355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александра Толстая » Дочь » Текст книги (страница 11)
Дочь
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 04:19

Текст книги "Дочь"


Автор книги: Александра Толстая


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 29 страниц)

В то время я еще наивно верила в возможность созидательной работы. Если бы Ясную Поляну удалось сделать культурным уголком, необходимым для населения и показательным для посетителей и иностранцев, то большевики сохранили бы ее? Нужно во что бы то ни стало добиться, чтобы дом был освобожден от обитателей, восстановлен в том виде, как он был в момент ухода отца из Ясной Поляны, леса же с могилой, парк – должны быть объявлены заповедником.

С этими, не вполне еще продуманными планами я отправилась к Калинину во ВЦИК, надо было заручиться его принципиальным согласием. Ответ был благоприятный: "Подавайте проект, я поддержу".

Помощником моим в то время был пасынок сестры Сергей Сухотин. Его, так же как и меня, только что выпустили из тюрьмы. После полного бездействия предстоящая нам творческая работа, возможность созидания среди царящего кругом хаоса и разрушения – казалась почти чудом. И мы дали волю воображению: говорили часами, строили больницы, школы, народные дома, устраивали кооперативные организации, пускали из Москвы специальные поезда с экскурсиями, проводили дороги, заводили автомобили и тракторы. Казалось, что, если наш проект декрета будет утвержден ВЦИКом, дело почти уже сделано. Трудность составления проекта заключалась в том, что надо было сделать его приемлемым для большевиков и не отступить от основных толстовских идей.

Наконец 10 июня 1921 года меня вызвали на заседание Президиума ВЦИК. В то время транспорт у меня был прекрасно налажен. Трамваи не ходили, извозчики были слишком дороги, а я разъезжала по Москве на велосипеде. Я свела велосипед с третьего этажа, прицепила к рулю портфель, туго набитый бумагами, и поехала в Кремль. В воротах остановили:

– Пропуск!

– Мне на заседание ВЦИК.

– Подождите, я позвоню. Ваши документы.

Я веду велосипед в гору. Под воротами опять пропуск. Мимо Царь-пушки, Царь-колокола, направо через площадь. Пусто, кое-где шагает красноармеец. Заседание в бывшем здании суда. В небольшой комнате, за длинным, покрытым красным сукном столом сидят человек пятнадцать. На председательском месте Калинин. Накурено. Пустые стаканы с окурками и табачной золой на блюдцах.

Дело о Ясной Поляне, насколько помню, шло четырнадцатым. Сажусь у стены и жду. Дела решаются с молниеносной быстротой, на каждое тратится не больше трех-четырех минут.

"Наверное, дело о Ясной Поляне так быстро не решится", – думаю я, волнуясь и готовясь к бою. Но напрасно.

Проект декрета излагается сжато и толково. Задаются два-три вопроса. Один из членов Президиума предлагает в пункте третьем, где говорится о назначении комиссара Ясной Поляны, заменить слово комиссар – хранителем.

– Это больше подходит к Ясной Поляне, – соглашается Калинин.

Привожу основные пункты Декрета Центрального Исполнительного Комитета:

Усадьба Ясная Поляна Крапивинского уезда Тульской губернии, с домами, мебелью, парком, лугами, полями, лесами, садами, объявляется собственностью РСФСР.

Музей-усадьба передается в ведение охраны памятников страны и искусства народного комиссариата по просвещению.

Хранителю Музея-усадьбы Ясная Поляна вменяется в обязанность сохранение дома и усадьбы в ее прежнем виде, восстанавливая все то, что пришло в упадок или изменено со смерти Л.Н.Толстого.

Хранителю вменяется в обязанность организовать культурно-просветительный центр в Ясной Поляне со школами, библиотекой, проводить лекции, беседы, спектакли, выставки, экскурсии и т.п.

Поля, огороды, луга, яблочные сады Ясной Поляны обрабатываются последователями Толстого под наблюдением народного комиссариата земледелия по усовершенствованным методам с тем, чтобы хозяйство являлось опытно-показательным для посетителей Ясной Поляны и крестьян.

Хранитель Ясной Поляны имеет право "вето" на всякое решение коммуны, если оно нарушит характер исторической или культурно-просветительной работы.

Меня назначили хранителем Музея Ясная Поляна. Наступила новая эра.

Толстовская коммуна

– Эй, Володя! – кричали деревенские ребята длинному рыжебородому толстовцу. – Колесо потерял.

Володя натягивал веревочные вожжи и останавливался среди горы.

Пегий мерин, расставив задние ноги, с трудом сдерживал тяжелую бочку с водой.

– Вы что-то хотите мне сказать?

– Колесо потерял! – уже менее уверенно повторялась избитая острота.

Володя растерянно оглядывался, а ребятам этого-то и надо было, они фыркали и радостно гоготали.

– Как есть ничего не умеют, – жаловался произведенный в вахтеры по штатам Главмузея бывший кучер Адриан Павлович, – едет Володя, дуга на сторону, того и гляди, оглобля вывернется. Я говорю ему: "Володя, хоть бы гужи выровнял, разве можно, ведь этак ты лошадь изуродуешь!" А он мне: "А я и не знаю, Адриан Павлович, как их выравнивают, вы мне растолкуйте". Ну работники! Этот хошь безответный, а то есть такие дерзкие, слова не скажи!

Коммуна выбрала своим уполномоченным бывшего студента Вениамина Булгакова*, приглашенного в музей в качестве научного сотрудника. Булгаков решительно ничего не понимал в сельском хозяйстве, но я вынуждена была согласиться на его кандидатуру, потому что среди собравшихся толстовцев он был самый приличный и образованный.

Не было человека, который относился бы сочувственно к коммунарам. В глубине души скоро и я с ужасом убедилась в своей ошибке. Даже тетенька, и та не упускала случая, чтобы не задеть толстовцев.

– Вот, Саша, все ты хорошо сделала, – говорила она, – а босяков этих напрасно пустила в Ясную Поляну, сама видишь, что напрасно. Все говорят, что они лодыри! И невоспитанные! Знаешь, вчера, когда вы все сидели в зале, прохожу я мимо "ремингтонной", вижу, кто-то лежит на кушетке. Я прошла к себе в комнату, вернулась, смотрю... ну, как его? Ты знаешь, мы еще с ним о Бетховене разговаривали...

– Не знаю, тетенька, кто же это?

– Ну как же так? Ты знаешь! Большой такой, красивый малый. Он еще просил Леночку** с ним по-французски заниматься.

– Валериан?

– Ну да, да, Валериан! Я говорю: "Валериан, что с вами? Вы нездоровы?" А сама так пристально на него смотрю, думала, он сконфузится. А он продолжает преспокойно лежать, закинув руки за голову. "Нет, – говорит, – Татьяна Андреевна, благодарю вас, я совершенно здоров. Я... ме-ди-ти-рую". Ну, тут я ужасно рассердилась и сказала ему, что если он хочет приходить в приличный дом, то не смеет валяться на диванах, да еще в присутствии старой почтенной дамы!

Толстовцам жилось плохо. Чтобы поддержать их, некоторые из них были проведены по штатам наркомпроса, Володя был зачислен учителем. Поэт Василий Андреевич, писавший бесконечные стихи в память моего отца, – сторожем музея. Он ходил около дома в тяжелом нагольном тулупе, любовался на созвездия и сочинял:

Во Поляне ты родился

Милый, маленький такой.

Но несмотря на то, что многие из них считались работниками по просвещению и уполномоченный коммуной был научным сотрудником музея, культурно-просветительная работа их нисколько не интересовала. Помню, как я огорчилась и рассердилась, когда на мою просьбу дать лошадей для перевозки библиотеки, пожертвованной Сережей Булыгиным* для Ясной Поляны, – последовал отказ.

– Если бы заплатили нам, – говорил Гущин, – тогда другое дело.

Толстовцы заявили, что они, так же как "сам Толстой", презирают образование.

Между собой они тоже не ладили. Лучшие из них не преследовали никаких практических целей, отказывались и от пайка, и от службы, жили впроголодь, но таких крайних было мало – два-три, – и они не уживались с основным ядром. Самым крайним был Виктор. Он пришел в Ясную Поляну пешком откуда-то с юга, свалился, точно ангел с неба. Весь в белом, в белой широкой рубахе и белых штанах, босиком, густые, длинные, тщательно расчесанные волосы по плечам, глаза синие, как южное небо. Сначала все ему обрадовались. Этот был самый настоящий, и толстовцы немедленно приняли его в свою коммуну.

Виктор не проповедовал, не навязывал никому своих мыслей, но, встречая его горящий взгляд, делалось неловко за свою грубость, практичность, невоздержанность, за всю жизнь... Достаточно было взглянуть на этого 19-летнего юношу, чтобы понять, что он отказался от всего мирского.

Он напоминал мне Сережу Попова**, который верил в братство не только всех людей, но и всего живого, не признавал государства, денег, документов, ходил по свету, искал добрых дел, полуголодный, полуодетый, но весь горел внутренним огнем. Может быть, это был один из тех толстовцев, которые, не успев еще испытать на себе всех соблазнов, страданий жизни, с юношеским пылом решили сразу достигнуть Царства Божия на земле. Сколько я перевидала таких! И сколько таких юношей бросалось позднее в другие крайности, точно наверстывая потерянное время, предаваясь всевозможным соблазнам.

Что сталось позднее с Виктором, удержался ли он на той высоте, куда взметнула его пылкая, чистая душа, – не знаю. Я потеряла его из виду. Но тогда он не то что нравился мне, нет. Много было в нем излишней резкости, прямолинейности, угловатости какой-то. Меня резала иногда трафаретность его слов, но я чувствовала искренний порыв его вверх, к добру и не могла не уважать его.

Как сейчас его вижу. Мелькает среди густой заросли сада его белая фигура. Он идет быстро-быстро, острым углом плеча пробиваясь сквозь кустарники. Внезапно он видит людей и резко останавливается, точно осаживается назад. Он неподвижен, вдохновенные глаза смотрят вверх, яркие блики солнца играют в золотых волосах. Что – молится? Или просто – сторонится людей? Боится греха?

Практичные толстовцы, желающие получше устроиться, получить паек, жалованье, извлечь пользу из хозяйства, скоро невзлюбили Виктора за то, что он не хотел исполнять некоторых работ. Когда толстовцы шли на огород обирать червей с капусты, Виктор не шел.

– Я не могу убивать ничего живого, – говорил он.

Часто вместо работы он уходил в лес.

– Куда же ты, Виктор? – спрашивали толстовцы.

– Я должен остаться один с природой, – отвечал он и быстрыми шагами уходил.

– Виктор, жалуются на тебя, плохо работаешь.

Он серьезно, с упреком смотрел на меня.

– Сестра Александра, – говорил он мне, – я согласен работать для братьев, но я не могу приносить в жертву свою духовную сущность грубым интересам плоти. Есть минуты, когда я должен быть в природе с Богом.

– Ну, знаешь, – возражал ему практичный тульский малый Никита Гущин, – ты в природе с Богом, а мы за тебя работай, это уж не по-братски, а по-свински выходит.

И Виктор ушел.

Гущина особенно не любили. Он был груб, с преувеличенной мужицкой простотой всем говорил "ты", ходил грязный, нечесаный, работать не любил, но зато любил хвастать знанием деревенской жизни и хозяйства, всем всегда давал советы и больше всего любил кататься на гнедом, выездном жеребце Османе. Сердце мое обливалось кровью, когда Гущин пригонял Османа в мыле, тяжело носящего боками.

– Зачем ты так скоро ездишь? – говорила я с упреком.

– Ну, знаешь, – отвечал он тоном, не допускающим возражения, – лошадь прогреть надо, ей это пользительно.

Но больше всего презирали толстовцев старые служащие.

– Ну и напустили обормотов! Прости, Господи! – ворчала кривая кухарка Николаевна. – Ведь надо ж было этакой дряни полон двор набрать! И где их только взяли? Вот хушь Гущин...

– Ну что Гущин, – обрывала я обычно такие разговоры, – что Гущин? Хороший малый, идейный...

– Гущин-то хороший? О Господи! Гущин?! Гущин-то он Гущин, да не туда пущен! Идет, не стучась, прямо к Татьяне Львовне в комнату, разваливается в кресле! Мужик! Хам! "Хороший"... О Господи!

Кривая Николаевна была права.

Я с ужасом вспоминаю сейчас эти несколько месяцев совместной с толстовцами жизни. Работать они или не умели, или не хотели, указаний моих не слушались. Дело у них не спорилось, все плыло из рук. Поедут за водой – бочку опрокинут, начнут навоз возить – лошадей в снегу утопят, в коровнике, конюшне – везде грязь, беспорядок.

Но самое тяжелое было чувство непростоты, неловкости, которую я неизменно испытывала с так называемыми толстовцами. Исчезали простые естественные слова, и чем большее усилие я делала, чтобы найти эти искренние слова, тем фальшивее они становились.

Где-то таилась ложь. В ком? Во мне? В них?

Но я верила им тогда. Мне и в голову не пришло бы усумниться в искренности Володи Ловягина, застрявшего в Ясной Поляне на долгие годы. Я осудила Володю за трусость, но не за предательство, когда вдруг, будучи назначен сельским библиотекарем, он сжег все книги Сережи Булыгина: жития святых, отцовские религиозные философские книги и многое другое. Я не представляла себе, что эти книги менее дороги Володе, чем мне. Я считала Володю неумным, слабым человеком, но не могла предположить, что он вступит в партию и будет на нас доносить властям, как это случилось позднее

Я знала, что Никитка Гущин – практичный, пронырливый малый, но чтобы Гущин тотчас же после ухода из Ясной Поляны заделался ярым коммунистом – я не ожидала. Я была поражена, когда встретила Гущина в Тульском губисполкоме, причесанного, припомаженного, в новеньком, с иголочки костюмчике, в лаковых сапогах.

– Гущин?!

– Не узнали? Я, знаешь, теперь в губисполкоме работаю.

– Да? В качестве кого же?

– Рабкор. Статейки пишу для "Тульского коммунара". Загляну как-нибудь и к вам.

Тон его был снисходительно-покровительственный.

К счастью, я быстро поняла тогда всю глупость организации этой псевдотолстовской коммуны. Я посоветовалась со служащими, и так как надо было все-таки создавать какую-то коллективную организацию и на жалованьях наркомпроса прожить было невозможно, мы решили организовать сельскохозяйственную артель служащих.

"Братья" уехали. Только несколько человек застряли. В общежитии остались пустые грязные койки, разорванные бумажки да на стене моя карикатура: я пускаю мыльные пузыри, пузыри – школа, музей, больница, народная библиотека разлетаются во все стороны и лопаются.

Осетры

Теперь мне кажется непонятным, зачем нам в Ясной Поляне понадобилась толстовская коммуна. Должно быть, надо было противопоставить управлению Оболенского коллективную организацию. Возможно, что именно толстовская коммуна в то время послужила некоторым буфером против марксистского влияния на Ясную Поляну, и это было необходимым этапом для перехода к более осмысленной opганизации.

Конечно, можно было не спеша подобрать дельных толстовцев и наладить работу, но беда заключалась в том, что надо было спешить, так как совхоз уничтожался и некому было передать хозяйство.

Вот в это время и появился Митрофан. Никто не знал eгo фамилии, отчества, и все так просто и звали его Митрофаном. Откуда он взялся, кто порекомендовал его – не помню. Говорили, что он сильный, но своевольный человек, прекрасный организатор, что он раньше устраивал, и очень удачно, толстовские коммуны. Такого-то нам и надо было. Митрофан обещал набрать "хороших ребят" в коммуну, и по молчаливому согласию решено было сделать его уполномоченным коммуны.

Митрофан был мне антипатичен, но я сама себя убеждала, что была несправедлива. "Глупо, – думала я, – ведь мне не нравится в нем чисто внешнее: не нравится, что такой здоровый, большой мужик говорит тонким, сдобным, с мягким украинским акцентом голосом, не нравится отлив маслянистых глаз, не смешное, по привычке, похохатывание".

С первых же шагов Митрофан разочаровал нас. В то время как мы с Сухотиным разрывались на части, Митрофан был безучастен к нашим делам, только жаловался на трудности создавшегося положения.

А трудностей действительно было много. Население Ясной Поляны встретило новые порядки враждебно. Оболенский с семьей, часть его помощников должны были потерять должности и уехать. Яснополянские крестьяне лишились обрабатываемой ими исполу земли.

23 апреля того же года вышел ленинский декрет о новой экономической политике. Выдача пайков от государства должна была прекратиться. А между тем деньги были обесценены, жалованья до смешного маленькие. Яснополянцы волновались и во всем, разумеется, обвиняли меня: не успела, мол, Александра Львовна взять хозяйство в свои руки, как нас всех лишили пайка. Вспоминали батюшку-благодетеля, при котором даже конфеты монпансье, шоколад и туалетное мыло было. Многие жалели Оболенского.

Встречая злобные взгляды, насмешки, угрозы, Митрофан струсил, даже уверял меня, что преданные Оболенскому молодые люди хотят его убить. Он сидел на запоре в павильоне в саду, прозванном Булгаковым виллой Торо, и никуда не ходил.

То и дело приходилось ездить в Москву. Надо было закончить все формальности в наркомпросе и наркомземе, найти новых сотрудников, достать денег на организацию школы. А тут случилась еще неожиданная беда. Вернувшись из Москвы как-то в начале августа, я узнала, что весь урожай: сено, рожь, овес – проданы старым управлением. Не только в амбаре, но и в полях – все было чисто. И я осталась с полной усадьбой людей и животных без какой-либо возможности их прокормить.

Обострять отношения с прежней администрацией не хотелось, и так преданная Оболенскому молодежь держалась вызывающе. Митрофан даже уверял, что, когда он пошел вечером за яблоками, – в него стреляли. Что было делать? Я чувствовала, что надо было как можно скорее налаживать хозяйство, но, с другой стороны, нельзя было и откладывать вопроса о продовольствии.

* * *

Верхние торговые ряды. Полупустые холодные, грязные магазины, конторы. Кое-где копошатся люди, точно мародеры, хозяйничающие в захваченном городе. Тыкаюсь в двери, на дверях наставлены бесконечные номера.

– Нет, нет, не туда попали, товарищ, третий ряд налево. Номер... Там и спросите товарища Халатова.

Наконец нашла.

Армянское серовато-матовое лицо, громадные, с поволокой, черные бараньи глаза, правильно очерченный рот, длинные черные волосы, выбивающиеся из-под расшитой фески и кудрями рассыпающиеся по плечам, черная бархатная блуза (почему-то подумалось: наверное, такая была у Оскара Уайльда). Дети обычно спрашивают про таких: "Мам?, это что – человек или нарочно?"

Но это было совсем не нарочно, а человек, кормивший или долженствующий кормить всю Россию: народный комиссар по продовольствию товарищ Халатов.

– Вы ведь знаете, – сказал он мягко, – что все государственные учреждения переходят теперь на самоокупаемость, пайки выдаваться больше не будут и народный комиссариат по продовольствию будет ликвидирован. Но у нас есть небольшие остатки, и мы можем вам кое-что выдать.

Он взял карандаш.

– Ну, что вам нужно? Муки, сахара, круп? Фасоли американской хотите?

– Спасибо. А еще соль нам очень нужна, капусты много, а квасить нечем.

– Соли? Нет, соли дать не могу, нету ее у нас. А вот что: осетров хотите?

– Осетров?! – я посмотрела на него с изумлением. Если бы он предложил мне горсть золотых, я, вероятно, удивилась бы не меньше.

Он усмехнулся.

– Ну да, осетров, свежих осетров хотите?

Сухотин меня ждал.

– Ну что? Получила что-нибудь?

– Два вагона разного продовольствия, – ответила я с гордостью, – и с десяток осетров с меня ростом в придачу!

Теперь надо было хлопотать о получении вагонов для перевозки, и я опять пошла к Калинину. Слова "пошла к Калинину", "пошла к Халатову" звучат легко и просто. На самом же деле проникнуть к комиссарам было трудно. Приходилось несколько раз звонить секретарям, получать пропуска, иногда ждать днями, неделями. Советские сановники часто уезжали в командировки, заседания сменялись заседаниями. Иногда просто не хотели принимать. В этот приезд мне все удавалось легко: Калинин меня принял.

– Ну, как дела в Ясной Поляне?

Я рассказала ему про затруднение с продовольствием и как Халатов нас выручил.

– Вот только соли не дал...

– Ну, этой беде я, кажется, смогу помочь, – сказал староста, – недавно ездил на юг, прихватил с собой на всякий случай вагон соли. Погодите-ка.

Он взял клочок бумаги, подумал и написал: "Выдать А.Л.Толстой для Ясной Поляны 20 пудов соли".

– Хватит?

– Хватит, спасибо!

Так и велась у нас эта соль года три – чистая, белая, нигде нельзя было такой достать, и называлась она калининской.

– Ну, как коммуна ваша? Работают?

– Да нет еще, уполномоченный наш как будто немного растерялся...

– Простите меня, – вдруг неожиданно буркнул председатель ВЦИКа, связались вы с ними, а ведь сволочь эти толстовцы, мягкотелые.

Я молчала. Ни поддерживать, ни спорить с ним мне не хотелось.

От Калинина я поехала в наркомпуть к Рязанскому вокзалу хлопотать о вагонах. Все было так сложно и трудно. Наконец все было устроено, и мы погрузились на Москве-Товарной. В то время воровство на железных дорогах было отчаянное. Ухитрялись разворовывать даже запломбированные вагоны. И мы с Сухотиным решили сами провожать свой драгоценный груз до Ясной Поляны. С нами поехала подруга моей племянницы, 15-летняя дочь профессора Грузинского.

Тронулись мы из Москвы, доехали до Люблина и стали. Заснули на мешках с фасолью, проснулись утром – стоим. Пошли к начальнику станции. К вечеру обещал отправить. Распороли мешок с фасолью, на станции сварили, пообедали, пошли гулять, выкупались. Легли спать, наутро проснулись, опять стоим в Люблине, уже на запасном пути. Делать нечего. С первым встречным поездом я поехала обратно в Москву в наркомпуть. С трудом добилась начальства. И каких только доводов я не приводила, прося отправить нас как можно скорее: поминала и Калинина, и Халатова, и осетров. Отсюда меня направили в управление Московско-Курской железной дороги, потом еще куда-то... Мы двинулись только на третий день к вечеру. Доехали до Серпухова, опять остановка. Какие-то коммунисты пробовали аэродрезину между Серпуховым и Тулой, разбились, и путь оказался загроможденным. В вагоне духота. Подумали мы с Сережей, засучили рукава и начали осетров изнутри натирать калининской солью. Полдня работали, руки разъело в кровь. Осетров то и дело нюхали, ничего, не пахнут.

Должна сознаться, что в этой фантастической обстановке, когда армянин в расшитой феске распоряжался судьбами русского народа, глава правительства прихватывал с собой на всякий случай вагон соли, а люди ездили в товарных вагонах медленнее, чем в старину на долгих, меня увлекало спортивное чувство желание во что бы то ни стало достать, добиться...

Мы приехали в Ясную Поляну на восьмой день, измученные, но торжествующие. Никакой подвиг не поднял бы моего авторитета в глазах служащих так, как эти два вагона с продовольствием! Особенно, разумеется, поразили всех громадные, чуть ли не в сажень длиной, осетры. Никто и не подозревал, что осетры еще существуют, что простые смертные могут их есть.

– Вот вам! – говорила моя постоянная заступница тетенька Татьяна Андреевна. – Разве я была не права? Ведь привезла? А осетрина-то? Осетрины-то вы и при батюшке-благодетеле во сне не видели!

Теперь, когда вопрос с продовольствием был улажен, надо было срочно заняться организацией коммуны.

Но тут случилась новая беда. Слабые нервы толстовца не выдержали. Не дождавшись начала деятельности, уполномоченный коммуны исчез. Когда? Куда ушел Митрофан? Никто не заметил. Он исчез, пропал, точно в воду канул.

Скотный

За несколько лет до революции я писала предводителю Крапивинского уезда о том, что необходимо в Ясной Поляне открыть земскую школу. Он ответил мне любезно, но решительно, что не видит необходимости в другой школе. В Ясной Поляне имеется двухклассное церковное училище, которое и останется там на вечные времена.

Революция застала в этом убогом учреждении двух сестер-учительниц, Таичку и Шурочку. Школа автоматически переименовалась в школу уоно*, а несколько позднее перешла в мое ведение вместе с сестрами.

В то время новых учебников еще не было, и Таички, как их называли, выпустив из своей программы Закон Божий, продолжали учить по-старому и плохо.

Я долго ломала голову, придумывала, где бы устроить школу, и наконец решила приспособить в усадьбе часть здания, которое прежде называлось "скотным", а потом было переименовано в дом Волконского.

С тех пор как я себя помню, в средней части этого здания стояли коровы, в грязных темных закутах ютились телята, свиньи, овцы. В левом крыле, на юго-восточную сторону, жили рабочие, а напротив, через земляные сени, была прачечная. Здесь, бывало, с утра до вечера стирала курчавая веснушчатая прачка Варя, жена Адриана Павловича. Машин она не признавала, портила их и уверяла, что руками работать лучше. Действительно, каким-то чудом она справлялась с грудами белья, которое пудами подвозилось из большого дома. И белье всегда было чистое, громадные белые скатерти и салфетки накрахмалены.

Помещение было ужасное: не было ни стоков для воды, ни вентиляторов. Вода выхлестывалась прямо на пол: сырость, слякоть, густой синий пар стоял, как в бане.

В правом крыле была квартира приказчика, а напротив – молочная, до сих пор сохранившая название "мастерская". Здесь в былые годы сестра Татьяна вместе с Репиным, Ге, Пастернаком, Касаткиным и другими художниками занималась живописью. Здесь же в мастерской долгое время стояла картина дедушки Ге: "Христос и разбойники".

В мезонине, над коровником, в который можно было попасть только по наружной лестнице и где не переводилось множество отъевшихся жирных крыс, был амбар. Это здание было построено дедом отца, Николаем Сергеевичем Волконским. Говорили, что у него здесь была ткацкая и прядильная фабрика и работали в ней крепостные. Это здание, выстроенное якобы знаменитым итальянским архитектором, считалось самым старым в Ясной Поляне.

Я с детства любила скотный. Он был необыкновенный. От его толстых каменных стен, широкого фундамента белого камня, на два аршина вросшего в землю, выступающих крыльев, подвалов с круглыми входами, как в склепах, мезонина с широкими итальянскими окнами веяло давно прошедшими годами, которые по рассказам были так близки нам...

Помню, как мы, бывало, приезжали из Москвы в Ясную Поляну. Скорый поезд пролетал, не останавливаясь, мимо станции Козлова Засека (теперь Ясная Поляна), а мы с Ваничкой прилипали носами к окнам и ждали. Вот кончился лес, перед глазами вырастал крутой зеленый бугор. Задерживалось дыхание: еще одна, две, три секунды... бугор постепенно снижался, и поезд вылетал на простор. Перед нами открывалось широкое поле, а там, вдали, в самом конце – Ясная. Большой дом и флигель прятались в зелени парка, а растянутый облупленный скотный был виден как на ладони.

– Мам?! Няня! Смотрите!

А они заняты пустяками, собирают какие-то вещи и даже и не думают смотреть.

Мы дергаем их за платья:

– Господи! Да смотрите же скорей! Ясная!

Еще секунда, и скрылись зеленые крыши и милый, старый, такой величественный и красивый издали скотный.

Опять насыпь, и ничего не видно.

Сейчас мне кажется непонятным, как могли это великолепное здание довести до такой степени разрушения. Я не помню, чтобы его ремонтировали. Впрочем, один раз, когда ураганом, точно с коробки сардинок, закрутило железо, оборвало и понесло по двору, пришлось перекрывать и перекрашивать крышу.

Штукатурка облупилась, позеленели и замшились обнаженные кирпичи, из потрескавшегося фундамента лезли крапива и бузина. Коровий навоз сваливался перед фасадом в громадную пологую яму. За зиму вырастала гора, в которой рылись разномастные куры, а весной увозили навоз и яма наполнялась вонючей жижей.

В этом здании и зародилась новая Яснополянская школа. Сначала в бывшей рабочей кухне кое-как подправили полы, подперли столбами свисавшие, сгнившие тяжелые балки на потолке, поставили столы и скамейки, и бывший толстовец-коммунар Володя Ловягин стал учить ребят.

Володя учил плохо, и я пригласила двух преподавателей, окончивших Тульское техническое училище. Один из них – специалист-столяр, другой – слесарь. Оба крестьяне, несомненно, социалисты, но называли себя толстовцами. Они явились в Ясной Поляне еще раньше, записались в коммуну, но скоро разошлись с ней. Они возмущались бесхозяйственностью толстовцев, толстовцы же презирали их за расчетливость.

Тульские приятели оказались ловкими, трудоспособными людьми. Мы сейчас же приняли человек двадцать яснополянских ребят-подростков в школу, и мастера с учениками приступили к ремонту. Часть коров перевели на варок, вычистили навоз, настлали деревянные полы, сделали рамы, двери и стали учить ребят ремеслу и грамоте.

Мастерские сразу пришлись по душе крестьянам. Ребята повалили в усадьбу, отбоя не было. В мастерские просились не только яснополянские, но из дальних деревень, верст за 10-15. Мы не могли расширяться. У нас не было ни учителей, ни оборудования, ни помещений. Несколько раз я обращалась в наркомпрос, и только после многих напоминаний к нам наконец командировали известного в Москве старого педагога. Он должен был "обследовать" Ясную Поляну и доложить начальству о наших начинаниях.

Я провела его в мастерскую через скотный двор. Старик неуверенно, в суконных дамских, с пряжками, ботиках шагал по выбитому каменному полу, осторожно ступая через едко пахнущие навозные лужи, мимо спокойно пережевывавших коров. Увидя грузного швицкого быка, свирепо косящегося на нас выпуклым глазом, старик остановился.

– Не бойтесь, он привязан.

– Я думал, что мы идем в школу?

– Да.

– Но это больше похоже на скотный двор?

– Сейчас, налево, пожалуйста.

И мы вошли в светлую, с широкими с обеих сторон окнами, чистыми выбеленными стенами комнату.

Работа кипела. Ребята строгали, стучали молотками, пилили; пол был засыпан пахнущими сосной стружками. Столяр-инструктор, большой человек с рыжеватой бородкой, в сапогах и русской рубахе, сейчас же завладел педагогом и, захлебываясь, с увлечением стал развивать перед ним план нашей будущей организации.

– Мастерские, – говорил он, – должны научить ребят столярничать и плотничать. При нашем малом наделе крестьянам, у которых несколько сыновей, в хозяйстве нечего делать. Если же ребята, окончившие мастерские, желают остаться дома, то они должны уметь чинить сельскохозяйственные орудия: плуги, сохи, телеги, а кроме того, понемногу улучшить свою крестьянскую обстановку: делать для себя рамы, двери, мебель – комоды, стулья, столы. Кругом Ясной Поляны леса: казенная Засека, дарственный лес, и что же? Весь этот превосходный поделочный материал сжигается на дрова.

Старый педагог сочувственно кивал тяжелой лохматой головой.

Но, странное дело, мастерские, сразу влившиеся в жизнь населения, имевшие такой успех среди ребят и родителей, не встретили сочувствия центра. Ни с одним учреждением мне не пришлось столько хлопотать, как с ними. Почему-то центр их не признал, и мне трудно было получать на них кредиты. Позднее они перешли на самоокупаемость, брали заказы от школ, музея, сотрудников и существовали на основе "хозрасчета".


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю