355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александра Толстая » Дочь » Текст книги (страница 10)
Дочь
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 04:19

Текст книги "Дочь"


Автор книги: Александра Толстая


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 29 страниц)

В комнату вошел странный, очень маленький человечек. Мальчишка? Нет! Женщина! Стриженые черные вьющиеся волосы, блестящие, как маслины, глаза, мелкие черты лица, красная сатиновая навыпуск рубаха, кожаная распахнутая куртка, короткая черная юбка, высокие сапоги.

Русский костюм не гармонировал с типичным еврейским лицом. Она вошла в сопровождении коменданта, его помощника и девицы в европейском платье.

– Рабоче-крестьянская инспекция, – шепнула мне Александра Федоровна.

– Белье казенное? – спросила еврейка, по-видимому, главное лицо в комиссии.

– Свое, – ответила староста.

– Часто меняете? – обратилась она ко мне.

Я рассмеялась.

– И почему вы смеетесь? – спросила она сурово, сморщив маленькую мордочку. – Покажите-ка, – и она отвернула край одеяла на моей постели.

Я стояла не двигаясь и продолжала улыбаться... Решительным движением она стала подходить ко всем кроватям, откидывать одеяла и смотреть постельное белье.

– Чисто у вас, – сказала она.

– Политические, – пояснил комендант.

– Что же вы раньше не сказали? Ваша фамилия? – обратилась она ко мне.

– Толстая.

– А! Я потом зайду к вам.

Инспекция ушла в сопровождении следовавшей по пятам свиты, а я пошла в контору, где мне было поручено организовать перепись заключенных.

Мы еще не успели наладить работу, как в контору вошла комиссия. С тем же деловым, важным видом маленькое существо продолжало расспрашивать о порядках в лагере – и вдруг величественно, отчего я опять чуть не расхохоталась, махнула крошечной ручкой по направлению к своей свите.

– Прошу вас, товарищи, выйти, – сказала она, – я желаю наедине побеседовать с заключенными.

Почтительно склонившись, комендант, а за ним помощники вышли из комнаты.

– Ну-с, товарищи, – сказала она, когда в конторе остались одни заключенные, – я, – и она ткнула себя в красную сатиновую грудь указательным пальцем, – представитель рабоче-крестьянской инспекции, с одной стороны, с другой – я – член женотдела. Товарищи! Наше рабоче-крестьянское правительство очень озабочено тем, чтобы граждане рабочие, крестьяне, вообще, так сказать, трудящиеся, заблудившиеся еще, вероятно, под гнетом буржуазного правительства, просвещались бы в духе социализма. Товарищи! Вы все должны идти с нами в ногу. Все должны помогать делу советского строительства. Каждый из вас должен, выйдя на свободу, постараться стать в ряды пролетариата, борющегося за свободу трудящихся. Кто здесь в лагере занимается просвещением?

Молчание.

– Кто работает с неграмотными?

– Я.

– Товарищ Толстая?

– Да.

– А как вы ведете партийную работу?

– Никак.

– Почему?

– Не сочувствую.

– Вот как. Это интересно. Но мы с вами побеседуем после. А теперь, товарищи, я прошу вас просто рассказать, как вы здесь живете. Хорошо ли вас питают? Получаете ли вы казенную одежду, достаточно ли дров?

Заключенные молчали.

– Товарищи, я вас спрашиваю: никто не жалуется на питание? на плохое обращение начальства?

Зло меня взяло.

– К чему эти вопросы? – не выдержала я. – Неужели вы не понимаете, что заключенные молчат совсем не потому, что жаловаться не на что, а потому, что скажи кто-нибудь слово: или в карцере заморозят, на работах замучают, или подведут под такую статью, что и в живых не останешься.

– Товарищи! – воскликнула она снова. – Товарищ Толстая ошибается. Я отвечаю за вас, я, – и маленький указательный палец опять воткнулся в сатиновую рубаху, – говорите. Не бойтесь.

Заключенные молчали.

– Ну!..

– Как мы будем говорить, когда мы не знаем, что нам полагается, – сказала я, – дают нам суп из мороженых картофельных очисток, хлеба не хватает, одежду предлагают старую, грязную... А разве мы знаем, что нам полагается?

– Это правда? – обратилась инспекторша к заключенным.

– Чего там... конечно, правильно, – послышались голоса, – масла сполна не получаем, в карцер за каждый пустяк сажают... сахара тоже недовес.

– Так. Так. Что же вы молчали, товарищи? А? Несознательность. Да.

Ревизия кончилась, инспекторша уехала. Заключенные трепетали.

Несколько дней подряд приезжали какие-то люди, ходили на кухню, расспрашивали, что-то писали. Раза два появилась маленькая коммунистка в той же кожаной куртке, с кожаной фуражкой на голове. И каждый раз неизменно она заходила в нашу камеру.

– Товарищ Толстая! – сказала она мне однажды. – Хотите пойти в театр? Я скажу коменданту, чтобы он вас отпустил.

– Нет.

– Почему?

– Не пойду, и только.

Иногда она пробовала говорить со мной на политические темы. Говорила она заученные фразы о советском рае, о развивающемся сознании пролетариата, о грядущей мировой революции. Мне было скучно, большей частью я молчала. Она радовалась, когда я не сдерживалась и отвечала.

Я посоветовала Дуне подать коммунистке прошение об освобождении. Жалко было глядеть на это несчастное, безобидное, кроткое создание, томящееся неизвестно за что. Прошение написали, переписали, Дуня поставила крестик вместо подписи, кто-то за нее расписался, и стали ждать коммунистку.

Через несколько дней она пришла.

– За что арестована? – спросила она, пробежав прошение глазами.

– Да хиба ж я знаю? Арестовали за что-то.

– Ну, ладно, давай, товарищ Дуня, твое прошение. Посмотрим, что можно будет сделать.

– Спасибо, милая барышня.

– Я не барышня, а товарищ. Вы, товарищ Дуня, в школу ходите?

– Хожу.

– Ну и прекрасно. Выйдете из школы грамотной сознательной гражданкой. Может быть, еще будете вместе с нами бороться за рабоче-крестьянскую власть, комиссаром будете...

Дуня смотрела на нее непонимающими наивными серыми глазами, но улыбалась, она была рада, что коммунистка взяла прошение.

– Такие у власти не бывают, – сказала я.

– Почему же это? – обратилась ко мне коммунистка, как всегда жадная до споров.

– Честна слишком.

– То есть что вы хотите этим сказать?

– Ничего. Таким, как Дуня, место теперь в тюрьмах, в лагерях. У власти товарищи, гвардейские солдаты, с отстреленными указательными пальцами, грабители...

– Продолжайте, пожалуйста.

– ...грабители русской исконной старины.

Я вышла в соседнюю комнату, прикрыла дверь и быстро из-под изразца вытащила крест.

– Вот они, ваши честные работники из рядов пролетариата! – сказала я, бросая на стол лоскутик с крестом. – Вы когда-нибудь видели архиерейские одежды? Вот из этого комендант шьет платья своим женам, ограбляя монастырскую ризницу... Грабит заключенных, морит голодом, истязает...

Она слушала меня, широко раскрыв глаза, и вдруг вскочила:

– Дайте сюда.

Схватив лоскуток, она выбежала из комнаты.

Через некоторое время коменданта уволили. Я была спасена. Но староста была права: положение заключенных не улучшилось.

* * *

– Вставайте, Александра Львовна!

– А? Куда? Зачем?

Я открыла глаза, в комнате толпились кожаные куртки.

– Без разговоров! В театр.

– Почему так поздно? Я не хочу в театр, – пробормотала я.

– А вас и не спрашивают, гражданка, хотите вы или нет. Приказано.

– Обыск, – шепнула мне Александра Федоровна.

– Обыск? Опять? Почему же в театр?

– Ничего не знаю! Велено всем заключенным идти в театр. Лагерь оцеплен стражей.

– Что с собой брать? Деньги как?

– С собой берите, здесь все равно пропадут.

– А разве и здесь будут обыскивать?

– А как же? Затем и в театр всех загоняют, чтобы здесь дочиста перерыть...

"Как быть с дневником? – думала я, торопливо одеваясь. – Сжечь? Нет, жалко. Авось пронесет".

Выходим во двор, ярко освещенный факелами. Под деревьями между могильными памятниками вырисовываются кучки чекистов в остроконечных шапках. Они рассыпаны по всему лагерю. Шумят мотоциклетки, автомобили. Со всех сторон небольшими группами спешат заключенные в театр. В странном оцепенении, в полусне, я иду по двору. Мне кажется, что я никогда прежде не видела этого места, этих высоких деревьев, бросающих причудливые, нереальные тени, каменных глыб. "Должно быть, так в аду", – думала я.

Театр был также оцеплен стражей. Нас впустили внутрь. Нереальность исчезла. Здание было набито битком, арестованные всё прибывали.

На эстраде новый комендант и двое чекистов – женщина и мужчина. Женщина улыбалась. "Как она может?" – подумала я. Со сна ли, с перепугу или просто от холода многие заключенные дрожали.

Люди на эстраде сидели за столом, пересмеивались, что-то писали. А заключенные ждали два, может быть, три часа. Наконец стали вызывать. До меня очередь дошла только к утру.

– Толстая.

Сквозь толпу я протискалась на эстраду. Несколько вопросов – за что осуждены? чем занимаетесь, что у вас с собой? деньги? дайте сюда

Женщина быстрыми ловкими пальцами шарила по телу, щупала волосы, чулки, выворачивала карманы. Каждое ее движение вызывало дрожь отвращения, и надо было напрячь все члены, чтобы не отшвырнуть гадину.

У выхода из театра меня ждали товарищи по камере. Нас вывели во двор и повели в околоток, но не направо, где была больничка, а налево, в изоляционную для сифилитиков. Грязь, вместо постелей голые нары. Комната была полна. Женщины сидели. Уголовные ругались и сквернословили.

Только к девяти часам привели обратно в камеру. Вещи наши были разбросаны по полу, постели перевернуты. Я бросилась к печке, подняла изразец, дневник лежал на месте.

Днем я зашла в театр. Весь пол был усеян мелко изорванной бумагой. А деньги наши пропали.

– Дали бы мне. Я бы спрятала, – хвасталась Жоржик, – у меня все до копеечки целы.

– А как же это ты?

– А очень просто. На то, мадам, и профессия.

Несколько человек приехали из автотранспорта комиссариата народного продовольствия. Политических вызвали в контору и записывали их профессии: делопроизводитель, счетовод, чертежник.

– Ваша профессия? – спросили у меня.

Вот тебе и раз. Мне никогда и в голову не приходило, что у меня нет профессии. Чем я в жизни занималась? Редактирование, сельское хозяйство, организационная работа, кооперативы... Все не годится.

– Говорите что-нибудь, – шепнула мне армянка, – на свободу ведь отпустят.

– Машинистка, – крикнула я.

Записали и уехали, а мы забыли о них, как забывали многие другие посещения. Но вдруг, дней через десять, нас снова вызвали в контору.

– Собирайте вещи!

Я опрометью бросилась в камеру. Собрала вещи, простилась с товарками. У них были смущенные лица. Они были рады за меня, но я знала, что именно в эту минуту им было особенно грустно.

У ворот Новоспасского лагеря стоял большой зеленый грузовик. Симпатичный человек, усиленно старавшийся скрыть свое сочувствие к нам, приглашал садиться. Затарахтела машина. Нас подшвыривало, трясло, а мы глупо и радостно улыбались.

Нас привезли во двор, на углу Тверской и Газетного переулка, ввели в накуренную канцелярию. Мне дали истрепанную грязную машинку "ундервуд". Не успела я ее вычистить, как уже стали приносить бумаги: отношения, доклады, отчеты... Прежде я никогда ничего не переписывала, кроме сочинений отца. Канцелярские формы были мне незнакомы, учиться было не у кого. Одна из заключенных, назвавшаяся машинисткой, в ужасе прибежала ко мне, не зная, что делать. Ей также подвалили целую кучу бумаг, а она едва тюкала по клавишам одним пальцем. Пришлось помогать ей.

– Что вы делаете? – кричал на меня симпатичный человек, который оказался беспартийным инженером. – Ведь вы же даете на подпись безграмотное отношение.

– Да я же исправила орфографические ошибки.

– Но ведь по содержанию это никуда не годится. Вы старайтесь уловить смысл и пишите по-своему, а он подмахнет. Ведь он же двух слов связать не может.

Со временем я научилась это делать и, получив бумагу от директора-коммуниста, составляла ее по-своему. С отчетами было хуже, я изнемогала от бесконечных цифр, никак не могла печатать столбиками, как полагалось, путала итоги. Бумаги приносили и из других отделов. Чем быстрее я выполняла работу, тем больше мне подваливали бумаг. Теперь уже не трудились писать содержание, а просто кричали через комнату:

– Товарищ Толстая! В отдел снабжения выговор за задержку.

– Сейчас.

Я не могла понять, в чем дело. Другие машинистки работали до четырех часов, потом спокойно складывали работу и уходили. А я возвращалась домой каждый день около семи с мучительным сознанием, что не все переписала.

– Вы никогда не служили?

– Никогда.

– Оно и видно! Разве так можно. Дают бумагу, а вы отругивайтесь: и так много, вчерашняя работа осталась, подождите до завтра. А то им только повадку дай. Иной раз и бумажки-то не нужно, а он лезет.

В соседнем доме была огромная столовая наркомпрода, где обедали служащие автотранспорта. Кормили нас по тогдашним временам хорошо. Денег за работу не платили, но давали паек: сахар, пшено, иногда мясо.

Отработав 8-9 часов в конторе, я шла домой, иногда совсем измученная работой, но счастливая сознанием, что иду "домой". Я видела друзей, родных. Один раз, забыв, что я на положении заключенной, пошла на Толстовский вечер.

Выступал В.Ф.Булгаков. Как всегда, горячо и смело он говорил о моем отце, о насилиях большевиков, о смертных казнях и вдруг, совершенно неожиданно, упомянул, что здесь, в зале, присутствует арестованная и находящаяся сейчас на принудительных работах дочь Толстого.

Через несколько дней зеленый грузовик снова отвез меня в Новоспасский лагерь. Прокурор республики Крыленко, узнав, что меня командировали на принудительные работы и что я присутствовала на Толстовском вечере, рассердился, велел меня немедленно водворить обратно в лагерь и держать там под "строжайшим надзором".

Я надеялась, что в лагерь мне возвращаться не придется, и новое заключение показалось мне особенно тяжким.

Многих в лагере уже не было, появились новые лица. Общее внимание теперь привлекала знаменитая мошенница, баронесса фон Штейн, по прозвищу Сонька золотая ручка. В лагере она тотчас же прославилась как замечательная гадальщица.

Только Жоржик отнеслась к ней с полным презрением:

– Сволочь лягавая! У Ильменевой браслет слизнула. Последнее дело у своих воровать.

Даже политические ходили гадать.

– Не может быть, чтобы она была воровка, – говорили они, – такая важная дама, прекрасно одета, говорит на всех языках. А как гадает! Пойдите, Александра Львовна! Советуем вам...

Как-то вечером к нам в камеру вошла высокая дама в лиловом шелковом платье с пышными седыми волосами.

– Mademoiselle la contesse, charmee de vous voir!1

Я молчала угрюмо.

– I am so happy to meet you...2 Ich habe Ihren Vaters B?cher gelesen...3

Она выпаливала фразу за фразой, переходя с одного языка на другой, любезно улыбаясь. Но я продолжала молчать.

– Может быть, вы разрешите вам погадать?

– Нет, спасибо. Простите меня, но я избегаю знакомиться в тюрьме.

Она пробормотала что-то по-французски и обратилась к моим товарищам по камере.

А между тем обо мне хлопотали. Маленькой коммунистке из рабоче-крестьянской инспекции непременно хотелось мне помочь, она говорила обо мне в ЦКП с Коллонтай.

– Вы же можете работать для нас, – говорила она мне, – и на свободе вы будете приносить гораздо больше пользы трудящимся.

Коллонтай вызвала меня к себе. Маленькая коммунистка сопровождала меня. Она суетилась, доставала пропуск в ЦКП. Она с беспокойством следила за впечатлением, которое я произвожу на Коллонтай.

А дней через десять после этого свидания она как ураган ворвалась к нам в камеру.

– Товарищ Толстая! Товарищ Толстая! У меня для вас что-то есть!

Черные глазки блестели больше обыкновенного, она прыгала по камере, смеялась, и видно было, что ее распирало от желания сообщить важную новость.

– Громадным большинством против одного голоса в ЦКП решено ходатайствовать перед ВЦИКом о вашем освобождении.

С другой стороны, обо мне хлопотали крестьяне. Трое ходоков из Ясной Поляны и двух соседних деревень приехали в Москву к Калинину хлопотать за меня.

Сестра тоже была в Москве. И я просила отпустить меня на два часа в город.

Но сколько я ни просила, комендант не соглашался. Он был не злой человек, недаром носил очки и старался походить на интеллигента, но он получил распоряжение держать меня под строжайшим надзором и боялся.

– Товарищ комендант! Пожалуйста, пустите. Я сегодня же вернусь.

Он пристально взглянул на меня.

– Нет, нельзя. Лицо у вас такое приметное... Очки. Из тысячи узнаешь. Нельзя.

Ни слова не сказав, я вышла из конторы. Через полчаса я пришла снова. На мне была Дунина сборчатая юбка, кофта, полушалок. Очки я сняла, брови собрала, подчернила, нарумянила губы и щеки.

– Куда лезешь? – крикнул комендант, когда я подошла к столу.

– К вашей милости, батюшка. Дозвольте слово молвить.

– Откуда ты?

– Не узнаёте, товарищ комендант? – сказала я уже своим голосом. Отпустите домой на часок, пожалуйста.

– Тьфу, черт. Это вы, товарищ Толстая? Ну, видно, делать нечего. В таком виде и сам прокурор республики вас не узнает. Но помните: в одиннадцать быть здесь и очков не надевать. Удивительное дело, как у вас лицо без очков меняется.

– Спасибо!

Было уже совсем темно. Идти надо было по набережной Москвы-реки. Кругом ни души. Вдруг быстрые шаги сзади.

– Эй, постой! Ай к милому бежишь?

За мной, запыхавшись, шел солдат.

– Давай знакомиться, что ли?

Я остановилась как вкопанная и, надев на нос очки, грозно посмотрела на красноармейца.

– Вы не знаете, с кем имеете дело, товарищ. В милицию хотите?

– Виноват, товарищ, – пробормотал солдат и взял под козырек.

– Что за маскарад? – спросила сестра, когда я наконец добралась до дому.

– Погоди, дай краску смыть, тогда расскажу.

Крестьяне привезли прошение, подписанное Яснополянским, Телятинским и Грумонтским обществами.

В моей квартире пили чай с деревенским ситником и разговаривали. Мужики говорили деловито, спокойно, без тени сентиментального сочувствия. И только когда кончили пить чай, самый молодой, Ваня, заметив, как я была голодна, завернул оставшийся ситник в бумагу.

– Возьмите с собой, Александра Львовна.

– Спасибо, Ваня!

И опять раскрашенная, без очков, я бежала по набережной к себе в лагерь, сжимая под мышкой половину ситника. И радость от свидания с сестрой и мужиками, радость от Ваниной ласковой улыбки была больше, чем от надежды на освобождение.

Через месяц меня выпустили.

Коля и Женя

Однажды в лагере я простудилась и пошла в околоток за аспирином. В коридоре меня остановила сиделка.

– Вы гражданка Толстая?

– Я.

– Вы в ЧК сидели?

– Сидела, а вам какое дело?

Я не любила расспросов. Мы знали, что за политическими следят и что можно нарваться на "наседку", поэтому избегали разговаривать с незнакомыми.

– А Ш. помните?

– Ш., вы знаете Ш.! – воскликнула я, невольно меняя тон. – Где она? Как мне найти ее?

– Она расстреляна, – строго проговорила молодая девушка.

– Расстреляна?!!

– Да. Я сидела с ней вместе после вас, она рассказывала мне.

– А Коля, Коля где? Жив?

– Жив. Его выпустили.

– А где он сейчас? Адрес его есть у вас? Ради Бога, скажите мне.

– Они там же, на старой квартире за рекой.

Сиделка оторвала кусочек бумаги и написала мне адрес, такой простой, несложный. И как это я тогда не посмотрела, не запомнила.

Ночью у меня был жар. Я лежала на жесткой койке, и мне казалось, что в камере душно, нечем дышать. Минутами я забывалась, но спать не могла.

Кошмары мучили меня.

Расстреляна. Тучное тело застыло бесформенной массой. Чекисты в остроконечных шапках ворочают ее с боку на бок, ища бриллианты. Мелькнуло лицо. Пухлые щеки закоченели, маленький, с правильно очерченными губами рот безобразно широко разинут, в диком ужасе застыли серые стеклянные глаза. Мертвая белая рука беспомощно размахнулась и звонко стукнулась о каменный пол...

Невыносимо!

Я вскакиваю. Сбрасываю с себя одеяло. Все тело в испарине. Достаю из-под койки чемодан с бельем, надеваю чистую рубашку и снова ложусь.

"И за что же? – звучит у меня в ушах. – За что? Я ведь ничего не сказала"...

Стараюсь не думать, но ослабленная жаром воля не подчиняется. Мысли снова и снова возвращаются к ней.

"Кто мог это сделать? Кто? Человек? Такой же, как я, как она? Нет. Неправда. Человек не мог этого сделать. Дряблую, старую, седую... в спину, в пухлую, со складками спину???"

– Не... воз... мож... но!!! – громко вскрикнула я.

Соседка моя встрепенулась, проснулась.

– Что вы сказали? Плохо вам? Не спится?

– Да, если можно, дайте мне воды, пожалуйста.

Она встала, налила в большую эмалированную кружку воды и подала мне.

– Спасибо.

"Господи, она ляжет, заснет сейчас", – с ужасом думала я.

Я не спала до утра. Когда рассвело, мне стало легче. Но я знала, что теперь уж не забуду их. Полковница и Коля вошли в меня навсегда, были связаны со мной страданиями этой ночи.

И вот я теперь снова на свободе. Я в своей квартире. Глиняный горшок все так же стоит в кухне на полке. Я написала Коле и Жене. Я их жду. И вот стучат, входит девушка лет двадцати и высокий костлявый малый лет семнадцати, плохо вымытый, растрепанный, бледный. Это он – Коля. Я смотрю на них так, как будто я их давно знаю. Женя одета бедно, но чисто, а Коля не умеет или не хочет прикрыть нищеты. В глаза бросаются штаны, бахромами болтающиеся по порыжевшим стоптанным башмакам, короткие рукава куртки, которые Коля тщетно старается натянуть.

– Вы Коля? – спрашиваю.

– Да.

– У вас документы есть?

Я задаю глупые, формальные вопросы, чтобы скрыть волнение, мне хочется схватить Колину громадную грязную лапу и крепко-крепко пожать ее, но я боюсь своего волнения.

– Покажите мне свои документы, – продолжаю я.

Женя торопливо достает их из потертой сумочки. Я не смотрю на них, они мне не нужны. Я иду на кухню. На горшке с засохшим растением – пыль. Я смахиваю ее и бережно вношу горшок в комнату. Они с недоумением смотрят на меня. Я вываливаю засохшую землю на стол, вынимаю и разворачиваю слипшуюся, потрескавшуюся клеенку...

– Вот, – говорю, – Коля, ваша мам? дала, это для вас...

– Мамочка!

– Да! Я не могла раньше... у меня отняли ваш адрес.

– Мамочка! Это ее вещи... ее. Вы?!

– Да, да. Мы с мамой внизу, а вы наверху, помните, в ЧК, на Лубянке, вы еще сахар и селедку...

Я не могу больше говорить.

– Мамочка, мамочка... Вы знаете, она... ее... – и он закрыл лицо руками.

Через несколько дней они снова зашли ко мне, беспомощные, жалкие.

– Видите ли, – говорила Женя, – наше положение сейчас такое незавидное, Коле надо одеться, он учится, мы решили продать...

Они точно извинялись передо мной.

– Да? Ну так что же? Конечно, продайте!

– Да, но мы очень боимся... Нe знаем, к кому обратиться. Это так опасно, говорят, за это расстреливают.

Я дала им адрес "надежного" спекулянта. Они, повеселевшие, ободренные, ушли. Больше я их не видала.

Калинин

– Выпустили? Опять теперь начнете контрреволюцией заниматься?

– Не занималась и не буду, Михаил Иванович!

Калинин посмотрел на меня испытующе.

– Ну расскажите, как наши места заключения? Хороши дома отдыха, правда?

– Нет...

– Ну, вы избалованы очень! Привыкли жить в роскоши, по-барски... А представьте себе, как себя чувствует рабочий, пролетарий в такой обстановке с театром, библиотекой...

– Плохо, Михаил Иванович! Кормят впроголодь, камеры не отапливаются, обращаются жестоко... Да позвольте, я вам расскажу...

– Но вы же сами, кажется, занимались просвещением в лагере, устраивали школу, лекции. Ничего подобного ведь не было в старых тюрьмах! Мы заботимся о том, чтобы из наших мест заключения выходили сознательные, грамотные люди...

Я пыталась возражать, рассказать всероссийскому старосте о тюремных порядках, но это было совершенно бесполезно. Ему были неприятны мои возражения и не хотелось менять созданное им раз навсегда представление о лагерях и тюрьмах.

"Совсем как старое правительство, – подумала я, – обманывают и себя, и других! И как скоро этот полуграмотный человек, недавно вышедший из рабочей среды, усвоил психологию власть имущих".

– Ну конечно, если и есть некоторые недочеты, то все же, в общем и целом, наши места заключения нельзя сравнить ни с какими другими в мире.

"Ни с какими другими в мире по жестокости, бесчеловечности", – думала я, но молчала. Мне часто приходилось обращаться к Калинину с просьбами, вытаскивать из тюрем ни в чем не повинных людей.

– Вот, говорят, люди голодают, продовольствия нет, – продолжал староста, на днях я решил сам проверить, пошел в столовую, тут же, на Моховой, инкогнито, конечно. Так знаете ли, что мне подали? Расстегаи, осетрину под белым соусом, и недорого...

Я засмеялась.

Опять неуверенный взгляд.

– Чему же вы смеетесь?

– Неужели вы серьезно думаете, Михаил Иванович, что вас не узнали? Ведь портреты ваши висят решительно всюду.

– Не думаю, – пробормотал он недовольно, – ну вот скажите, чем вы сами питаетесь? Что у вас на обед сегодня?

– Жареная картошка на рыбьем жире.

– А еще?

– Сегодня больше ничего, а иногда бывают щи, пшенная каша.

Я видела, что Калинину было неловко, что я вру.

– Гм... плоховато. Ну, чем могу служить?

Помню, раз Калинин был особенно приветлив и весел.

– Заходите, заходите! – сказал он, увидев меня в приемной, где я разговаривала с его секретаршей, прекрасно одетой смуглой красавицей с пышной прической, отполированными ногтями и изысканными манерами. – У меня сегодня ходоки из Сибири, славный народ!

Ему, видно, хотелось, чтобы я присутствовала при его разговоре с крестьянами. А крестьяне действительно были славные, спокойные, большие, бородатые, в нагольных полушубках и валенках.

Обстоятельно, не торопясь, мужики рассказали, как соседний совхоз оттягал у них луга, принадлежавшие обществу.

– И отцы, и деды владели этими лугами, – говорил пожилой мужик, – а теперь, что свобода открылась, отняли.

– Да, ну теперь перераспределение. Вы вот что скажите: покосы есть? У вас как там надел, по душам или по дворам?

Калинин суетился. Вскакивал, присаживался на широкие ручки кресел, курил, перебивал крестьян, рисуясь, как мне показалась, знанием деревни, знанием мужицкой речи.

А я думала: "Вот и у яснополянских тоже отняли". После смерти отца около 800 десятин было передано крестьянам по его завещанию; пахотная земля осталась за крестьянскими обществами, а луга и леса отошли правительству, к тульскому лесничеству.

История, рассказанная сибиряками, была обычная: невежественные, опьяненные властью коммунисты иногда по-своему толковали декреты, а иногда слишком точно их исполняли и творили беззакония на местах, – по выражению центра, "искажали линию".

На этот раз "линия была выпрямлена", и просьба сибиряков о возвращении им лугов уважена. Калинин был доволен. Ему приятна была благодарность сибиряков, сознание, что он сделал доброе, справедливое дело. Он был уверен или, может быть, старался уверить себя, что исправленная им несправедливость была лишь случайностью, одним из тех недостатков механизма, которые так легко было изжить. И если бы кто-нибудь сказал, показал или доказал ему, как дважды два четыре, что вся созданная советская машина основана на несправедливости и жестокости и что изжить воровство, террор, разврат, творящиеся по всей России, особенно в глухой провинции, невозможно, он поверить этому не мог бы, не посмел.

В этот день Калинин удовлетворил и мое ходатайство об облегчении участи политической заключенной и, отдавши распоряжение красавице секретарше, отправился в общую приемную. Здесь люди стояли сплошной стеной. Калинин смешивался с толпой, подходил то к одному, то к другому, быстро, на ходу выслушивал просьбы, торопливо говорил что-то следовавшей за ним девице и, опросив таким образом несколько человек, так же быстро уходил обратно в свой кабинет с тяжелыми кожаными креслами и громадным письменным столом, а посетители продолжали часами ждать следующего выхода.

– Если бы ваш отец был жив, как бы он радовался всему тому, что мы сделали для "рабочих масс"! – сказал мне как-то paз Калинин.

– Не думаю.

– То есть, как это так не думаете?

Калинин так и привскочил на кресле.

– Не думаю, – повторила я, почувствовав, что мне удалось взять именно тот тон, в котором только и было возможно разговаривать с большевиками, – тон преувеличенной искренности, резкости. Калинина как будто и удивляло, и забавляло то, что я смела ему возражать, он не привык к этому.

– Но разве ваш отец сам не боролся за рабочих и крестьян?

– Боролся. Но методы ваши: ссылки, отсутствие всякой свободы, преследование религии, смертные казни – все это было бы для него совершенно неприемлемо.

– Так ведь это же всё временные меры... Ну, а земля трудящимся, а восьмичасовой рабочий день, а...

– Хотите, я вам правду скажу, Михаил Иванович, – перебила я его, чувствуя, что я почти перешла границу того, что можно было говорить, и что Калинин вот-вот выйдет из себя, – если бы отец был жив, он снова написал бы: "Не могу молчать", а вы, наверное, посадили бы его в тюрьму за контрреволюцию!

Секретарша входила и выходила, напоминая старосте о делах, посетители ждали в приемной, а Калинин все бегал по комнате, курил, присаживался на угол письменного стола, опять вскакивал и никак не мог успокоиться. Мы проспорили полтора часа.

Калинин приезжал в Ясную Поляну, когда я сидела в тюрьме. Сестра показывала ему музей, отцовские комнаты, говорила о взглядах отца.

– Татьяна Львовна! – сказал он ей, выходя из кабинета. – Вы знаете, мне приходится подписывать смертные приговоры!

В 1922 году я пришла к Калинину хлопотать о семи священниках, приговоренных к расстрелу. Это было во время изъятия ценностей из церквей, когда в некоторых местах выведенные из терпения прихожане встретили комсомольцев и красноармейцев камнями и не дали грабить церкви. На это советская власть ответила страшным террором. Особенно пострадали священники. Самые стойкие и мужественные из них были расстреляны

Профессор, сидевший в одной камере с приговоренными к расстрелу священниками, рассказывал мне об их последних днях.

Зная, что после того, как их расстреляют, некому будет похоронить их по православному обряду, священники соборовали друг друга, затем каждый из них ложился на койку и его отпевали, как покойника. Профессор не мог рассказывать этой сцены без слез. Вышел из тюрьмы другим человеком: старым, разбитым, почти душевнобольным. Его спасла вера. Он сделался глубоко религиозным.

Не помню, что я говорила Калинину. Помню, что говорила много, спазмы давили горло. Стояли мы друг против друга в приемной.

Калинин хмурился и молчал.

– Вы не можете подписать смертного приговора! Не можете вы убить семь старых, совершенно не опасных вам, беззащитных людей!

– Что вы меня мучаете?! – вдруг воскликнул Калинин. – Бесполезно! Я ничего не могу сделать. Почем вы знаете, может быть, я только один и был против их расстрела! Я ничего не могу сделать!

Декрет

Судьба Ясной Поляны мучила меня непрестанно и в лагере. Усадьба постепенно разрушалась, хозяйство приходило в полный упадок. Широкий размах Оболенского, не желавшего считаться ни с какими советскими законами, неизбежно привел бы к катастрофе. Первая же ревизия обнаружила бы целый ряд злоупотреблений – с точки зрения советского правительства, и кто знает, чем все это кончилось бы? Нас всех разогнали бы, и что сталось бы тогда с усадьбой и старым домом?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю