355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александра Толстая » Дочь » Текст книги (страница 19)
Дочь
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 04:19

Текст книги "Дочь"


Автор книги: Александра Толстая


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 29 страниц)

Лекция моя была на другой день. Моими слушателями большей частью была учащаяся молодежь: девушки со свежими матовыми лицами, в кимоно и беленьких таби* и с гладко причесанными блестящими волосами, гимназистки в черных с золотыми пуговицами куртках, женщины и мужчины, почти все в кимоно. Они сидели два часа на полу, поджав под себя ноги, и терпеливо слушали. Должно быть, Курода прикрашивал мою речь. Я говорила минуту, две, а он переводил иногда более пяти минут. Но он говорил хорошо, потому что женщины то смеялись, то плакали и, вытаскивая из широких рукавов кимоно платочки, незаметно вытирали глаза.

Курода был доволен собой:

– Я хорошо говорил, – сказал он, – потому что это мой родной город.

На следующий день Курода уехал в деревню проведать мать, а меня оставил на попечение заведующего хозяйством.

Мне хотелось побыть одной, я устала от корреспондентов, разговоров, фотографов. Рано утром, записав адрес нашей гостиницы, я ушла в город. Я бродила по узким переулкам, любовалась чудесными лавочками с посудой, здесь ее было особенно много и она была особенно красочная, покупала ненужные вещи, смотрела, слушала и наслаждалась. Пришла я домой к обеду. Недалеко от гостиницы меня встретил заведующий.

– Что с вами случилось? – спросил он испуганно. – Я хотел обратиться к полиции. Где вы были?

– Я гуляла.

– Са-а-а! Я ужасно волновался. – Он шел рядом со мной, крутил головой и охал: – Са-а-а. – И пока я снимала башмаки у входа, о чем-то оживленно разговаривал с хозяином и охал: – Са-а-а!

После обеда я опять решила уйти, но в передней моих башмаков не оказалось. Я спросила хозяина. Он отрицательно крутил головой. Я стала сердиться, настаивать, указывая на свои ноги и жестами поясняя, что я хочу идти в город. Хозяин ушел, я думала, что он принесет мне башмаки, но вместо этого он привел с собой заведующего.

Теперь заведующий не отпускал меня ни на шаг. Я гулять, он за мной, я на балкон, и он на балкон, я сижу в своей комнате, он сидит тут же. Я выходила из комнаты, он торопливо вставал и шел. Я теряла терпение...

– Пожалуйста, оставьте меня, я хочу быть одна.

Он улыбался и ждал. Стоило мне двинуться, как он шел за мной.

– Извините меня, мне надо вымыть руки...

Он кланялся и улыбался:

– Пожалуйста, я провожу вас.

Когда я выходила из уборной, он стоял и ждал меня. Объясняться с ним было очень трудно. Предполагалось, что он говорил по-английски, но каждое слово он долго обдумывал, и понять его было трудно. У японцев, не бывших в Англии или Америке, своеобразный английский язык, который понять почти невозможно. Он долго, чему-то удивляясь, наклоняя голову то вправо, то влево, старался мне объяснить что-то и, когда я не понимала, вдруг неожиданно по-детски заливался хохотом.

Тысяча иен

Крестьяне, лавочники, плотники, каменщики, одним словом, все работающие ручным трудом одинаково вас поражают ловкостью, быстротой и налаженностью в работе. Но когда надо обсудить, объяснить, принять какое-либо решение, японцы страшно медлительны. Проходят долгие часы, прежде чем японец продумает и предпримет какой-либо шаг. Он должен вникнуть во все подробности, взвесить все обстоятельства не только прямые, но и косвенные, расспросить о семейном положении заинтересованных лиц, узнать их биографию и только тогда, путем мучительных и длительных размышлений, прийти к определенному решению. Но если японец решил, переубедить его трудно, почти невозможно.

Разговоры начинаются издалека, и вначале нельзя понять, куда они клонятся. Именно так и было, когда к нам в Токио на квартиру приехали два пожилых японца.

– Позвольте представиться, – сказал один из них на прекрасном, отчетливом русском языке. – Это Иванами-сан, большой издатель в Токио. Он поклонник Толстого, всю жизнь любил и издавал его книги. Я – профессор Ясуги. Я работаю у Иванами-сан в качестве одного из переводчиков сочинений вашего отца на японский язык.

Мы долго кланялись друг другу, бормоча что-то по-русски, по-английски и по-японски, а потом сели к столу в "европейской" столовой.

Долго по-японски говорил Иванами-сан – издатель. Он говорил, то повышая, то понижая голос, без жестов, сложив руки на коленях, и только по покрасневшему потному круглому лицу его заметно было, что он волновался.

Профессор Ясуги – сухой, выдержанный человек с правильными чертами лица терпеливо слушал, не перебивая, изредка кивая маленькой головкой. Наконец, побагровев так, что влага выступила на широком мясистом носу, издатель замолк.

Ясуги перевел речь издателя четко, ясно, без тени сентиментальности и волнения. Он с юности увлекался Толстым, его учением. Был вегетарианцем, вел простой образ жизни, исповедуя принцип непротивления злу насилием. С годами юношеский пыл несколько остыл, жизнь заставила Иванами-сан отказаться от воплощения идей Толстого в жизнь, но он навсегда сохранил к нему любовь и благодарность за его благотворное влияние. И теперь он посвятил себя изданию Полного собрания сочинений.

Профессор кончил. И снова долго говорил издатель. Под конец у него задрожал голос, и он замолчал.

– Иванами-сан говорил сейчас о том, – чеканил профессор, – какое впечатление на него произвела первая книга вашего отца. Философия Толстого была для него откровением...

И этап за этапом передо мной развертывалась внутренняя жизнь Иванами-сан. Все, что он говорил, меня очень трогало. "Среди русских редко встречается такое знание и любовь к моему отцу, как среди этих, как будто чужих мне, людей", – думала я. Я чувствовала, что они пришли по делу, мне хотелось узнать, чего они хотят, но прошло уже часа два, а я все еще не понимала цели их прихода.

Опять пространно говорил издатель. Он коснулся отказа моего отца от авторского права. Было время, когда книги моего отца приносили ему доход, но сейчас дела идут плохо и издание ему почти в убыток, но он все-таки печатает Толстого.

– Поблагодарите Иванами-сан, – сказала я, – меня очень трогает и радует, что японцы так хорошо знают сочинения моего отца и любят их.

Ясуги перевел. Иванами радостно закивал головой и стал быстро-быстро говорить.

– Иванами читал про вас, – сказал Ясуги, – он знает, что отец любил вас. Он рад познакомиться с вами...

Прошел еще час. Я еще ничего не могла понять, но почувствовала, что развязка приближается. Мы говорили о России, о революции.

– Иванами знает, как тяжело вам всем жилось в России, – говорил Ясуги-сан, – он знает, что и сейчас вам очень тяжело в чужой стране, без денег, без друзей, он считает, что обязан помочь вам...

Иванами взглянул на Ясуги и стал искать что-то в портфеле, достал длинную бумажку, прикрыл ее рукой и выжидательно уставился на профессора.

– ...и он принес вам подарок, чек на тысячу иен, – закончил Ясуги-сан.

Наступило неловкое молчание.

– Поблагодарите его, – сказала я, – но я не могу принять такой подарок.

Стул беспокойно заскрипел под плотным телом издателя. Он заволновался, заерзал.

– Почему же?

– Я не могу взять денег, которых я не заработала.

– Но ваш отец заработал их...

– А завещание? Вы знаете, что отец завещал мне все его рукописи и авторские права с тем, чтобы я могла сохранить его права – предоставить всем желающим печатать его сочинения бесплатно. Как же я могу нарушить его волю и брать деньги за его сочинения?

Японцы задумались.

– А вы не могли бы принять от меня деньги эти как подарок? – спросил Иванами-сан.

– Нет. Я благодарю вас, но такой подарок я принять не могу.

Издатель волновался, открывал, закрывал портфель. И когда потерял надежду убедить меня, вдруг защелкнул портфель и широко улыбнулся:

– Он спрашивает, – сказал Ясуги-сан, – можно ли вас всех трех пригласить обедать? Ему будет очень обидно, если вы откажетесь.

Мы с радостью согласились. Они долго кланялись и ушли.

Через несколько дней за нами приехали на автомобиле и повезли нас в китайский ресторан.

В небольшой отдельной комнате нас ждали человек двенадцать японцев. Все они говорили по-русски. Это были переводчики русских классиков в издательстве Иванами.

Сели мы обедать около шести, а встали из-за стола около девяти вечера. И что это был за обед! Одно кушанье сменялось другим: суп, дичь, мясо, рыба, раки, салаты, ласточкино гнездо и голубиные яйца, морские водоросли, креветки, омары, знаменитый карп, принадлежность всякого парадного китайского обеда, зажаренный так, что съедались плавники, голова и хвост без остатков. Я насчитала больше двадцати блюд.

– Берите всего поменьше, – шептал нам наш сосед. Но порции на крошечных, кукольных тарелочках нам казались такими маленькими и мы так мало рассчитывали на двадцать блюд, что, когда дело дошло до карпа, мы были совершенно сыты. А под самый конец, когда все уже едва дышали от сытости, снова подали рис и зеленый чай. И все до единого японцы съели по чашечке риса, запили зеленым чаем, а чашки из-под риса сполоснули и выпили, чтобы не пропадала ни одна рисинка. Таков японский обычай. Оставлять рис – грех.

Обед кончился. Китайцы принесли свернутые жгутами горячие, мокрые полотенца. Надо было разворачивать и вытирать лица и шеи от выступившего от обилия еды пота, а затем руки. Иванами-сан был особенно смешон. Он отдувался, пыхтел и, закрывая глаза, с наслаждением тер себе шею, затылок, лысину и весь блестел, как самовар.

Через год после этого Иванами-сан издал мою книгу об отце.

Студент

Постепенно мы привыкли ходить одни по улицам, ездить на трамваях, выучили несколько самых необходимых слов, объяснялись по-английски, русски, немецки, французски.

Несмотря на трудности, некоторые лишения – жизнь казалась нам сплошным чудесным праздником. Прогулки по улицам были так же интересны, мы наслаждались, глядя по сторонам, стараясь проникнуть в тайны этой чуждой нам, но прекрасной жизни. Иногда вдруг вечером какая-нибудь улица освещалась фонариками, свечами, вдоль тротуаров устраивались сплошным рядом торговцы со всевозможными товарами: игрушками, посудой, золотыми рыбками, материями, флагами, тут же пекли сладкую картошку, жарили орехи и каштаны. Вместе с толпой мы двигались по улице, толпа постепенно сгущалась, и вот мы приходили к маленькому шинтоистскому храму, освещенному разноцветными фонариками. Оказывалось, что был праздник этого маленького храма, вся улица праздновала его.

Иногда по вечерам взгляд уходил, падал в глубь скромного японского домика с бумажными дверками. Блестели чистые татами, электрические лампочки освещали целомудренную чистоту комнаты. Люди сидели чинно, спокойно и ели палочками рис из крошечных фарфоровых чашечек. Покоем веяло от фигур в широких удобных кимоно, глиняного хибати; и какое тонкое изящество и красота были во всей обстановке, обиходе даже бедного простого японского жилища!

В конце декабря японцы стали готовиться к Новому году.

Украсились лавочки рисовой соломой, сплетенной туго и чисто, как девичьи косы. Она спадала канатами сверху с кистями на концах или красовалась веночками, посредине которых висели апельсины на зеленых веточках. Среди зелени бросались в глаза красные, как кровь, громадные омары. Украшались лошади, автомобили, на улицах выросли аллеи из бамбуков и сосен, в окнах цветочных магазинов появились причудливо изогнутые карликовые фруктовые деревья, осыпанные цветами. И все имело значение: сосна – символ долголетия, бамбук – постоянства, слива – выносливости. В магазинах выставили изображение лошади. 1930-й год посвящен лошади. Счет идет до двенадцати. Первый год посвящается мыши, второй – корове или быку, третий – тигру, четвертый – зайцу, пятый – дракону, шестой – змее, седьмой – лошади, восьмой – овце, девятый обезьяне, десятый – петуху, одиннадцатый – собаке, двенадцатый – кабану.

Отсюда у японцев целая теория характеристики человека, в зависимости от того, когда он родился. Плохо, если жених родился в год, посвященный тигру, а невеста курица (год петуха), – счастья не будет. Самое идеальное, когда оба они родились в год одного и того же животного, тогда они непременно сойдутся характерами и будут счастливы. Но если муж рождается в год, посвященный лошади, а жена – корове, т.е. животным, которые вместе уживаются, это не так плохо.

Год рождения считается на девять месяцев раньше, чем у нас. Туся ужасно этому обрадовалась: "Мам?, значит мне не 14, а 15 лет", – говорила она с восторгом.

В это самое время, перед Новым годом, пришел к нам студент. Он вошел в столовую, снял свою потрепанную студенческую фуражку (потрепанные фуражки особый шик у японских студентов), поклонился и поставил на пол фурусики с фруктами.

Стоя у входа, он произнес длинную речь. Он говорил, как заученный урок, делая небольшие остановки на слогах и странно, с напряжением катая букву р.

– Я хочу заниматься литературрой и ррусским языком, я люблю Толстого, я его много читал. Больше всего люблю "Воскресение". Я буду очень благодарен, если вы сможете давать мне урроки ррусского языка и ррусской литературры.

Он кончил, со свистом и шипением, как это часто от скромности и застенчивости делают японцы, втянул в себя воздух и замолчал.

Я ответила ему.

– Не понимаю, – сказал он.

Я повторила еще раз, внятно выговаривая слова. Он, видимо, даже и не пытался понять.

– Не понимаю, – повторил он, сморщился, около глаз собрались мелкие складки, лицо из серьезного и некрасивого превратилось в детски наивное и милое, и он расхохотался. И мы все: и Туся, и Ольга Петровна, и я – стали смеяться. Оказалось, что он совсем не умеет говорить по-русски, а только что произнесенную им речь выучил по словарю.

Жестами и с помощью словаря, который студент тонкими руками быстро-быстро перелистывал, мы кое-как договорились. Он будет приходить к нам два раза в неделю. Туся будет учить его по-русски, а он будет учить ее по-японски.

Юноша сделался завсегдатаем нашей квартирки на улице Минами-Терамачи. Раза два он приходил к нам во время обеда. Мы угощали его, но он никак не мог есть русских кушаний.

– Спаси, – говорил он, – довольно.

И так как японская вежливость не позволяла ему ничего оставлять на тарелке, он давился и ел, но, когда снова приходил во время еды и мы предлагали ему борщ, он, не подходя к столу, поспешно говорил:

– Спаси, мне уже довольно.

Туся, Мария-сан, как называл ее студент, любила кинематограф, и юноша возил ее. Бывало, они не возвращались к девяти часам. Ольга Петровна начинала беспокоиться. Но все кончалось благополучно. Молодой человек заботился о ней, угощал ее японскими кушаньями, если шел дождь, привозил ее домой в такси. Они научились прекрасно понимать друг друга. Правда, Тусе не хватало терпения слушать длинные, заранее подготовленные речи японца. С необычайной быстротой она подхватила несколько десятков японских слов, с помощью которых совершенно забивала его красноречием. Студент не стеснял нас. Он приходил иногда прямо из университета с книгами и, если мы были заняты, а Туся не возвращалась еще из школы, садился в столовой к столу и занимался. Русский язык давался ему туго, писать слова ему было легче, чем произносить. Разговор занимал много времени, он напряженно думал перед тем, как сказать фразу, подумавши, долго водил пальцем по столу – писал, шептал и только после этого произносил слова.

– Я очень... люблю... Катюса... Знаете... песня... Ка-тюса-каваи (милая Катюша).

И, нисколько не смущаясь, он закрывал глаза и пел: "Катюса, Катюса, Катюса каваи..."

Японцы уверены, что, издавая эти странные, чуждые нам звуки, они поют русскую песню.

Студент рассказывал, что его отец купец и не хочет, чтобы он, его старший сын, учился, а хочет, чтобы он тоже был купцом, потому что старший сын должен наследовать профессию отца. Отец недоволен, сердится, что его сын хочет заниматься литературой. После отца старший сын занимает второе место, если отец умирает, он несет ответственность за всех остальных. Ему много дано, но с него много спрашивается. Излюбленная тема в литературе, в театральных пьесах: старший сын, сбивающийся с пути истины, причиняющий горе родителям. Но немало трагедий происходит в японских семьях, когда старший сын лишен свободы выбирать профессию, которая ему нравится, к которой он призван, а должен делать то, что всю жизнь делал его отец.

Пока я писала свою книгу для Иванами-сан, мы жили между Осакой и Кобе в маленьком местечке Асия, около самого океана. Студент приехал проведать нас и привез с собой своего брата.

Меньший брат очень отличался от старшего. Гимназическая тужурка сидела на нем как мешок, он не умел носить европейскую обувь, грубые, грязные, на шнурках башмаки он надевал на босу ногу, не зашнуровывая, и, входя в дом, ронял их с ног, как гэта. Казалось, загорелое лицо его было плохо отмыто, но выражение лица было прелестное – детски наивное и вместе с тем очень вдумчивое и серьезное. Робко и благоговейно, заглядывая в глаза Марии-сан, он раскладывал перед ней на полу знаменитых артистов театра Кабуки, которых нарисовал: с женскими прическами, с выбритыми головами, с длинными шлейфами, в ярких кимоно. Рисунки были сделаны четко, аккуратно, на тонкой бумаге, может быть, срисованы с театральных журналов.

– Приехали советоваться, – говорил старший. Мы только что кончили японский обед, заказанный в ресторане, и сидели, поджав под себя ноги, на полу. Советоваться как с матерями. – Студент быстро-быстро водил пальцем по татами. – Мы ушли из дома. Отец сердится, не хочет, чтобы брат был художником, а я занимался литературой. Он сказал, нам надо торговать. Торговать мы не хотим, и он вопросительно посмотрел на Ольгу Петровну и на меня.

Мы не знали, что сказать им, а между тем юноши приехали за тысячу миль за советом, волновались, ждали решения.

– Постарайтесь добиться согласия родителей, – сказала я неубедительно. Без помощи отца вам трудно будет.

Они прожили у нас два дня. Младший брат нарисовал Тусе много артистов театра Кабуки, старший просил ему на память написать изречение Толстого. Мы проводили их на поезд, и, когда они уехали, у меня осталось чувство, что мы не сумели им помочь.

По-видимому, они добились согласия отца, потому что, когда мы через некоторое время вернулись в Токио, оба брата встретили нас.

На курсах русского языка, которые мы открыли в Токио, старший брат был самым аккуратным и прилежным учеником. Наша дружба продолжалась. Он говорил уже немного по-русски, мы читали Тургенева, Достоевского, Толстого.

Юноша по-прежнему часто приходил к нам в дом и ездил с Марией-сан в кинематограф. Ольга Петровна уже совершенно спокойно отпускала с ним дочь, студент был своим человеком у нас в доме.

Но в один прекрасный день юноша не пришел на курсы. Нам сказали, что он серьезно заболел и уехал на родину. Прошло еще несколько месяцев, он не появлялся.

– Он больше никогда не придет, – сказал мне его друг. – Он был очень болен, лежал в больнице, теперь ему лучше.

– Чем же он болен?

– Серьезно болен, нервно болен...

Так и не добились ничего. А перед самым отъездом в Америку я получила от него милое, наивное и дышащее скромностью и самоуничижением письмо.

Он писал, прося простить его ради Христа за то, что он такой "неправдый", любил Марию-сан, любил, любит и всегда будет любить Марию-сан, чистую, чистую, как небо. Недавно во сне он видел Толстого, Ольгу Петровну, Марию-сан и меня, и все мы простили его и любили... Он проснулся и зарыдал от радости...

Милый, бедный студент, а мы не подозревали, какая драма разыгралась в его душе!

Фехтование

Мы любили старика Идзюми-сан. Он был такой свой – русский, что мы забывали, что это человек другой расы, другой культуры. Может быть, это было потому, что он так долго прожил в России?

По-русски он говорил плохо, так что мы все – и Ольга Петровна, и Туся, и я – покатывались на него со смеху.

Идзюми-сан часто бранил меня за неделовитость, непрактичность.

– Толстая-сан, – говорил он, – большой дурак.

Я делала вид, что обижаюсь.

– Почему же, Идзюми-сан?

– Вот деньги делать не умеет, большой дурак. Граф тоже был большой дурак, – увидав недоумение на моем лице, прибавил: – вот большой умный дурак. Ничего не надо, ничего не надо, все раздавает! Большой дурак! – И, широко открывая рот и показывая полный рот золотых зубов, хохотал.

– А вы умный, Идзюми-сан?

– Я очень вумный, очень хитрый.

– А деньги умеете добывать?

– Деньги у меня мало, денег нету!

Один раз старик пришел грустный, грустный.

– Что с вами, Идзюми-сан?

– Вот я – "Живой труп"*. Старший сын, нехороший сын... учиться не хочет, сакэ** пьет, все деньги давай, давай... Я хочу, как живой труп, уйти из дома... Нe хочу семья, жена, дети... вот уйду...

Но это бывало редко. Он постоянно шутил, смеялся, коверкая русский язык, и смеялся не только над нами, но и над самим собой.

Идзюми-сан казался старше своих лет: голова голая, лицо смятое, похожее на потемневшую, залежавшуюся, мягкую грушу, он ходил, не поднимая ног, волоча их за собой, и казался всегда усталым, разбитым. Мы удивились, когда узнали, что старик – большой специалист по самурайскому фехтованию.

– Когда фехтовает, я как молодой, – говорил он. – Все забываю – нехорошего сына, работу, забываю, что денег мало. Когда фехтовает, я честный, чистый, фурабрый, как Бог!

Мы думали, что преподавание фехтования давало Идзюми-сан побочный заработок, но, когда мы спросили его об этом, он даже испугался:

– Деньги нельзя! Вот чистый, когда фехтовает, о деньгах не думает!

У японцев есть обычай. Зимой, в самое холодное время, в течение известного срока они должны вставать около трех часов утра и заниматься каким-нибудь благородным спортом или искусством. Так, например, приверженцы "Но" поют, играют на старинных инструментах. Идзюми-сан преподавал фехтование.

– А почему же среди ночи?

– От сильный характер. Холодно, вставать не хочется. Идзюми-сан встает, фехтовает, как самурай!

Один раз он пригласил нас посмотреть на фехтование.

За нами приехал громадного роста бородатый японец в темном кимоно и широкой, в сборках юбке. Японцы бород не носят, и этот молодой человек очень похож был на айна*.

В фехтовальном зале было много народа. Жена и дочь Идзюми-сан хлопотали по хозяйству, готовили чай, ужин. Все собравшиеся, кроме Идзюми-сан, были молодые люди, большей частью студенты, одетые по-японски, некоторые в сборчатых юбках.

Нас усадили на полу, на возвышении, подали зеленый чай. Началось представление. Одновременно выступили несколько пар в шлемах, латах, кольчугах, юбках и белых таби. Противники низко поклонились друг другу, скрестили рапиры и замерли. Мы жадно следили за ними, стараясь узнать среди сражающихся Идзюми-сан. Нашего проводника, похожего на айна, мы признали сразу – он был выше всех. Вдруг они все сорвались с места, дико, пронзительно, по-звериному закричали. Посыпались удары по головам, плечам, японцы метались со страшной легкостью и быстротой по мягкому, покрытому татами полу, прыгали, отлетали друг от друга, налетали снова.

– Раз, раз! – глухо раздавались удары рапир. "Неужели они так бьют по старой голове Идзюми-сан!" И вдруг мы узнали его. Он прыгал как-то боком, семеня ногами, скакал, метался из стороны в сторону, кричал, его так же, как других, били по голове.

– Неужели ему не больно? – беспокоилась Туся.

Сражение кончилось. Идзюми-сан проиграл. Противники низко, в ноги, поклонились друг другу и через несколько минут, переодевшись, присоединились к нам. И нас поразило, что в них не было заметно ни следа не только ненависти, но даже возбуждения борьбой. Расправив свои широкие юбки, они спокойно уселись рядом с нами, и только старик Идзюми дышал часто и тяжело, голая голова его ничуть не пострадала, а только блестела больше обыкновенного.

– Вот уставал, – сказал старик.

Одна пара сменялась другой. Мы уже устали смотреть. Жена и дочь Идзюми-сан приносили и уносили подносы. Пили много сакэ, постепенно разгорались лица, ожесточеннее сыпались удары, более дикими становились крики сражающихся. В перерывах между фехтованием пели песни, играли на разных инструментах.

Мы решили ехать домой и пошли к выходу. Высокий айн вырос перед нами и молча пошел впереди по направлению к станции.

– Спасибо, спасибо, Идзюми-сан, – кричали мы, поспешая за бородатым.

* * *

Да, мы сами того не знали, как мы привязались к старику Идзюми-сан. А вместе с тем он забыл нас. Недели три его не было. Я хотела позвонить в редакцию, но не сумела этого сделать, хотела поехать, но откладывала. И вдруг я получила открытку. Я едва разобрала, что было в ней написано неверным, расползающимся почерком. Идзюми-сан писал, что он в больнице, что он очень болен, и просил сварить и принести ему русский кисель. Письмо было подписано: ваш старичок. Я немедленно отправилась к нему. Он слабо пожал мне руку.

– Умирает, – сказал он. – Вот, много фехтовал, уставал – воспаление...

Доктора сказали, что он был слишком стар для того, чтобы выносить резкие движения фехтования. У него сделалось воспаление легких и осложнилось гнойным плевритом.

Русский кисель – было последнее кушанье, которое он съел.

И когда пришло известие о его смерти, мы прочувствовали, что потеряли друга.

Деревня

Начало января. Сумерки. Мы подъехали к тяжелым, шалашом свисающим воротам, крытым черепицей. Широким, просторным двором мы прошли к длинному, белеющему бумажными стенками деревенскому дому и через деревянное крыльцо вошли в комнату, ожидая тепла после долгой езды по морозу. Но нас сразу охватил леденящий холод нетопленых, будто нежилых комнат.

– Пожалуйста, входите, раздевайтесь, – говорил нам молодой хозяин Исида-сан.

Никто не торопился закрывать бумажные двери, да и печей кругом не было. Но мы покорно сняли шубы и задрожали. Японцы и не думали согревать дом, они согревали себя. Нас тоже одели в теплые ватные кимоно и пригласили сесть на подушки на пол около жаровни, накрытой большим ватным одеялом.

– Это котацу, – сказал Исида-сан, – сейчас вы согреетесь.

Мы все сели вокруг "котацу", закрывшись чуть не по пояс одеялом. Японка принесла неизменный зеленый чай, и через несколько минут мы почувствовали, как раскаленные угли под одеялом грели нам ноги, тепло поднималось выше, и стало совсем тепло.

Профессор Набори, приехавший с нами из Токио, и Исида-сан – оба говорили по-русски. Года за два до нашего приезда в Японию Исида-сан был в России и в Ясной Поляне. Я показывала ему школу, музей, деревню, устроила вечер с народным пением и пляской. Теперь он старался отплатить мне за гостеприимство.

Набори-сан ездил в Россию на торжества по поводу столетнего юбилея моего отца в 1928 году.

Сестра Исиды-сан принесла нам ужин – торжественный новогодний ужин каждому отдельный поднос на ножках. Центральное место на подносе занимало январское кушанье – суп, в котором плавали сладкие грибы и кусок белого, особо приготовленного теста.

Отец Исиды-сан – суровый старик с длинными, свисающими книзу усами, скорей похожий на китайца, не ел, он сидел около хибати в сером, грубого шелка кимоно, курил длинную трубку с золоченым наконечником и молчал. В его умных, спокойно-уверенных глазах пробегала усмешка.

Что он думал? Гордился ли своим сыном-интеллигентом, не понимающим, по-видимому, ничего в хозяйстве, любящим книги, литературу, или огорчался, что сын не помогает ему разводить тутовые деревья, шелковичных червей? По одному взгляду на большой новый дом, на двор, служебные постройки было видно, что хозяйство здесь прочное и что старик хороший хозяин.

После ужина все перешли в соседнюю комнату, где тоже не было ни столов, ни стульев, одни шелковые подушки на полу, но зато по стенам стояли полки и шкафы с книгами, большей частью русскими. Профессор Набори, Ольга Петровна, Туся и я жадно принялись рассматривать их. Профессор – потому что он преподавал в университете русскую литературу, а мы – потому что уже несколько месяцев не видали ни одного печатного русского слова.

А старик со своей трубкой перешел в ту же комнату и, сидя неподвижно на подушке у хибати, не переставая курил и насмешливо улыбался. О чем он думал?

Во дворе шло движение. Стучали гэта по булыжнику, кто-то перебегал от одного окна к другому.

– Крестьяне пришли, – сказал Исида-сан.

– Они хотят спросить вас о России, они очень интересуются.

В кухне на полу сидели в ряд восемь человек. Перед каждым из них стояла чашечка с рисом, тарелочка с соленой редькой. Черные с отливом волосы, цвета воронова крыла, были гладко причесаны, точно припомажены, и в почти неподвижных фигурах, заветренных здоровых лицах, больших, привыкших к тяжелой работе, отдыхающих на коленях руках было полное спокойствие.

– Они просят вам сказать, что читали Толстого и очень рады вас видеть. Им очень хотелось бы подробнее знать о революции. Они читают газеты, до них доходят разные слухи, но они не знают, что правда и что нет.

Исида замолчал, склонив голову набок, вопросительно поглядывал то на крестьян, то на нас. Сидевший с краю, постарше других, с серебряными нитями в волосах, высокий жилистый сухой человек поставил перед собой чашечку с рисом, из которой ел, тяжелые, висевшие широкими крыльями шелковые рукава опустились, сложились. Он уперся руками в колени и заговорил:

– Они хотят узнать, что такое пятилетний план? – переводил Исида, – нужна ли народу индустриализация? что делается правительством для крестьян?

Я отвечала.

– Они также интересуются, как происходят выборы.

Они удивились, когда узнали, что в России нет тайного голосования. А когда я сказала, что в России только еще предполагается ввести всеобщее обучение, Исида с гордостью сказал:

– В Японии всеобщее обязательное обучение введено шестьдесят лет тому назад.

Но больше всего их интересовал ответ на вопрос: должен ли в России старший сын наследовать профессию отца? И когда услыхали, что в России все сыновья имеют равные права, очень удивились и громко, разинувши рты, простодушно, по-детски хохотали.

– У нас не так, – сказал Исида-сан. – Даже если отец пьянствует, проживает все свои деньги, сын обязан жить с ним и крестьянствовать. Здесь недалеко есть скала и крутой обрыв. С этой скалы бросился несчастный сын – не мог перенести тяжесть жизни с плохим отцом.

Снова и снова мы сталкивались в жизни японцев с отношениями отца и старшего сына. Традиция-обычай приводил к страшным семейным драмам, играл первенствующую роль в жизни японцев. Мы еще так недолго были в Японии, а уже много раз сталкивались с этим вопросом.

Утром Исида повел нас гулять. Толпа ребятишек – мальчиков, девочек, с прибинтованными к спинам младенцами, – щелкая гэта, бежала за нами. Мы пришли к старинному деревянному шинтоистскому храму. Издали он показался мне пестрым. Подойдя ближе, мы увидели, что все стены покрыты разными иероглифами, орнаментами, фигурами, целыми композициями. Мое внимание привлекла картина: молодой японец с кувшином стоит у ключа, могучим потоком льющего из скалы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю