат всем предметам, подготавливая к средней школе. Всего японцы учатся 18 лет.

– Какой же главный предмет в школе? – спросили мы.

– Мораль.

– Что это такое?

– Буквальный перевод – это учение о том, как должен поступать человек. У нас такое правило: если даже ученик хорошо выдержит экзамены по всем предметам, но не выдержит экзамена по морали, он не может больше учиться, и тогда ему будет трудно, почти невозможно найти службу. Мораль – это самый главный предмет.

– Как же он преподается?

– Сначала в самой простой, легкой форме, постепенно углубляется, расширяется, в университетах это уже философия Конфуция, Лао-Тзе.

Мы спросили, есть ли в школах наказание.

Учителя не сразу поняли.

– Конечно, нет! – с живостью воскликнул Исида.

– Ну, а что вы делаете, если ученик не хочет приходить в школу?

– Этого не бывает. Здесь, в этой школе, у нас есть ученики, которые ежедневно ходят в школу с гор, за 15 верст.

– Ну, а что вы делаете с неспособными, с трудными?

– Чем труднее, тем внимательнее к нему относятся. Если ученик неспособный, с ним занимаются отдельно.

Учителя пригласили нас в школу. Мы пошли на другое утро. К сожалению, занятий не было из-за январских праздников. Но учительница и один из учителей показали нам все, что можно было. Здание большое, двухэтажное, с высокими, на солнце, классами, оборудованными по-европейски.

Когда я просматривала учебники, мне показалось, что все это знакомо мне с детства. Учителя по картинкам показывали нам, как с первых же классов проводится преподавание морали.

Вот мальчик нашел на улице карандаш, он не должен его оставлять себе, а должен сейчас же его отдать.

Птичка попалась в комнату, нужно освободить ее, каждый должен представить себе, как тяжела несвобода.

Отец упрекает сына за то, что сын бросает на дорогу мусор. "Подумай, говорит он, – как неприятно это должно быть другим". А вот женщина лежит на полу среди комнаты. Другая женщина склонилась над ней. В руках у нее кувшин с водой и еда. Соседка пришла проведать больную.

Кроме морали, в японской школе с первых же лет развивают патриотическое чувство. На стенах висят плакаты, Исида-сан переводит: "Помни, что твоя лень, отсутствие трудолюбия, – добросовестно поясняет Исида-сан, – приносят ущерб государству". "Лишняя трата денег – темная тень для государства".

Сегодня мы должны вернуться в Токио. Идем домой. Здесь страшное оживление. Старик, сидя на своей подушке с неизменной трубкой, тоже оживлен и весело улыбается. Сестры Исиды-сан нарядили Марию-сан в венчальное кимоно и радостно смеются. Туся тоже довольна и, хотя по типу она мало похожа на японку, венчальное кимоно очень ей идет.

Японцы, особенно простонародье, радуются, смеются, как дети. Перед самым отъездом пришел гость.

– Мой друг, поэт, – говорит Исида-сан.

Поэт очень любит книги моего отца, много читал. Я дарю ему отцовский портрет, он доволен и смеется. Ольга Петровна просит его написать что-нибудь.

– Я уже написал стихотворение, – сказал он, – написал давно, осенью, как только узнал, что вы приехали.

Он достал лист толстой японской бумаги и прочел:

Горы Харуна в осенних цветах.

Утренний туман стелется по ущелью.

Мы попрощались с хозяевами. Поэт пошел нас провожать и непременно хотел тащить тяжелый чемодан, наполненный книгами, которые мы взяли у Исиды-сан. Горы Харуна очистились от утреннего тумана и лиловатой цепью тянулись вдоль горизонта...

Рис

Почему я так люблю огороды, крестьянские избы, дворы, пахнущие соломой, навозом, амбары, спокойных загорелых людей, с утра до ночи работающих?

Может быть, отец заразил меня своей любовью к деревне? Именно любовью, а не рассуждениями о том, что крестьянский труд самый необходимый, честный, что крестьянин всех нас кормит.

Это я осознала уже гораздо позднее, в молодости эти рассуждения на меня не действовали. А любовь его к мужику, крестьянину и простой жизни была такова, что не могла не повлиять на меня. И хотя японское сельское хозяйство крестьяне, дома, как и всё в Японии – не похоже ни на что виденное мною прежде, все-таки, глядя на широкие, скуластые, загорелые лица женщин, сажающих рис, на пахаря в широкой соломенной шляпе, я чувствовала то же, что чувствовала всегда к швейцарскому, французскому, американскому фермеру, русскому, японскому крестьянину – уважение к настоящей, бесспорной, безыскусственной сущности его. Спокойная серьезность, терпение, чувство собственного достоинства, закаленность, его здоровая красота – выражают эту его сущность, точно крестьяне, сливаясь с землей, с природой, с солнцем, впитывают в себя часть их чудесной мощи.

И странное дело. И здесь, как, должно быть, и на всем земном шаре, именно эти люди, необходимость труда которых совершенно очевидна для всех, самые обездоленные, обиженные. Я никогда не видала, чтобы так работали, как японцы, с раннего утра до позднего вечера! И как работают!

Доходы с крестьянского труда получает скупщик. Передовые японцы это понимают. Для борьбы со скупщиком возникло и ширится кооперативное движение. У японцев мало земли, и нет расчета заводить большие, дорогие сельскохозяйственные машины для обработки крошечных лоскутков земли, их душат большие налоги, и, кроме того, государство искусственно старается удержать низкие цены на продукты сельского хозяйства.

Казалось бы, что политика государства имеет целью облегчить положение всего японского трудящегося народа; на самом же деле она облегчает положение рабочего, но ухудшает положение крестьянина, так как производство его труда все же несоразмерно ниже фабричного производства.

Японские либералы, социалисты в громадном большинстве живут в городах и совершенно не знают крестьянской жизни и, главным образом, интересуются жизнью рабочих, и в Японии сейчас происходит точно то же, что происходило в России перед революцией.

Вспоминается мне один памятный вечер, когда группа видных московских общественных деятелей – либералов собралась, чтобы проводить Мякотина, Пешехонова и других видных социалистов. Большевики высылали их как контрреволюционеров за границу.

– Нас высылают, – говорил один из них с глубокой грустью, – мы отдали свою жизнь на служение "народу", и грустно не то, что нас высылают, а грустно то, что нет ни одного человека среди рабочих, крестьян, который бы вспомнил о нас, пожалел...

Он был прав. Никто не пожалел, никто не вспомнил об этих деятелях, отдавших свою жизнь на служение "народу", на революцию. Думаю, что, если бы мужику растолковали и рассказали про этих народников, мужик сплюнул бы сквозь зубы и сказал:

– И поделом им, сукиным детям, царя свергли, убили, а жизнь во сто раз хуже стала!

Теоретиков этих, кабинетных работников, народ не знал, и они не знали 120-миллионного крестьянского народа, как не знают японские социалисты японского крестьянина, составляющего половину населения.

Такэ-сан, модная коммунистка-писательница, наш друг профессор прекрасно осведомлены о жизни рабочих, но про крестьянскую жизнь они ничего не знают. Японские социалисты-революционеры будут организовывать стачки, юнионы (союзы), скажут вам все про условия труда рабочих: заработная плата, жилищные условия, часы и условия работы и проч., – но спросите их про заработок крестьянина, про цену на рис, табак, коконы? Они не знают, а если и знают, то только теоретически, жизнь крестьян бесконечно чужда и далека им. Социалисты эти и не представляют себе, как тяжело добывается тот рис, без которого они не могут существовать.

Трудно обрабатывать поля в Японии. Требуется глубокая обработка, для риса – вода и большое количество удобрения. Без удобрения земля ничего не дает. Мы видели, как поля засыпались беловатым порошком. Это селедка. Японцы не в состоянии употребить в пищу все то громадное количество сельдей, которое вылавливается, и большую часть гонят на удобрение. Но самое лучшее удобрение человеческое, особенно для огородов. Нам было неприятно есть овощи, когда мы об этом узнали.

– У нас, в России, не употребляют такого удобрения, – сказала я Конисси-сан.

– Не умеют, вот и не употребляют, – ответил он мне с видом некоторого превосходства.

– Но знаете, – начала я довольно робко (я всегда чувствовала себя с Конисси-сан так, как тридцать лет назад, когда я была девочкой, а он приходил к отцу моему переводить "Тао Тэ Кинг" Лао-Тзе), – Мечников говорил, что...

– Глупости говорил ваш Мечников, – перебил он меня. – Надо знать. Когда все это перебродит в герметически закупоренных цементных резервуарах в течение шести месяцев, это уже совершенно безвредно. Японцы спокон веку употребляют человеческое удобрение и гораздо здоровее вас – русских!

Я не могла возражать, хотя было бы приятнее, если бы удобрение в Японии было иное, за Мечникова было немножко обидно. Я думала, что Мечников пользуется уважением среди японцев. Я знаю, что европеизированные японцы очень любят его простоквашу и кормят ею своих детей. Каждое утро я наблюдала, как аккуратненький чистенький мальчик в белоснежном халате и белой шапочке развозит на велосипеде мечниковскую простоквашу, крича во все горло: Ирия, Ирия! – т.е. Илья Мечников (р и л звучат почти одинаково).

, этот иероглиф читается "та", а значит – поле. И японские поля похожи на этот знак – квадратики, перерезанные посредине канавками с водой. Весной, перед посадкой риса, японцы водяным колесом накачивают воду в поля. Когда местность гористая и поля террасами идут вниз, необходимо целое сооружение, чтобы удержать воду. Как устроить орошение, чтобы из одного поля вода переливалась в другое, как и насколько вода должна испаряться, как устроить эти плотины на вершинах – целая наука.

– Теперь ни за что не устроили бы этих полей, – сказал Конисси-сан, очень трудно, очень много надо работать, избаловался народ.

Сажают рис большей частью женщины, почти всегда без мерки, всегда с одинаковой правильностью. Нас тянуло в поле, и мы часто ездили смотреть посадку риса. Я снимала фотографии женщин. Они смеялись. Крестьянам всегда кажется смешным и непонятным, когда их снимают за работой. Ну что тут интересного: грязь, будничный, тяжелый труд.

Я пыталась спросить их, трудно ли работать.

– Иэ, – сказала она (нет), вышла к нам на сушу, около дороги, и, показывая на ноги, что-то стала говорить. Мы сразу не поняли. Ноги ее были увешаны чем-то темным. И только когда женщина стала руками отрывать эти темные, висящие гирляндами предметы и на грязных обмотках закраснелась и, мешаясь с жидкой глиной, струйками потекла кровь, мы поняли, что это были пиявки.

А японка смеялась, видя наш ужас.

Нелегка и уборка риса. Рис жнут серпами и связывают в небольшие снопики, похожие на наши.

В небольших хозяйствах крестьяне сами молотят, веют, сушат рис. Видела я молотьбу простыми цепами и примитивными ручными молотилками. Веют примитивными ручными веялками-веерами. Японцы говорили нам, что в старину рис не полировали, как сейчас, а ели черный рис. Он полезнее, и было гораздо меньше болезни "бери-бери", при которой опухают ноги и которая почти неизлечима. Я спросила как-то об этом нашего друга-профессора.

– Черный рис невкусный, грубый, – сказал он, – белый лучше.

И я замечала, что японцы очень не любят грубой пищи. Я никогда не видела, чтобы японец съел яблоко с кожей, они не любят хлеб с отрубями, не любят грубых каш.

Мы как-то угостили профессора гречневой кашей. Он не мог ее есть.

– Не думаете ли вы, – сказал он с самой вежливой японской улыбкой, – что эта пища более подходит лошади, чем человеку?

Я прежде не любила рис. Детьми нас заставляли его есть, когда мы расстраивали себе желудки, и для нас рис был всегда нечто такое, что мы предпочитали не есть, как лапша, макароны, не очень вкусное. В Японии же, может быть, отчасти потому, что это было после голода в советской России, рис вдруг получил для меня громадное значение, как хлеб у нас на родине. Я стала уважать рис, я поняла, что варить его надо особенно, по-японски, без соли, что хотя рис можно есть с чем угодно, с рыбой, мясом, яйцами, редькой, фруктами, но смешивать его с чем-нибудь, нарушая его белоснежную, девственную чистоту, нельзя, почти грешно. Грешно уронить рисинку, как грешно ронять крошки или куски хлеба. Рис нельзя оставить в чашке, надо доесть все. И в рисе открылась для меня особая прелесть, особая красота, и я стала его любить и уважать, стала понимать, какое громадное значение рис играет в жизни восточных народов.

У риса много разных названий. Рис в поле – инэ, черный рис – геммай, белый рис – хакумай, сваренный рис – комэ, чаще всего гохан.

Рис едят утром, едят днем, вечером. Не ест его только тот японец, который не в состоянии его купить. Но любят его одинаково и в крестьянской хате, и во дворце микадо, рисом лечат болезни, рисом выкармливают грудных младенцев.

Рис, рис, рис! Это главное. Все остальное, что культивируется в Японии, не есть основная пища.

У нас на Украине говорили: "хлиб и до хлиба". В Японии можно сказать: "рис и до риса". И все овощи странные, нам, европейцам, совсем неизвестные. Мы очень удивились, когда среди огородных растений вдруг увидали рядами посаженный лопух, который в таком изобилии растет в старых русских заброшенных усадьбах. Мы ели его, приготовленный с сахаром. Очень поражала нас японская редька, по вкусу похожая на нашу редиску, сочная, сладкая, громадных размеров, иногда с ботвой вместе в рост человека. Под вулканическими горами, где когда-то извергалась лава, редьку выращивают такой величины, что вьючная лошадь может поднять только две штуки. Редьку японцы едят сырую, тертую, вяленую, соленую, с рисом, с рыбой, поливая ее соей. В лавках лежат длинные, фута в два и больше длиной и в кулак толщиной, желтые, соленые редьки в тесте; вам отрезают от них ломоть на один, два, три цента.

Внешне жизнь крестьян красива, красивы дома, сады, поля. Иногда среди полей можно увидеть чудесные цветы, беседку, увитую глициниями, маленький прудик с жирными карпами и белыми лилиями. И в общественной их жизни много прекрасного. В Японии, как и у нас в России до революции, существует общество крестьян. Один за всех и все за одного. Свадьба, похороны, семейный праздник принадлежат не только семьям, но и обществу. Все принимают в этом участие, радуются на свадьбе, плачут на похоронах. В деревнях нищих нет, общество крестьян этого не допустит. Свято чтутся праздники, обычаи, традиции. Они украшают жизнь японских крестьян, вносят то особое, непередаваемое очарование и прелесть, которое вы не всегда можете объяснить, но которое вы все время ощущаете в Японии.

Скрытая красота

Мне трудно было поверить, что он работает на писчебумажной фабрике. Станки, деловой кабинет или контора, писчая бумага мало вязались в моем представлении о нем. Я не встречала ни одного японца, который казался бы мне более японским, не только не зараженным по существу европейской цивилизацией, но полностью удержавшим в себе японскую культуру, по-настоящему любящим японскую старину. И никто не помог мне так понять скрытую от большинства европейцев красоту Японии, как Екой-сан. Я говорю: понять, хотя на самом деле то, что мы поверхностно узнали, бесконечно далеко от настоящего понимания. Но Екой-сан приподнял завесу, и мы увидели, какой громадный, бесконечно интересный мир за этой завесой, мир, который мы никогда не узнаем, но про который мы узнали, что он существует. Благодаря Екой-сан наше восхищение прекрасным не остановилось на лакированных вещицах и ярких кимоно, продающихся в универсальных магазинах, для нас открылась возможность понимания действительно прекрасного. Только возможность, потому что не всем японцам доступно наслаждение японской живописью, музыкой, чайной церемонией, танцами. Но вообще – японской стариной.

С первого взгляда дом Екой-сан показался нам скромным, даже серым. Я не понимала, почему он так торжественно повел нас в этот маленький домик, когда рядом у него был большой просторный дом, гораздо новее и блестящее. Но я ничего не сказала и хорошо сделала, потому что такое непонимание было бы равносильно тому, как если бы я восхищалась полированной базарной мебелью, не замечая рядом стоящей мебели времен Людовика XVI.

"Они (аристократия Ашигава) любили жить в маленьких хижинах, – пишет Окакуро Какузо, – таких скромных на вид, как простые крестьянские, пропорции которых вырабатывались гениями, как Шоджо или Соами (XV), в которых столбы были сделаны из самого драгоценного, душистого дерева, привезенного с далеких индийских островов, и в которых бронзовые очаги были совершенны своими рисунками, нарисованными Сесшю (великий художник XV в.). Красота, говорили они, ценность вещи чаще сокрыта в глубине, чем выражена на поверхности".

Сначала это казалось нам странным, но постепенно мы проникались тем, что красота скрытая особенно прекрасна.

У японцев есть слово "сибуи", или "шибуи" (звуки с и ш часто сливаются, как л и р). Но сколько я ни старалась проникнуть в глубину смысла этого слова, уловить всю тонкость его – мне не удавалось это сделать. Если платье вульгарно – оно не может быть "сибуи", если букет цветов аляповат, безвкусен – он не может быть "сибуи". Я стала думать, что это просто, что я понимаю, и вдруг один японец мне сказал:

– Ну, как мне вам это объяснить? Представьте себе вечер, закат, озеро, вода совершенно неподвижна. И вот тишину и покой нарушает всплеск. Лягушка прыгнула в озеро. На поверхности вода расходится в круг – шире, шире. Это и есть "сибуи".

Сансом в своей книге "Япония" так характеризует это слово: "Шагуны Ашигава, – пишет он, – развили вид роскоши, далекой от богатой и пресыщенной роскоши, которую японцы называют "сибуи", или "суровой", идея, которая может быть лучше понята путем сравнения сладкого фрукта с кисловатым".

Иногда мне казалось, что скрытая красота и есть "сибуи".

Одна японская дама подарила мне черную простую лакированную коробочку. Когда я открыла ее, на внутренней стороне крышки был изумительно тонкий рисунок золотом. Подкладка на хаори – верхней одежде японцев – всегда красивее, чем верх. Самураи никогда не выставляли напоказ ценные лезвия сабель, а прятали их в ножны.

По-моему, дом Екой-сан – несомненно "сибуи" – построен из нестроганого потемневшего дерева.

– Я привез его с одного северного острова, – сказал он. – Это простой, крестьянский дом, но ему семьсот лет.

В каждой комнате разная отделка. В одной – причудливо изогнутый бамбук, в другой – красное, или камфорное, дерево, в третьей токонома* отделялась необыкновенно живописным деревом в коре. Ни в чем нет симметрии, и вместе с тем во всем – полная гармония. В первой, самой большой комнате Екой-сан указал нам на судебные грамоты на стене – тяжба из-за быка с соседями, происходившая семьсот лет назад. Все комнаты почти пустые, но то, что есть, старинное, некоторым вещам более тысячи лет.

Нарушает гармонию портрет моего отца, нарисованный тушью на какемоно и вывешенный здесь сегодня в честь моего приезда.

– Смотрите, – говорит Екой-сан, – он смотрит на нас как живой.

В самой маленькой комнате Екой-сан угощал нас чаем. Это не чайная церемония, мы все сидели на полу как попало, вытянув или поджав по-турецки ноги, как обычно сидят европейцы в японских домах, но мы пили тот самый густой зеленый чай, который всегда подают на чайных церемониях и от которого кружится голова. Окно раздвинуто.

– Вы видите эти бамбуки за окном, эти горные растения и траву, – сказал Екой-сан. – Я привез их с далеких гор, куда редко заходит нога человеческая... Я приезжаю сюда в Одавару каждую субботу, в дождливые дни и сижу здесь совсем один, смотрю на эти горные растения, дождь шелестит по листьям бамбука, шумит ветер, я переношусь мыслями далеко в горы, думаю часами, иногда сочиняю танки. Это комната "ночного дождя". Иногда я сижу в другой комнате.

И он повел нас в комнату побольше, окна которой выходили в сторону океана.

– Вы слышите, как шумит море, как шелестят камни. Музыку эту – равномерный прибой моря – можно слушать часами... Но что я особенно люблю, это когда однообразие этих звуков нарушается вдруг гудением гонга из буддийского храма...

У Екой-сан лицо неподвижное, но умное, он мало улыбается, почти не смеется.

– Недавно я сочинил стихотворение, – сказал он. Тотчас же, закрыв глаза и немного раскачивая туловище из стороны в сторону, запел заунывным, внутренним голосом.

– Что это?

– Стихотворение про вашего отца – про старца. Трудно его перевести, здесь игра слов. Говорится про траву Окина Гуса, окина – значит старый. – И он перевел мне его:

Холодно сегодня!

Холодно и в Ясной Поляне, я думаю!

Глубокой осенью могила старца

Орошается тихим, ровным дождем.

Листья Окина Гуса, которые мы сбирали,

Напоминают нам старые времена,

И мы до глубокой ночи говорим

Об Окина – великом старом человеке.

Листья Окина Гуса давно завяли, увы!

Но семена, посеянные великим старцем,

Укрепились в почве Страны восходящего солнца.

Пусть прорастают семена, пусть растут листья!

Смотрите! Трава Окина – жива.

Она укоренилась в Стране восходящего солнца.

Распускайтесь, почки! Растите, листья!

И я молю тебя о том, чтобы распустились цветы!

У Екой-сан маленький сад: старые, серого камня, покрытые зеленоватой плесенью фонари, похожие на грибы, прудик с неправильными изгибами, блестящими листьями водяных лилий на поверхности прозрачной воды, нагроможденные как будто в беспорядке камни, старые, еще дедовские мандаринные и апельсиновые деревья, усеянные тяжелыми плодами, а в конце – ворота, сделанные из простого бамбука и древесной коры.

Здесь так уютно, что не хочется уходить.

Мы уехали обратно в Токио опять через Одавару. По дороге на станцию остановились около большого буддийского храма. К нему вела высокая, усыпанная разноцветными листьями осыпавшихся кленов широкая лестница.

Храм был закрыт. Под ступеньками, ведущими в него, толстый канат. Екой-сан хлопнул в ладоши, призывая, по буддийскому обычаю, Бога, дернул за канат. Колокол загудел, и мне представилось, как по ночам Екой-сан сидит один и прислушивается к этому бархатному, поющему звуку.

На верхней площадке статуя мальчика-подростка с вязанкой хвороста за спиной. На коленях у него заплатки, волосы заколоты на макушке, как носили раньше.

– Это Никомия, – сказал Екой-сан, – святой, он жил сравнительно недавно, учил людей простоте и бережливости – японский Толстой.

Перед самым отъездом в Америку нам пришлось еще раз побывать в доме Екой-сан в Одаваре. Мы были у него недолго, обедали. Это был, как Екой-сан выразился, прощальный обед. В главной комнате на почетном месте висело уже другое какемоно, на котором была написана танка, взятая из знаменитого буддийского храма в Камакура. Эта танка говорила о любви и почитании родителей.

Милые мои! Какая плохая я девочка!

Играя на склоне горы с цветами,

Все это время я провела с другим,

Забыв о том, как дома беспокоятся мои родители!

Екой-сан придавал особое значение этому стихотворению.

– Пусть Толстая-сан уедет далеко-далеко, – говорил он. – Но она все равно никогда не забудет своих родителей, свою родину. Придет время, что она вернется в свою родную страну так же, как поспешила вернуться к своим родителям маленькая девочка, поняв, что главная радость – это родной дом.

Токутоми-сан

"...Был бы очень благодарен, если бы Вы разъяснили мне ваши религиозные взгляды.

Под религиозными взглядами я разумею ответ на основной и самый важный для человека вопрос: каков смысл той жизни, которую должен прожить человек.

...Сердечно благодарю за ваше письмо, за книги и за ваши добрые ко мне чувства. Передайте, пожалуйста, мой привет вашей жене и попросите ее, если это не слишком смело с моей стороны, написать мне, если это возможно, в нескольких словах ее религиозные верования: ради чего она живет и каков главный закон ее жизни, тот закон, в жертву которому должны быть принесены все человеческие законы и желания.

Ваш друг Лев Толстой".

Так писал в 1906 году мой отец известному в Японии писателю Токутоми Рока. А вскоре после этого Токутоми приехал, взволновав моего отца своим приездом, так как отец в то время, интересуясь вопросами религии, интересовался и религией китайцев и японцев, считая, что в основе религия одна у всех народов и что толкователи ее – Христос, Магомет, Будда, Конфуций и др.

Приехал автомобиль. Молодой человек, скорее похожий на испанца, чем на японца, Хори-сан, приехал за нами. Он говорит по-английски. Час езды. Последние четверть часа мы едем мимо прекрасных садов, бамбуковых рощ, рисовых полей...

Хори-сан показал на горы. "Фузияма". Но ее не видно, она в облаках. День ясный, но холодный. "Сегодня был сильный мороз, многое погибло", – сказал Хори-сан. Автомобиль кружится, наконец заворачивает на узенькую-узенькую дорожку и останавливается, ему приходится пятиться назад, чтобы проехать.

"Приехали". Несколько женщин бросаются нас встречать, среди них маленькая, пожилая, в темном, не то сером, не то коричневом, кимоно. Она берет за обе руки, крепко жмет, прижимает к своему сердцу и ласково смотрит... Это Токутоми-сан, вдова писателя.

"Спасибо, – говорит она по-английски, – спасибо, что приехали, я так рада".

Я чувствую, что это не фраза, она рада, и все лицо ее светится радостью.

Входим в дом, снимаем башмаки. Но дом обставлен по-европейски. В гостиной кресла, стулья, не то диван, не то постель. На стенах портреты Токутоми с женой. На стене тушью надпись, сделанная самим Токутоми-сан: "Стремись всегда вперед". Разговор труден, потому что Токутоми-сан плохо говорит по-английски, и легок, потому что мне кажется, что она близкая и что я ее всегда знала.

После чая мы выходим в садик. Пригревает солнце, со всех сторон свисают огненно-красные ветки клена, тянутся высокие серовато-зеленые стройные сосны с обрубленными макушками, вьются голые стволы глициний...

– Токутоми-сан хочет вам сказать многое, – сказал Хори-сан. – Она хочет, чтобы ее сердце говорило с вашим. Но она не может говорить по-английски, а переводить то, что ей хочется сказать, – нельзя.

Наконец, подумавши, она сказала:

– Мой муж и я любили вашего отца так, как будто он был наш отец...

Она принесла письмо, которое Токутоми писал после смерти отца моей матери, но не послал. Это было уже во время революции, и он не знал, дойдет ли оно. В нем Токутоми писал о своем желании приехать в Ясную Поляну и, слившись сердцами со всеми теми, кто близок был Толстому, поклониться его могиле... Он скорбит о войне, которую пришлось пережить России, и о гражданской войне, но он считает, что Россия приближается к лучшим дням...

Перед обедом Токутоми-сан читает молитву. Обед полуяпонский-полуевропейский. Японский суп, рис, великолепная индейка. Но всех нас особенно поразили апельсины величиной в мою голову. После обеда Токутоми-сан повела нас гулять, показала крестьянское хозяйство – молотьба риса цепами, как у нас. В поле молоденькая японка вяжет снопы, тоже как рожь. Встречается компания студенток-медичек. Они все молодые, у нас в России сейчас нет таких чистых, детских лиц. Они смеются, когда им говорят, что я дочь Толстого. Мы говорим им приветствие по-японски и хохочем все, потом вместе снимаемся.

Идем обратно. Я рассказываю Токутоми-сан про Ясную Поляну, почему уехала, как там жилось, она тихо плачет... потом берет мою руку в свою холодную маленькую руку и крепко жмет.

Я чувствую, что эта маленькая женщина, с которой мы не можем объясниться, близка мне. Она не выпускает моей руки, и так мы движемся обратно.

В саду могила Токутоми, она напомнила мне могилу отца, так же просто и хорошо, стоят цветы, которые, вероятно, ежедневно сменяются.

Чайная церемония происходит в маленькой комнатке вроде беседки. Сидим по-японски на полу. Молодая японочка очень долго заваривает чай, каждое движение размеренно, плавно, немного жеманно.

– Это очень полезно для нашего морального развития, – говорит Хори-сан.

– Почему? – спрашиваю.

– Потому, что это приучает молчать и сосредоточиваться, вроде молитвы, говорит Хори-сан.

Может быть, это правда.

Чай из чайных цветков. Он густо-зеленого цвета и густой и горький на вкус. Вам дают только одну чашку этого чая, который надо выпить в три с половиной глотка. В комнате не должно быть мебели, только одна очень старинная и красивая посуда, иногда одна чашка стоит десятки тысяч...

После чайной церемонии мы уезжаем.

Идем до автомобильной станции. Маленькая женщина в кимоно нас провожает. Она все время держит меня за руку и иногда крепко жмет. Мы садимся в автомобиль. Она, прощаясь, хочет, по-видимому, меня поцеловать, но не умеет (японки никогда не целуются) и только прижимается к моей щеке своей щекой.

Автомобиль трогается. Мы выезжаем из деревни.

– Смотрите, смотрите, – говорит Хори-сан, который нас провожает. Фузияма!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю