355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александра Толстая » Дочь » Текст книги (страница 22)
Дочь
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 04:19

Текст книги "Дочь"


Автор книги: Александра Толстая


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 29 страниц)

А Нэко-сан отогревался на груди у каждой из нас по очереди. Мы влили в него сакэ, валерьяновых капель, теплого молока, и каким-то чудом он выжил.

Обычно Дэбу-чан недолго нежился в солнечном луче, когда у нас в доме был Кадзу-чан. Переваливаясь на непокорных еще ногах, хитро улыбаясь, Кадзу-чан подкрадывался и тащил кота за хвост. Дэбу-чан вскакивал, дико кричал и бежал в другую сторону. Падая, снова подымаясь, Кадзу-чан бежал за ним. Кадзу-чан был ужасно толст и пушист. Может быть, если бы снять с него широкое кимоно, одеть его по-европейски, Кадзу-чан оказался бы очень стройным мальчиком, но во всех этих одеждах он казался страшно неуклюжим, и неуклюжесть эта, пушистость увеличивали его прелестную очаровательность. Он был действительно очарователен, и это сознавали решительно все; это смутно чувствовал и сам Кадзу-чан, конечно, больше всех это сознавала сама кроткая Оку-сан – мать.

И вдруг мы лишились общества Кадзу-чан. Случилось это по моей глупой необдуманности. Таскала я Кадзу-чан на руках и так была увлечена его очаровательностью, что неожиданно для самой себя, забыв осторожность, чмокнула его в темнеющий бритый затылок.

Господи! И зачем только я это сделала! Я сейчас же спохватилась, но было уже поздно! А что я наделала, я мгновенно поняла по лицу Суми-чан. Я никогда не думала, что у добродушной японки мог быть такой злой, колючий взгляд! Она покраснела, побурела, все дружественное мгновенно слетело с ее лица, оно выражало презрение, ненависть. Я почувствовала себя преступницей, когда Суми-чан, точно охраняя от меня своего питомца, схватила его на руки и побежала домой, через дорогу, бормоча что-то. Я поняла только одно слово: "Китанай, китанай!", то есть грязно, грязно!

С тех пор Кадзу-чан не кричал мне больше по утрам: "Тарутая-тан!" И не приходил к нам в дом. Мы были "китанай". Мне казалось, что и отношение Оки-сан к нам изменилось, она уже не улыбалась нам так приветливо, как раньше, в ее обращении с нами была холодность, сдержанность.

Старший сын – надежда и гордость каждой семьи – умер. Профессор рассказал нам, как это случилось. Мальчик поехал на курорт купаться в море с товарищами и заболел, сделались боли в животе. Профессор не предполагал, что сын его серьезно болен, когда получил первую телеграмму. Родители поехали к сыну, только когда получили вторую телеграмму, что мальчику плохо. Они перевезли его в Токио в госпиталь, но время для операции было упущено, и мальчик умер от гнойного воспаления аппендикса и брюшины.

– Я ужасно мучался, упрекал себя в смерти сына, – говорил профессор, улыбаясь и похохатывая. – Если бы я выехал сейчас же после получения первой телеграммы, может быть, нам удалось бы его спасти, но я, ха, ха, ха, решил, что это несерьезно, был занят к тому же и не поехал... – Голос его вдруг оборвался, он замолчал, но продолжал растягивать рот улыбкой.

Мне было так тяжело слушать этот смех, видеть гримасу, заменяющую улыбку, что я не выдержала.

– Вам тяжело, почему же вы улыбаетесь? – спросила я его.

– Мы считаем, что не имеем права печалить других своим горем, – сказал он серьезно. – Поэтому смеемся, когда нам хотелось бы плакать.

Еще когда сын его был жив, профессор ездил в Россию, чтобы пополнить свои знания русского языка. Говорит он по-русски отлично, почти без акцента, пожалуй, единственный недостаток его речи – слишком большая старательность в выговаривании окончаний слов. Профессор знает не только классическую русскую литературу, но и современную советскую, и мы нашли у него довольно хорошо составленную библиотеку русских книг.

В Москве профессор познакомился с советским писателем. Это было в то время, когда в России было очень голодно, провизию доставать было трудно, особенно тяжело было с детьми – не хватало жиров, молока. У русского писателя жил племянник, мальчик лет семи, круглый сирота, недокормленный, как и все.

– Отдай мне племянника на воспитание, – сказал раз профессор своему приятелю. – Он будет разговаривать с моим старшим сыном по-русски, а я хочу, чтобы мой сын изучил русский язык и сделался переводчиком и профессором русской литературы, как я.

– Ну что же, возьми, – ответил писатель.

Это была шутка, но бывает иногда, что шутка вдруг начинает приобретать смысл, находит оправдание, превращается в серьезное, и вот решается судьба человека, как в данном случае решилась судьба мальчика Толи.

Профессор привез Толю в Японию, где Толя сейчас же превратился в Тору-чан. Тору-чан скучал, плакал, ничего, кроме риса, не мог есть, а потом привык. В школе его прозвали "зеленые глаза".

Учился он плохо, иероглифы не давались ему. Но говорить по-японски он научился очень быстро и так же быстро стал забывать русский язык, а когда мальчик умер, особого смысла в пребывании Тору-чан в Японии для профессора уже не было.

Мне жалко было Толю. Положение его было не из легких. И хотя я никогда не чувствовала, чтобы к нему были недобры, несправедливы, наоборот, я всегда поражалась, до какой степени ровно и беспристрастно вела себя Ока-сан по отношению к не только чужому, но совершенно чуждому ей ребенку, все же Толя был одинок. Большой, широкоплечий, с большими серо-зелеными глазами, опушенными длинными, кверху загнутыми ресницами, розовыми, как у грушовки, щеками, Тору-чан был совсем не похож на японских мальчиков.

Ольга Петровна занималась с Толей русским языком. Он говорил плохо, с трудом подбирал слова, с акцентом, писал небрежно, с ошибками, уроки мало интересовали его, может быть, он чувствовал, что они не нужны ему. Но приблизительно раз в месяц Толя получал длинные нежные письма от бабушки из Москвы. Он не мог сам читать их и прибегал к нам. Старая бабушка писала ему, как часто его сестра и она думают о нем, как они надеются, что он помнит еще Россию, их, просила его не забывать русский язык, чаще читать, чаще писать ей письма. Она писала, что Толина сестра ходит в школу, учится хорошо и она надеется, что и Толя учится хорошо, старается...

Не знаю, что чувствовал Толя, когда почти по складам разбирал бабушкины письма, тосковал ли он по родине, по бабушке, сестре и понимала ли старая бабушка, такая по письмам русская, представляла ли она себе, что внук ее уже почти японец, что он выводит иероглифы, ест лопух и сырую рыбу палочками, что он почти забыл русский язык и охотнее одним взмахом ноги накидывал гэта вместо нудных башмаков, которые надо было зашнуровывать и расшнуровывать, называл профессора "диадей", а Оку-сан тетей?

Часто по вечерам, когда профессор и Ока-сан уходили из дому, Тору-чан оставался за старшего с Суми-чан. Суми-чан заводила граммофон. Тору-чан любил слушать музыку, но не любил, когда Суми-чан ставила патриотическую песню, сочиненную в честь победы японцев над русскими.

– Не смей! – кричал Тору-чан. – Не смей ставить эту песню! – Но Суми-чан любила дразнить Тору-чан.

– Останови сейчас же! – кричал мальчик вне себя, топая ногами. – Если ты не остановишь, я сейчас уйду, и ты можешь весь вечер сидеть одна.

Суми-чан боялась оставаться одна, боялась доробо-сан – вора-жулика, – и ей волей-неволей приходилось сдаваться.

Один раз Толя пришел к нам прямо из школы, взволнованный, возбужденный, и стал без предисловия по-детски рассказывать нам, что случилось:

– Сегодня в школе у нас рассказывали про японцев, какие они храбрые ничего не боятся: ни страданий, ни смерти, каждый японец готов умереть за свою страну и что это очень хорошо, потому что японцы победили русских... а русские все трусы! Мальчики стали дразнить меня, что я русский, трус. Мне стало очень обидно, я так рассердился, что почти что с ума сошел. Я стал бросаться на всех мальчиков и бить их кулаками...

– Ну и что же, учитель наказал тебя?

– Нет, не наказал, он даже не сделал замечания. Должен же я был показать им, что мы, русские, не трусы!

Я не знаю, где сейчас Тору-сан. Взял ли его русский писатель обратно в Россию или он остался у японского профессора, и кто из него вышел – русский или японец?

Ока-сан – госпожа или окаа-сан – мать – это существо, которое должно быть всегда незаметно в японской семье. Ока-сан грациозно, тихо движется, никогда ни на кого не кричит, не сердится, не выражает протестов. Когда муж и жена делают покупки, то всегда Ока-сан принимает покупки от приказчика и покорно несет их домой. Вы сплошь и рядом увидите женщину с тяжелой ношей в одной руке, с ребенком в другой, с грудным на спине в то время, как повелитель спокойно, налегке идет рядом, беззаботно покуривая папиросу. В трамвае женщина заботливо усаживает мальчиков 10-12 лет на свободное место, а сама, балансируя на своих гэта, держится за ремень, стоя в проходе с маленьким на спине.

Ока-сан обычно не понимает, что значит жить для себя, она вся полна только жизнью, желаниями своего "дана-сан" и своих детей. И немного еще в Японии женщин, которые имеют смелость заявлять о своих правах и желаниях.

Мы любовались Ока-сан. Кротко улыбаясь, она неслышно двигалась по дому, целый день что-то делала, принимая ванну в последнюю очередь, после мужа и детей, обедая после всех, когда рис и рыба уже остывали и лучшие куски были съедены, ложась спать последней, когда всё в доме успокаивалось, и просыпаясь первой, чтобы позаботиться о завтраке для мальчиков и мужа. И никому в доме, наверное, и в голову не могло прийти, что Ока-сан была первым, самым главным человеком в доме.

После нашего отъезда из Японии у профессора родился еще один сын, которого в честь моего отца назвали Лев, что по-японски произносилось: Риову-чан.

А через два года после рождения Риову-чан Ока-сан умерла от несчастных родов. И мне страшно подумать, как осиротели без нее и Тору-чан, и Тэт-чан, Кадзу-чан, и незнакомый нам Риову-чан.

Джин-рикша

Он отшвыривает ноги, как рысистая лошадь, и они быстро-быстро мелькают между гнутыми легкими оглоблями. Стальные сильные мускулы пружинят, шары перекатываются в икрах, как чугунные гири. Копыта его похожи на коровьи: черная суконная обувь с тяжелыми резиновыми подошвами сделана так же, как "таби", большой палец отделен и ступня раздвоена, отсюда и сходство с коровьими копытами. Зимой они в черных, летом в белых обтянутых куртках и штанах, широкие, плоские, как хлебные блюда, шляпы защищают худые загорелые лица. Джин-рикши толстые не бывают.

– Десево, – говорит старик Конисси-сан, совершенно не понимая, почему вопрос о рикшах мучительно меня волнует, – десево, спокойно.

И действительно, легко и быстро, без всякого, казалось, напряжения несся человек-лошадь по дорогам и улицам между автомобилями и, только когда останавливался, дышал тяжело и часто и бумажными чистыми платочками вытирал с лица и шеи обильный пот.

– Ну, теперь им плохо стало, – продолжал Конисси-сан, – большая конкуренция, автомобили отбили у них всю работу, все предпочитают такси, многим рикшам пришлось уйти обратно в деревню, делать стало нечего.

А меня рикши выводили из равновесия. Я часто смотрела на седока, особенно сердили меня толстые, упитанные европейцы, и я с раздражением думала, что хорошо было бы заставить их поменяться, запрячь седоков в колясочки и заставить их побегать. Неужели меня испортила революция? Неужели, когда я смотрю на толстого европейца, воняющего толстой сигарой, я испытываю злобу большевика-пролетария?

Мне хотелось побольше знать о рикшах, но из Конисси-сан было трудно что-либо вытянуть.

– Что, рикши болеют? – спрашивала я.

– Должно быть, болеют, как и все люди, – отвечал он, – только они умирают рано, немногие из них живут больше шестидесяти лет, у большинства расширение легких, сердца...

– А вы часто ездили на рикшах, Конисси-сан, расскажите что-нибудь про них.

– Ну что рассказывать, нецево рассказывать. Вот когда первая железная дорога прошла, то прошла она между Токио и Иокогамой и между Осака и Кобе. Передвигались по озерам, океану на пароходах. Вообще ездить было неудобно, но когда выдумали джин-рикшу, сообщения очень облегчились.

– Ну и что же?

– Ну и ницево. Стали ездить на джин-рикшах. По-русски джин-рикша значит человеческая сила. Есть у них и еще название – курума – значит колесо или коляска. Очень умный был человек изобретатель джин-рикши! Очень умный! Японцы уважали его, а правительство настолько оценило его изобретение, что даже выдало пособие на сооружение колясочек.

– Ну а почему же у вас не ездили на лошадях, как у нас в России? Разве лошади были дороже?

– Нет, не дороже, пожалуй, десевле...

– Ну так почему же предпочитали ездить на рикшах?..

– Ну как вам сказать?.. Рикша удобнее, лошадь идет медленно, шагом, а рикша бежит скорее, рысью, да и возни с лошадью больше, надо за ней ухаживать, кормить, поить...

– Почему же лошадь идет шагом, разве лошади не бегают рысью?

– Ну поцему? Лошадь погонять надо, а рикша бежит сам...

Старик замолчал, тема его не интересовала, мы надоели ему своими вопросами.

– Вы хотели рассказать, как вы путешествовали, Конисси-сан? дипломатически прерываю я молчание.

– Ну так и ездил... Верст 160, 170. Из Осака в Нагою. Ну ницего, удобно, рикша бежит верст по восьми в час, через 15-20 верст станция, рикша меняется, везет другой, свезий...

– Ну а багаж?

– Ну что же багаж? Брали с собой. На одного человека можно было полтора пуда... И не так уж это было дорого, за один ли – около четырех верст – рикша брал 15-20 сен.

– Ну как же в гору?

Наши глупые вопросы стали заметно раздражать старика.

– Ну и сто же! Сто в гору! Если уж очень крутая – слезали, а то вез потихоньку. В горах у нас, вот на Формозе, тоже употребляли каго, по-вашему носилки, что ли? Каго несут два человека, потому дорозе.

И старик призакрыл глаза и замолчал, явно показывая, что он устал от этого скучного, бесполезного разговора и что больше мы из него ничего не вытянем.

Мне пришлось видеть каго, когда мы жили на горячих источниках.

По узким извилистым тропинкам я взбиралась на крутую гору. Я уже почти добралась до вершины. Направо – обрыв, слева с горы несся широким потоком кипящий источник. Действительно кипящий, я видела, как в этой воде два японца варили яйца. Самой вершины видно не было, она окутана была густым паром. Пар, желтый, вонючий, расстилался по глубокому ущелью, пахло серой, тухлыми яйцами, желто-серые скалы, облезлые кустарники, ни птиц, ни травы, точно вымерло все. "Если ад существует, то это место на него похоже", – думала я, со страхом пробираясь по тропинке по самому краю обрыва. От сильного запаха мутило, и я остановилась отдохнуть на небольшой площадке. Снизу, догоняя меня, шла целая процессия.

Четверо носилок, крытых яркой цветной материей. Одни люди, лежа на носилках, в каго, кричали, смеялись. Мне показалось, что они пьяны – двое мужчин и две женщины. Пестрыми шелковыми зонтиками женщины сбоку защищались от солнца. Другие люди были серьезны и трезвы. Они шли твердой, уверенной поступью, бережно, по краю обрыва неся пьяных, они знали здесь каждый поворот, каждый камень. Носить веселящихся туристов в горы – их заработок, их ремесло. И занимаются этим, как я потом узнала, – "эта"*.

Доктора

Человек, потерявший богатство, лишившийся привычной, удобной обстановки, испытывает то же, что человек, лишившийся теплой шубы. Без шубы ему легко, но надо работать, чтобы согреться.

Нам было легко, мы ничем не были связаны. Жили, где хотели, как хотели, согревались той или иной работой: писали статьи, давали уроки, я читала лекции, организовали курсы русского языка под Токио, в бойком месте Синджуку. Но бывали полосы, когда работы не было, и тогда согреваться было трудно.

Потребности свои мы довели до минимума. Жили в крошечном, в две комнатки домике, ели рыбу, куриные и телячьи почки и печенки (японцы не едят внутренностей животных и продают их за гроши), рис, фрукты "на тарелочках". Этого я нигде раньше не видела. Если яблоки, груши, бананы хоть немного помяты, с пятнами, они откладываются на тарелочки и продаются по счету за гроши. Очень часто эти фрукты даже вкуснее, потому что они спелее, чем те, которые дороже. Долларов на сорок мы не только ухитрялись втроем жить, но и платили за Тусину американскую школу.

Но и сорок долларов временами нам трудно было заработать. Предприимчивый японец открыл русские курсы против наших, через улицу. Он широко рекламировал их и брал со студентов не пять иен, а три иены в месяц. Наши ученики постепенно стали перебегать к японцу, и у нас осталось лишь семь верных учеников. Пришлось закрыть курсы, а семь студентов стали ходить к нам на дом. Наше финансовое положение заколебалось.

Как на грех, я заболела. Началось с жабы, болезнь перекинулась на десны. Температура поднялась до 41 градуса. Я металась на своем футоне в полубредовом состоянии, мучила Ольгу Петровну, почему-то составляла свое духовное завещание, хотя завещать мне было совершенно нечего. Ольга Петровна настаивала на докторе, я, как всегда, протестовала, тем более что пять иен, которые надо было заплатить доктору, составляли весь наш капитал.

Было довольно неприятно. Хотелось пить, а утолить жажду нельзя было больно глотать, татами были слишком жесткие и слишком тонок был футон, из низкого раздвижного окна страшно дуло, меня раздражало, что стакан с водой, градусник, часы находятся на той же плоскости, что и ночные туфли, беспокоили мысли о завтрашнем дне...

Наконец мне пришлось уступить. Решено было позвать доктора. Но какого? Русских докторов в Токио не было. Американца? Но единственный американский доктор, о котором мы слышали, был специалист по нервным болезням.

– Я приглашу к вам нашего доктора, – решительно сказал наш сосед профессор. – Он много лет уже лечит нашу семью, он добросовестный, добрый человек и берет дешево.

Действительно, доктор был добродушный. Толстенький, кругленький, в сером европейском костюмчике, с цепочкой в жилетном кармане, от холодного прикосновения к которой мороз пробегал по телу. Он подтянул штаны кверху, сел на пятки и стал меня осматривать. Несколько раз он выпрямился:

– Са-а-а-а!

Долго мучил меня. Я открывала рот, закрывала, снова открывала.

– Са-а-а-а!

Он позвал профессора. Сидя передо мной на полу, они долго о чем-то толковали, по-видимому, он советовался с профессором литературы, все-таки профессор чаще имел дело с европейцами и лучше понимал их... Они качали головами, и доктор прописал мне порошки, должно быть, аспирин.

Мне не стало лучше. Утром повторилось то же самое.

Он пришел, опять вздернул европейские штаны, опять уселся на полу по-японски. Штаны натянулись, и я думала: лопнут или не лопнут.

– Са-а-а! – глубокомысленно тянул доктор. – Вакаримасэн! Не понимаю!

Он больше не приходил.

– Доктор сказал, – сообщил нам профессор, – что приходить ему бесполезно. Он все равно не может помочь, он не понимает, что у Толстой-сан за болезнь!

Но он действительно оказался добросовестным, как говорил профессор, и дешевым, в конце месяца я получила счет на одну иену.

Что было делать? Профессор сказал, что у него есть приятель – молодой доктор, очень талантливый, ему предсказывают блестящую будущность. Он с удовольствием придет, денег ему не надо. Всякий более или менее сложный медицинский случай интересует его с научной точки зрения, он даже будет очень благодарен, если Торусутая-сан позволит ему исследовать ее и попытаться поставить диагноз.

И молодой доктор пришел. Это был очень юный человек. По-мальчишески ему хотелось блеснуть своими знаниями. Но при первых же нелепых вопросах, переведенных мне с некоторыми ужимками профессором, о моей наследственности, я, несмотря на свое болезненное состояние, чуть не выпроводила этого ученого. Он расспрашивал меня о здоровье моих родителей, о здоровье моих дедов и бабок, ему надо было знать, сколько детей у моей матери, сколько у бабки, почему я не вышла замуж... Он смотрел горло, нажимая язык деревянной лопаточкой, смотрел без лопаточки, взял мокроту для анализа. Порой он замолкал и сидел на татами в чисто классической японской позе с руками на коленях, совершенно неподвижно думал. Наконец он спросил:

– А у ваших родителей, Торусутая-сан, сифилис был?

Я хотела его выгнать. Наконец он сказал "инфекция" и дал перекись водорода для полоскания, как раз то, что мы старались купить, но не могли, потому что не знали, как спросить по-японски.

И не знаю, от докторских ли вопросов, от полосканья ли, но мне стало лучше – я стала поправляться.

Доктору мы уплатили последние 5 иен, и не осталось ни одной иены на приобретение еды.

Я собралась с силами и, узнав про бывшего посла в Японии Абрикосова, попросила у него взаймы несколько иен.

Абрикосов отказал. Помогли японцы, а затем, позднее, охотно дала взаймы большая приятельница моей старшей сестры Татьяны.

И это было спасение. На эти деньги мы через несколько месяцев переехали в Америку.

Сакура – цветущая вишня

Воздух напоен благоуханием. Бегут облака на темном фоне реки. Свисают безлистные тяжелые цветы. Еще раннее утро, только что проснулись разноцветные маленькие и большие птицы, названий которых я не знаю, но слышу их ликующее властное щебетание. Здесь по берегам цветет сакура. Уже некоторые бело-розовые лепестки опадают, оседают на воде и медленно исчезают, но одни сменяются другими, и весь апрель вся Япония похожа на благоухающий сад. Тяжелая махровая нежно-розовая сакура зацветает последней.

Сакура везде: на дорогах, вдоль заборов, в парках, на опушке леса. Она заполняет все дороги, поля, берега озер и рек, она украшает дворцы богатых и хаты бедных, шинтоистские, буддийские, таоистские храмы. Везде гулянья, всеобщее празднество: празднуют старики, празднуют дети, взрослые. Все нарядные и веселые, как на Новый год. В Японии сейчас большой праздник цветет сакура!

Наш сосед, профессор, предложил нам поехать на велосипедах верст за тридцать в парк, где много сакуры. В Японии приличные люди не ездят на велосипедах, и нужна смелость для того, чтобы почтенному японскому профессору пуститься на такую авантюру и спуститься до мальчиков, развозящих товары из лавочек на велосипедах, но наш друг профессор – передовой, культурный человек, он не обращает внимания на условности. Несмотря на недоумевающие, может быть, косые взгляды Оки-сан, профессор вывел из сарая свой новенький блестящий велосипед, и мы поехали.

Погода чудесная, на солнце жарко, узенькие проселочные дорожки только что просохли, и пыли нет. Велосипеды катятся легко и быстро. Мы едем около двух часов и вот наконец доезжаем до широкой, полноводной реки. Нас перевозит паром. За рекой на многие версты прозрачное бело-розовое поле, конца ему нет, оно сливается с горизонтом. Это сакура! И мы торопимся к ней, нам надо почувствовать ее ближе, насладиться ею, ощутить ее аромат!

Людей все больше и больше. Ехать дальше нельзя, мы слезаем и ведем велосипеды. По дороге, подымая пыль, тянутся бесконечные автомобили. По истоптанной тысячами башмаков и гэта, пыльной, засоренной бумажками, мандаринными корками, окурками аллее тянутся люди. Они идут большими группами, семействами, с детьми, идут парочками, в одиночку, они веселятся, потому что сегодня праздник – цветет сакура!

Но где же сакура? Я уже больше не вижу ее, не ощущаю, не чувствую ее аромата, не вижу ее лепестков, падая, они смешиваются с пылью...

Я вижу бойких торговцев. Воспользовавшись праздником, вдоль аллей из старых вишневых деревьев они развернули временные лавочки, я вижу кабаки, они бойко продают сакэ, лотки торгуют орехами, бобовыми пирожными, жареными каштанами и игрушками, полупьяные торговки, хватая людей и выкрикивая что-то, зазывают к себе в палатки. Я вижу женщин, которых не видела прежде, в ярких кимоно и высоких прическах, они нескромно визжат, жесты их развязны, одна из них – пьяная, ухватив детей, заставляет их делать неприличные жесты. Публика отвратительно, пьяно гогочет. Пьяные, надевши маски с длинными косами, кривляются, громко орут. Я вижу студента и девушку. Студент ведет ее, бережно поддерживая под руку. Девушка, по скромности своей одежды и облику похожая на курсистку, виновато, бессмысленно улыбается, раскачиваясь во все стороны. О, Господи! – она пьяна...

Японцы празднуют. Пусть человек не пьет целый год, но сейчас он должен напиться до потери сознания и, если даже он не может пить, он должен хоть притвориться пьяным. Какое же может быть веселье, если люди не пьяные?

Мы остановились, чтобы снять эту дикую толпу, но нас немедленно окружили, что-то кричали, хватали, и мы поспешили уехать.

Мы поехали домой другой дорогой. Нам пришлось несколько верст лавировать между пьяными, нас обгоняли бесчисленные такси. Но вот наконец мы выехали на проселок, вдоль тихо струящегося канала, обсаженного сакурой. Мы остановились и сели отдохнуть.

Кругом божественная тишина, воздух напоен нежным, горьковатым запахом сакуры. Осыпаясь, она роняет лепестки. Лепестки трепещут в воздухе и беззвучно осаживаются на прозрачной воде.

Эта

Японцы не любят говорить об эта. Кто они? Откуда? Чем они отличаются от других людей?

В наших глазах они были такие же, как и все остальные, но японцы утверждали, что они всегда могут узнать эта, что у эта совершенно особый тип, другие глаза, волосы, сложение. Они уверяют, что от них нехорошо пахнет.

Кто же эти люди, эти парии японского народа, всеми презираемые, отделенные в особую касту?

В VIII и IX веках, когда буддизм имел такое громадное влияние в Японии, свято соблюдался буддийский закон, воспрещающий есть мясо. Позднее религиозное чувство ослабело, но японский народ привык к растительной пище. Они могли убивать, но есть животных – это вызывало в них страшное отвращение и брезгливость. После X века, когда вспыхнули междоусобные войны и для военных целей – седел, сапог, ремней – понадобилась кожа, никто не хотел убивать животных, и те, которые соглашались это делать, вызывали брезгливость и отвращение. С ними не желали общаться, их презирали, и постепенно люди эти выделились в особую касту, они селились в отдельных поселках, не принимались в японское общество, не смешивались с ним, молодые люди не женились, девушки не выходили замуж за эта.

О существовании эта мы узнали от одного русского, прожившего много лет в Японии.

– Смотрите, – предупреждал он нас, – громко не произносите это слово на улице, это ругательное слово. Если вас услышит эта, он может броситься на вас, избить.

Эта долго были лишены всех гражданских прав. У них было свое управление, свой уголовный кодекс, их не принимали на государственную службу, дети не желали учиться в школах, где были дети эта. В 1865 году, после воцарения династии Меджи, они были восстановлены в правах. Но за ними остались навсегда некоторые профессии: кожевников, мясников, кузнецов и самые низкие санитарные должности в госпиталях, на кладбищах. Еще позднее им была предоставлена еще одна специальность. В Кобе был мор. Весь город вымер от голода, опустел маленький, очень старинный шинтоистский храм, некому было за ним ухаживать. И только эта из ближайшего поселка приходили, убирали, чистили вокруг храма и приносили цветы. После этого за ними закрепилось право быть цветоводами.

Но хотя формально эта и были восстановлены во всех гражданских правах все продолжали их чуждаться. Напрасно либералы и либеральные министры произносили речи о том, что эта такие же люди, как и все, что надо уважать их, – никто не хотел иметь с ними дела.

– Неужели и теперь существует это предубеждение? – спросили мы у одного своего друга, либерального, передового японца.

– Да нет... – неуверенно сказал он, вызывая в нас желание проникнуть глубже в сущность вопроса.

– Ну как бы поступил ваш сын, если бы ему пришлось в школе сидеть рядом с эта?

– Са-а-а-а! – Либеральному японцу наш вопрос был явно неприятен. – Да... Пожалуй, ему было бы неприятно. Откровенно говоря, всем неприятно. Когда эта приносит мясо, никто не желает пускать его в дом...

– Ну, а образованного, культурного эта вы пригласили бы к себе в дом?

– Приглашают, – ловко уклонился от прямого ответа либеральный японец. – Но в большинстве случаев приглашают, если не знают, кто он такой. Да, к сожалению, предрассудок этот еще существует. По правде сказать, и до сих пор эта редко утверждают на государственную службу, это всегда вызывает недовольство у остальных служащих...

– Но почему же? Ведь сейчас все японцы едят мясо? – допытывались мы. – Что они, грязные? Бедные?

– Нет, есть среди эта очень богатые люди, у них прекрасные дома, служащие, автомобили... Трудно сказать, почему ими брезгуют. Некоторые японцы думают, что это совершенно чуждая нам, пришлая раса.

– Вы их тоже не любите? – спросила я.

– Ну как вам сказать?

Вдруг глаза либерала сузились, лицо сморщилось, и он стал хохотать. Мы смотрели на него с недоумением, но он так заразительно хохотал, что и мы невольно заулыбались.

– Ox, – наконец с трудом выговорил он сквозь смех. – Ох, я вспомнил одну историю, которая случилась с моим соседом. Он очень хороший человек, из очень хорошей семьи, но очень бедный. И вот один раз он пришел домой пьяный. Я слышу, он кричит, жена кричит, сыновья ругаются... Я бегу к ним... Ха, ха, ха! – опять закатился японец. – Они все били, били его, больно били...

– Потому что пришел пьяный?

– Нет, нет! За то, что эта напоил его и пил с ним! Ох, как та женщина ненавидит эта, она говорит, что узнает их по запаху, что от них воняет...

Передовые женщины

– Что такое? Вы говорите, что в Японии больше свободы, чем в СССР. Для кого? – И над громадными, в темной оправе круглыми очками поднялись, углами заострились узкие брови, тонкие пальцы изнеженной руки быстро-быстро завертели карандаш. – Вы просто не знаете. Женщины, например. В Японии женщины – рабы. Отцы продают девушек на фабрики, в... ну как это... нехорошие дома...

– Дома терпимости?

– Да. Вы знаете, сколько в Японии этих девушек, шоджи по-японски?..

– Проституток?

– Да. Да. Пятьдесят две тысячи, не говоря уже о гейшах!

– Но ведь гейша не проститутка, это же совсем другое.

– То же самое. У гейши всегда есть, ну как это сказать, богатый человек...

– Покровитель?

– Да. Ну, иногда этот человек выкупает гейшу, но ведь это та же проституция, только гейши тоньше, образованнее, умнее, чем обыкновенные шоджи. Ведь это же ужас! Детей, маленьких девочек воспитывают, как гейш, заранее решая их судьбу. Видели их?

Да, я много раз их видела в концертах, в театре. Девочки лет

10-12-ти, набеленные, накрашенные, в ярких кимоно, в сопровождении скромно одетых японок в высоких прическах. Гейши всегда скромно одеваются, мы никогда не отличили бы их от других женщин, но японцы безошибочно узнают их. На этих кукольных девочек было всегда тяжело смотреть. Но особенно волновалась всегда Туся.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю