355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александра Толстая » Дочь » Текст книги (страница 26)
Дочь
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 04:19

Текст книги "Дочь"


Автор книги: Александра Толстая


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 29 страниц)

А вот выдержка из письма русской женщины: "Мне было отрадно прочитать в газетах ваше воззвание. Вы высказали то, что каждый русский (непродавшийся) чувствует, но не всякий может, по многим причинам, говорить открыто, да и не всякий умеет это делать. Приветствую вас и желаю успеха в дальнейшем..."

Вот выдержка из письма студента колледжа: "Я прочел с удовлетворением и полным согласием с вами вашу статью, где вы обличаете коммунизм. Мне кажется, я родился с врожденной ненавистью и страхом ко всему, что напоминает деятельность, которую ведут коммунисты в настоящее время в России... Я бы очень хотел активно участвовать в борьбе против этой современной цивилизации".

Меня очень заинтересовали письма учеников средних школ. Привожу выдержки из этих писем.

"...В апреле в нашей школе будут устроены дебаты по вопросу: принято решение, что Соединенные Штаты должны официально признать советскую Россию. Но американские молодые юноши и девушки слишком невежественны в этих вопросах и причинах, почему надо советскую Россию признать или не признать". И в конце письма юноша просит меня его принять, чтобы дать ему информацию по этому вопросу. "Я стою за непризнание, но мне очень хочется найти веские аргументы в пользу моего убеждения".

Другой ученик средней школы пишет: "Мы обсуждаем вопрос: постановлено, что Россия теперь в гораздо лучшем положении, чем при царе..."

Получены были сотни писем, но я привела самые интересные. Видимо, вопрос об отношениях с Советами волновал более сознательную часть американцев. Но когда в ноябре 1932 года громадным большинством прошли демократы и президентом был избран Франклин Д.Рузвельт, стало ясно, что признание советской власти неминуемо.

Жизнь в деревне

Я только читала о том, как лопались банки и как люди богатые, рабочие, фермеры, всю жизнь копившие гроши и рассчитывавшие на спокойную старость, за один день оставались нищими, но мне никогда не приходилось этого ни испытывать, ни видеть. Когда прошел слух, что банки один за другим лопаются, я помчалась в Филадельфию, но... было уже поздно. У меня было всего около 1 400 долларов, полученных за книгу и рассказы. 1 000 долларов друзья посоветовали мне положить на почту, а 300 с чем-то долларов лежали в банке, в Филадельфии, на текущем счету.

В банке собралась толпа людей. Женщины плакали, мужчины нервно курили, банковские чиновники – просто исчезли. Все окошечки были закрыты, мы видели, как за решеткой ходили люди, но они с нами не разговаривали и добиться каких-либо объяснений было невозможно. Меня особенно поразил один старый, высокого роста, костлявый и загорелый фермер в рабочей одежде. Вероятно, как услышал ужасную новость, так, как был, сел в машину и примчался в банк. Он стоял, прислонившись к стене, беспомощно глядя по сторонам и как-то странно выкидывая руки вперед, точно желая объяснить что-то. "Не может этого быть. Здесь какое-то недоразумение, чего-то мы не понимаем", – говорил он соседу. "Никакого недоразумения, – огрызнулся тот. – Пропало все. Банк объявил себя банкротом..." – "Да, но я работал, тяжело работал... Здесь труд всей моей жизни... Как же я скажу жене, она этого не выдержит?.. I can't face my wife1".

Смятение было ужасное. Американцы не знают, что значит терять имущество. Что имущество?! Терять семью, страну, терять все! Но хоть я и привыкла к потерям, должна сознаться, что и я была расстроена, для меня 300 долларов были большими деньгами, особенно теперь они были нам очень нужны, так как мы снова оказались бездомными бродягами. Когда мы привели в порядок ферму, вложив в нее столько труда и денег, хозяин потребовал с нас такую высокую арендную плату, что мы не в состоянии были ее платить. Три года спустя я проезжала мимо фермы, там никто не жил, и она была еще более разрушена, чем до нашего прихода.

Опять надо было искать угол, но тут судьба сжалилась над нами. Надо сказать, что к нам редко заезжали люди. Мы жили версты полторы от главной дороги, к нам же вела проселочная грунтовая дорога. Как чуть дождик – машины застревали, поэтому каждый приезд был событием.

Никогда не забуду, как наша приятельница и переводчица моей книги "Трагедия Толстого" Елена Варнек, гостившая у нас летом, искала закрытого места, где она могла бы принимать солнечные ванны. Устроилась она около дома, выкосивши себе площадку среди высокого бурьяна, "в крапивке", как она говорила. И вот как-то в самую жару она блаженствовала "в крапивке", как вдруг – "Are you the Countess?"2 – прозвучал над ней мужской голос.

– Нет, нет, уходите, пожалуйста.

Но корреспондент, так как этот господин, конечно, оказался корреспондентом, ничуть не смущаясь ее видом, добивался, чтобы Елена ему сообщила, где же Countess?..

Мы взволновались, когда в один прекрасный день к нашему дому подъехал великолепный новенький автомобиль с прекрасно одетой дамой и двумя юношами.

– Саша? Вы? Как я рада, how happy I am...

Знакомое лицо... Но где? Когда? Мысли побежали назад, 10, 20 лет назад.. Революция, первая мировая война... Меня командировали сестрой милосердия на Турецкий фронт. Знойно, жарко, безоблачное, глубокое, темное, как в плохих картинах, синее небо, высокая, густая, темная, жирная трава... Шесть лошадей, расседланных и по-кавказски стреноженных, быстро наедают себе круглые бока. Двое братьев милосердия, один из них мой племянник, я, ординарец и санитар отдыхаем под кустиками, дающими скупую, жидкую, прозрачную тень. Мы устали, уже пятый день в походе. Все в барашковых серых пап?хах, защищающих нас от солнечного удара, в запыленных черкесках с револьверами на кавказских ремнях. От солнца, перехода через снеговые горы лица загорели, почернели, со лбов и носа хлопьями слезает обожженная кожа... И тогда, как и теперь, подъехала элегантная дама в чудной машине: "Are you the Countess Tolstoy?" И countess смущенно поднялась с травы, отряхивая черкеску и широкие шаровары.

Jane, Jane, Yarrow...

"Yes! Как я рада, что нашла вас! Вот это мой второй сын Майк, помните, он тогда только родился, а это Эрнест, младший, его тогда еще на свете не было".

Сидя на террасе за чашкой чая, мы вспоминали прошлое, перебивая друг друга, захлебываясь от воспоминаний. А вспомнить было что.

Ярроу были миссионерами в Турецкой Армении, в городе Ване, на озере Ван. Я работала там сестрой...

В трех зданиях бывших школ 1 500 курдов и турок умирали от всех видов тифа, дизентерии... Стоны, призывы о помощи, грязь, тут же на полу испражнялись, воды нет, ни холодной, ни горячей, умирающие женщины. Вши везде, даже у американцев. Первым заболел тифом доктор Юшер, потом Джейн. Муж ее, Сайм, умирал. Когда мы к нему пришли с русским военным доктором, у него уже был цианоз. Вливали соляной раствор, впрыскивали камфору, дигиталис... Спасли. Все американцы выжили, но заболели оба мои брата милосердия...

– You saved our lives1, – говорили Ярроу и Юшеры, и мы на всю жизнь сохранили дружбу.

И вот Джейн разыскала меня и теперь, как когда-то ее муж разыскал меня, когда я была в тюрьме в Москве, и принес мне богатую американскую передачу.

Джейн приехала с определенным предложением. Друг Ярроу и их ближайший сосед нашли маленькую ферму по соседству с ними в Коннектикуте. Ферма продавалась за тысячу долларов: маленький домик, два курятника, семь акров земли. Свой угол! Земля! Что могло быть привлекательнее!

Мы не долго думали. Поехали, посмотрели. Кругом штатный лес-парк, домик маленький, три комнаты, маленький огород, старый разрушенный хлев, несколько тонких кривых березок, не таких, как в России, но все же березы.

Наняли громадный грузовик, нагрузили его мебелью, клетками с курами, чемоданами, сами поехали поездом в Мериден, Коннектикут, откуда нас подвезла Джейн Ярроу. В багажном вагоне ехала Веста со своим семейством, слепыми еще щенятами. Корову продали – Коннектикут не позволял привезти корову с "бруцелозисом". Это было для нас большим ударом. Эта корова была для нас как член нашей семьи.

На ферме было два так называемых дома. Главный дом состоял из трех комнат: две спальни и гостиная. В гостиной поднимался люк, и по крутой приставной лестнице вы спускались в кухню.

– Владелец этого дома был моряком и построил его в виде парохода с трюмом, – сказал нам сосед, старик дядя Джо, который пришел с нами познакомиться, не один – за ним шли, как собачки, две козочки, которых Веста немедленно прогнала домой.

В этом "большом" доме поселилась Ольга. В маленьком, бывшем брудере*, поселилась я. Впоследствии казак настелил мне новые полы, покрасил, сделал перегородку, разделив домик на две крошечные комнаты – в одной была спальня, где помещалась одна кровать и шкаф для платья, в другой – письменный стол, кресло и шкаф для книг. Было тесно, но это был мой собственный угол.

Кругом нашей фермы – холмы, покрытые лесом, внизу, за полторы мили от нас, большая река Коннектикут, в лесах множество ягод, грибов. Устроили нам заем в банке, мы купили маленьких цыплят, и началась наша фермерская жизнь.

США признает СССР!

Когда я вспоминаю эти первые месяцы и годы своей жизни в Америке, я невольно думаю, какая я была наивная, надеясь, что могу кого-то убедить. Когда на своих лекциях я говорила, что в царские времена в России народу было гораздо легче жить, чем теперь, мои слова встречали недоверчивым молчанием: "Конечно, она монархистка, она не признает никаких социальных реформ", наверное, думали они. Или: "Разве может графиня, бывшая помещица, думать иначе! Она, верно, мечтает получить свое имение и имущество обратно!" То, о чем я говорила, понимали по-настоящему лишь немногие.

Мы так созданы, что у каждого человека должна быть какая-то цель в жизни, и я вбила себе в голову, что цель моей жизни – передать западному миру все, что я знаю про Советы, предупредить его о грозящей ему смертельной опасности большевизма. Я знала многое, чего свободный мир не знал, надо было только уметь передать. И я проводила бессонные ночи, обдумывая лекции, статьи, письма к президенту. Я говорила в залах, аудиториях, на форумах, в дамских клубах, я заставляла людей смеяться, плакать, и, видя женщин, утирающих слезы, когда я рассказывала про жуткую жизнь в советской России, нищету, тюрьмы, пытки, голод, я верила, что я достигаю своей цели.

– Но все же жизнь стала лучше для рабочего народа? – спрашивали меня после лекции.

– А разве вы не находите, что при Советах стало гораздо больше школ, университетов? Ведь при царе 90% было безграмотных.

– 45% безграмотных, – поправляю я. – Правда, что школ и университетов больше, но уровень образования ниже.

– А как надо выговаривать: Анна Кар?нина или Карен?на? – вдруг огорошила меня неожиданным вопросом очень накрашенная и чудн? причесанная дама.

Я отвечала, трясла тысячи дружественных рук, но иногда думала с отчаянием в душе: "Безнадежно... они не смогут понять..."

Меня один раз, в одну из моих лекционных поездок, пригласили на заседание, посвященное Лиге Наций. Просили сказать несколько слов.

– Когда моего отца пригласили на мирную конференцию в Стокгольм в 1909 году и он туда не поехал, то не жалел об этом, так как позднее узнал, что часть заседания была посвящена разоружению, но часть – вопросам о вооружении для защиты. Лига Наций не может способствовать миру. Все страны, начиная с советской России, усиленно вооружаются. Настоящего, христианского отношения к войне, особенно при участии представителя Советского Союза, который не нападает на свободные страны только потому, что еще недостаточно силен, быть не может. В то, что Лига Наций может иметь серьезное влияние на ход мировых событий, я не верю.

Вежливое американское молчание было мне ответом, но моя карьера среди американских либеральных кругов раз и навсегда была загублена.

Разве эти люди, часто упиваясь своим красноречием во дворцах, залитых светом, люди свободные, не знавшие рабства, нищеты и голода, разве они сознавали, что сейчас, сегодня сотни тысяч крестьян пухнут и умирают от голода, искусственно созданного теми самыми лидерами, которые рассуждают с ними в Лиге Наций о мире? Разве они верили, что миллионы умирают сегодня на принудительных работах? Либералы западных стран верили еще в сохранение мира, в возможность добрых отношений с Советами, верили, что беднейшее население произвело революцию в Испании, они радовались отречению Альфонса XIII, сочувствовали и материально помогали лоялистам, не подозревая дьявольской руки коммунистов, руководившей восстанием. Пусть грабят, разоряют католические храмы под руководством коммунистов, пусть режут буржуев, национализируют частное имущество – это не важно. Важно одно – лоялисты добились свободы, демократии.

Как объяснить правду? Неужели, если бы увидать Рузвельта, только что избранного президентом, и все ему рассказать, он не понял, не поверил бы? И я писала президенту Рузвельту, прося свидания. Но напрасно, он был слишком занят...

Я тогда верила еще в то, что люди руководствуются логикой, я тогда еще сомневалась в том, что теперь я уже твердо знаю, что люди верят только в то, во что им хочется верить. Мне было обидно, что русские эмигранты не соединятся в едином дружном протесте против зверств советской власти, как это делают евреи, протестуя против зверств только что захватившего власть Гитлера. Ведь устроили же 20 000 евреев в Нью-Йорке грандиозный протест против гитлеровских зверств, которые принимали все более ужасающие формы и размеры. Увольнялись все еврейские интеллигентные работники, конфисковались деньги и имущество евреев, в том числе конфисковали деньги Эйнштейна. Справедливое возмущение против наци и Гитлера росло в Америке. Почему же такое же, еще большее возмущение не растет против Советов? Наоборот, все чаще и чаще, настойчивее и настойчивее растут слухи о том, что новый президент Рузвельт, поддержанный либеральными кругами Америки, признает советскую власть. Президент Рузвельт хочет мира, президент Рузвельт обращается к 54 нациям, включая советскую Россию, предлагая разоружение и соглашение о ненападении. И я продолжала наивно верить, что все это увлечение высокими идеями, миролюбивыми предложениями советского правительства, сочувствие испанским лоялистам происходит только по незнанию. Стоит людям узнать действительную правду, и люди поймут, что Советы злейшие враги капиталистической Америки, что испанские лоялисты не что иное, как шайка большевистских наймитов-агентов.

И я писала и говорила всем тем, кто, по-моему, имел влияние и вес. Писала квакерам, секретарю их организации Кларенсу Пикету, прося квакеров протестовать против зверств на Кубани и против признания советской власти Америкой.

Пикет ответил, что у квакеров будет собрание 22 марта 1933 года. "Американские квакеры глубоко проникнуты значительностью дела, которое Вы представляете".

На этом собрании в Филадельфии было человек 30. Сначала, по обычаю квакеров, все склонили головы в молчаливой молитве. Вероятно, я молилась, потому что когда я встала и заговорила о страданиях русского народа, о голоде, ссылках, расстрелах, то говорила не я, а кто-то во мне. Я почти физически ощущала, переживала страдания своего народа. Я говорила минут двадцать и под конец так разволновалась, что перехватило дыхание и говорить я больше не могла...

Квакеры молчали.

– Мы вам сообщим наше решение, – сказал мне Кларенс Пикет.

Затем я получила от него письмо следующего содержания:

"Дорогой Друг,

Я получил ваше письмо и документ, который вы приготовили для печати. Как вы могли уже заметить, он привлек внимание в печати Филадельфии.

Одно обстоятельство смущает меня в данное время. Я, конечно, полностью возражаю против тех преследований, которым теперешнее правительство подвергает как вашу, так и другие религиозные группы в России. Однако в настоящее время протест на этой почве будет на руку самым реакционным и консервативным группировкам нашей страны, как тем, например, которых представляют "Паблик Леджер" и "Бюллетень". Наша группа в своем большинстве поддерживает признание правительства России – не потому, что она сочувствует тому, что оно делает, а потому, что это установившееся правительство, и потому еще, что нельзя влиять на правительство, которое мы не признаем.

Мне лично кажется, что в данное время целесообразнее было бы содействовать признанию советского правительства, с тем чтобы затем иметь возможность официально и неофициально протестовать против его действий, когда мы им не сочувствуем. Наше правительство не станет в настоящее время протестовать против действий советского правительства, потому что оно не признает самого существования советской России. Признание, конечно, несколько задержит наши существенные усилия в борьбе с тем угнетением, которое практикуется в России, но, в конце концов, я думаю, что это будет полезнее. Думаете ли вы, что я безумец? Я с удовольствием поставлю этот вопрос на решение комитета в ближайшем его заседании, если бы вам хотелось узнать его мнение. Искренно ваш

Кларенс Пикет".

На это я ответила ему следующим письмом:

"Дорогой Друг.

Я не смею говорить, что вы "безумец", но думаю, что вы и ваши друзья жестоко ошибаетесь. Не потому, что вы "безумны", а потому, что вы не знаете.

Прежде всего: советское правительство не является "установившимся" правительством. Оно захватило власть вопреки воле русского народа как раз накануне того Учредительного собрания, которое должно было избрать правительство, угодное воле народа. Оно не "установившееся", главным образом, потому, что народные массы русского народа – 160 миллионов душ – стремятся его сбросить. Восстания, всюду в России возникающие, достаточное для этого доказательство. Такое восстание было в Иваново-Вознесенске – оно было усмирено пулями и газом. Серьезные восстания возникли на Северном Кавказе – 45 000 местного населения было сослано в Сибирь и многие расстреляны.

Вы говорите, что протест против действий Советов – казней, массовых истреблений крестьян, ссылок, голода, истязаний детей и женщин – будет на руку реакционным и консервативным группам вашей страны. Я думаю, что, если вы признаёте убийство недопустимым, вы должны это сказать. И добро никогда не родит зло.

Вы говорите, что ваше правительство не станет протестовать в настоящее время, потому что оно не признает самого существования советской России. Может быть. Но я очень сомневаюсь в том, что, признав советское правительство и установив с ним сношения, оно заявит протест. Англия такового не заявляет. Но когда я обращаюсь к квакерам, я не думаю о правительствах. Я обращаюсь к тем, кто верует в Учение Христа, как верил мой отец, к тем, кто понимает, что значат любовь и братство и страдание, кто верит в святость духа в человеке, кто помогает страдающим и обездоленным, кто протестует против зла и жестокости.

И еще... вы пишете мне, что ваша группа, в большинстве своем, поддерживает признание советского правительства России. Признание убийц. И, таким образом, сама того не сознавая, ваша группа содействует деятельности Советов и затягивает петлю на шее русского народа!

Что означает признание какого-либо правительства? Дружбу или, по крайней мере, доверие к тем, с кем ваше правительство имеет сношения.

Готовы ли вы были бы признать, или довериться, или иметь дело с бандой грабителей и разбойников? А если да, то не думаете ли вы, что это послужило бы поощрением их деятельности?

Советы много хуже разбойников и грабителей! Ибо, ничем лично не рискуя, имея в руках власть, оружие, пушки и газ, они поработили русский народ и ограбили его, они грабят и убивают беззащитных людей. Большевики являются самыми страшными капиталистами в мире, ибо, ограбив народ, превратив его в нищего, они сосредоточили весь капитал в руках немногих. Они самые крайние консерваторы, потому что они против какого бы то ни было вида свободы.

Как я жалею, что моего отца нет в живых! Может быть, люди прислушались бы к его голосу и он сумел бы объяснить им, что, как в прошлом инквизиторы прикрывались именем Христа, так советские убийцы прикрываются увлекающей идеей социализма!"

Потерпев неудачу с квакерами, я все не унималась и написала письмо Джейн Аддамс с изложением своих мыслей, прося ее ходатайствовать перед президентом о непризнании советской власти. На это я получила следующий ответ:

"Дорогой Друг.

Я вам очень благодарна за ваше письмо. Вы знаете, как мне неприятно расходиться с вами в вопросе, в котором вы знаете куда больше моего, и мне хочется объяснить вам мою точку зрения. Та группа пацифистов, к которым я принадлежу, почувствовала с самого начала, что признание правительства России де-факто скорее приведет нас к умиротворению народов, нежели отношение враждебное. Мы, может быть, ошибались, но во всяком случае правительства, которые применили другие методы, не избежали того безобразного положения, в котором мы теперь оказались, и, может быть, время для мирного разрешения и упущено.

Но так как я с давних пор ратовала за признание и настаивала на этом еще недавно, в июне, в программах обеих политических партий, то мне невозможно отказать в своей подписи на той петиции, которая подается новому президенту.

Я, может быть, сочту это когда-нибудь ошибкой и буду горько об этом сожалеть, но в настоящее время мне кажется, что пацифистам в этой стране нужно преследовать именно эту цель".

Свой угол

Жизнь наша на ферме была трудная, но счастливо-ясная, без страха, без угнетенности. Вставали рано. Бывало, только солнце покажется из-за лесистых холмов, на кустах переливаются, блестят тысячью огней крупные капли росы, нежно благоухает цветущий виноград или с лугов несется запах скошенной травы, бежишь в курятник за ведрами, натаскаешь из колодца воды, раздашь курам корму и идешь в свой домик к письменному столу... Тишина. Только слышишь, как кудахчут куры в курятнике да Веста громко лязгает зубами, стараясь поймать пристающих к ней мух. На чугунной плите в "большом" доме варятся борщ и каша. Казак стучит молотком, что-то ремонтирует или строит.

Еды было довольно. Яиц, овощей сколько угодно – свои выращивали. Даже дыни были свои. Грибов и ягод – малины, ежевики, голубики – в лесах было полно. Покупали мясо, масло и молоко, пока снова не обзавелись коровой, рыбу, чай, кофе, сахар. Цены были низкие: 11-12 центов за фунт рыбы, 16-17 центов за фунт лучшего молотого мяса, 12-13 центов за кварту молока. Но зато мы на яйцах тоже не разживались, продавая дюжину по 15-17 центов. Но главное – ни с чем не сравнимое, блаженное чувство свободы. Что хочешь, то и делаешь, и никого и ничего не боишься. Хочешь – работаешь, хочешь – идешь за грибами или книгу пишешь.

После обеда и до самой поздней ночи мы работали. Вычищали навоз из курятников, подсыпали в кормушку муку, работали в огороде. Вечером чистили, просвечивали и укладывали яйца на продажу.

Постепенно мы расширили свое хозяйство. Одна тысяча кур, весной – 2 500-3 000 цыплят. Две коровы, огород; летом подрабатывали еще тем, что собирали по болотам и лесам голубику и продавали ее по хорошей цене нашим богатым соседям. Богатые жили внизу, на берегу реки Коннектикут, а бедняки – на верху горы, вроде нас. У Весты появился красавец муж, которого я привезла от своего брата, – Мики, или, как мы его прозвали, Митька – большой серый полицейский пес, которого Веста полюбила с первого взгляда и которому осталась верна до гроба.

Собаки жили на свободе, охотились, изредка приносили нам зайца, а раз как-то Веста принесла нам куропатку, которую мы вычистили и с удовольствием съели. Охотились они и на скунсов. Помню, как однажды я проснулась от страшной вони. Когда я вышла из своей избушки, то увидела, что у порога сидит Веста. Она облизывалась и с победоносным видом смотрела на меня. Перед самым моим домиком, на лугу, лежали в ряд загрызенные, мертвые скунс и трое деток. Пришлось скунсов закапывать, а собак мыть...

Очень хорошие у нас были коровы. Одна – чистокровная джерси, мне подарил ее приехавший из Италии муж моей племянницы, дочери сестры Татьяны, Альбертини. Вторая корова родилась у нас. Джерси, как полагается породистой леди, была тихая, скромная, похожая на ту, которая была у нас в Пенсильвании, с грустными, выпуклыми, большими глазами и курносая. Молодая была озорная и умная, она несколько раз портила нам огород. Чтобы проникнуть за проволоку, которой была загорожена кукуруза, она падала всем своим грузом на забор и приминала его к земле. Затем вставала, переступала через повалившийся забор и спокойно паслась на кукурузе. А джерси стояла как вкопанная и смотрела на озорницу томными глазами, не смея перешагнуть через забор. Но этого было мало. Молодая корова повадилась залезать в курятники. Рогом она поддевала крючок на калитке, входила в курятник, съедала весь куриный корм, опрокидывала кормушки и, вдоволь наевшись, рогом же отворачивала кран, пила воду и принимала холодный душ. Пришлось переменить все запоры, укрепить заборы.

Иногда наши интеллигентные посетители пугались наших громадных собак и коров. "Собаки не кусаются, – говорили мы. – Не бойтесь. А коровы не бодаются. Нет". Коровы были очень общительные и как только видели людей, так, к ужасу наших городских друзей, шли к ним.

Теперь казак наш часто уезжал. Мечта его жизни была – жениться, на скопленные деньги купить небольшую ферму и жить там с женой.

– Поеду в Филадельфию, – как-то сказал он нам.

– Дело есть?

– Да шо там. Може, и выйдет дело. Казаки невесту сватают.

Уехал. Прошло около недели, возвращается казак наш домой злой. Не разговаривает, спросишь что-нибудь – молчит, только рукой машет.

– Федор Данилыч, ну что невеста? Расскажите. Понравилась?

– Да шо там! Нечего рассказывать. Какая там невеста. Никудышняя баба, кривобокая...

– Но, может быть, женщина хорошая?

– Хорошая, хорошая, – передразнил он нас. – Кривобокая, опять же астма, дышит, как запаленная лошадь... – и казак тяжело вздохнул.

– Вы бы американку взяли, – сказала я.

– Американку. Шо я, с ума, што ли, сошел! Американку... Што от них толку? Американку... – с презрением фыркнул он.

Одним из самых знаменательных событий в нашей жизни была покупка автомобиля: 65 долларов, да еще регистрация, страховка. Для нас это было целым состоянием. Никогда, даже когда с годами я приобретала новые "форды", ни одна машина не казалась мне такой красивой, уютной, удобной! Это был маленький черный старый двухместный спортивный автомобиль. Училась я ездить без учителя, сама. Ездила по двору взад и вперед, сшибла один столб, чуть не задавила Весту, которая немедленно приревновала меня к машине и, когда машина трогалась с места, со страшным визгом и лаем хватала зубами передние колеса.

Но мне необходимо было ездить. Мой брат Илья серьезно заболел, нужно было его навещать, а добираться до него на автобусе или поезде было очень сложно.

Рядом с нами жила эстонская семья; старший сын, юноша лет 18-ти, иногда возил нас на автомобиле.

– Альберт, – сказала я ему, – можешь ты поехать со мной завтра к моему брату в Саутбери (за 70 миль)?

– Почему нет, если заплатите.

– Заплачу, но ставлю одно условие: я буду править.

– Но вы же не умеете...

– Не умею, вот ты и будешь меня учить.

Юноша задумался. Через минуту согласился, под условием, что я буду его беспрекословно слушаться.

– Конечно, но теперь я поставлю тебе условие: мы выедем в половине четвертого утра, когда на дорогах никого нет.

Он согласился, и мы поехали. Чудное было утро, свежее; солнце еще не всходило, и на прозрачном серо-голубом небе потухали звезды, блестела трава, седая от росы. Громко зарычал, получивши слишком обильную порцию газа, мой черный "фордик", но я обеими руками крепко уцепилась за руль, и все, кроме дороги, перестало для меня существовать. Казалось, что я непременно влечу в каждый придорожный столб, в каждое дерево. Ехали мы медленно, 25 миль. В Мериден, первом городе на нашем пути, кое-где стали встречаться и обгонять нас грузовики. В следующий большой город, Вотербери – 50 миль – приехали часам к семи. Градом катил с меня пот, промокло насквозь белье.

– Альберт, – сказала я юноше, – я изнемогаю, – и мы переменились местами. Но на обратном пути я правила одна все 70 миль, а через несколько дней сдала экзамен в ближайшем городке Миддлтаун, куда мы вместе поехали с Джейн Ярроу.

Брата я застала в тяжелом состоянии. Я заезжала к нему и раньше, месяца три назад, по пути из Бостона. Тогда он еще был молодцом, лихо вез меня на машине, сам колол дрова для печки. Жил он почти всегда один. Надя, его новая жена, постоянно ездила в Нью-Йорк. В доме грязь, мухи, везде сор, никакой еды... Подоткнув свое городское платье и повязав голову платком, я целый день мыла, скребла, выносила сор.

За то время, что я его не видела, брат очень изменился, похудел, жаловался на боли в боку, двигался с трудом. И опять был один. Дом был еще более запущен. Сеток в окнах не было, рои мух, полная ванна нестираного, намоченного белья, в леднике посеревшая, несвежая свекла. И снова я стирала белье, убирала, истребляла мух, ездила за провизией, готовила... а брат улыбался, он был рад, что не брошен, не один... Я вызывала врача из Нью-Хейвена. Осмотрев брата, доктор вызвал меня в сад и сказал, что думает, что у брата рак, и что надо его свезти в больницу. Когда доктор уехал, я вошла к Илье.

– Ну что, рак у меня, Саша? – спросил он.

Я молчала.

– Не надо скрывать, я хочу, я должен знать!

Глаза наши встретились, и как ни тяжело было сказать правду, я поняла, что лгать нельзя.

– Он не знает еще, тебе надо лечь в больницу на исследование.

– Но по всей вероятности – рак... – с трудом, запинаясь, повторил он и закрыл глаза. Я знала, чувствовала, что он должен был переживать в эту минуту. Он так любил и умел наслаждаться жизнью. Говорить он не мог, молчал. Я заплакала, тихо вышла из дому и пошла в лес по дорожке, мимо насаженных им цветников, фруктовых деревьев, березок. Все это он так любил... Тихо в лесу, пахнет перегнившими листьями, то тут, то там виднеется изъеденная улитками шапочка белого, торчащего из мха, гриба, подберезовик с пестрой ножкой, аккуратный, с коричнево-красной головкой подосинник. Я сняла с себя головной платок, набрала грибов и пошла домой.

– Я рад, что ты пришла, – сказал он мне и широко улыбнулся. – Ты не волнуйся, он уже у меня в руках.

– Кто?

– Илья Толстой. – И помолчав. – Да будет Его воля... Какие чудесные грибы!

На другой день приехала Надя, и мы решили отвезти брата в нью-хейвенскую больницу. Ему нужен был уход, лечение. Я еще надеялась, что его можно спасти.

Когда я вернулась домой, мне Ольга сообщила, что приезжал господин, с ним еще двое. Господин назвал себя капитаном Макензи и сказал, что был в Москве, виделся с моим братом Сергеем и привез мне от него поручение.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю