332 500 произведений, 24 800 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Коноплин » Млечный путь (сборник) » Текст книги (страница 8)
Млечный путь (сборник)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 01:54

Текст книги "Млечный путь (сборник)"


Автор книги: Александр Коноплин




Жанр:

   

Военная проза



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 19 страниц)

Эпилог

К концу второй недели я начал вставать с постели, а еще через три дня попытался выйти из дома. Случайно заметив мой маневр, Марина уже на лестнице подхватила меня под руку.

– Не рано ли? Доктор сказал…

– Тебе он сказал одно, мне – другое. Вот ты, например, знаешь, что мы с ним вчера выпивали?

Она с ужасом смотрит мне в глаза и молчит.

– Во-от! Не знаешь. А мы даже закусывали!

– Господи! Вот вам и доктор! А еще говорили – хороший специалист…

– Лучше его нет. Видишь ли, к каждому больному нужен свой подход… – я поскользнулся и едва не упал.

Марина и тут вовремя подставила плечо.

– Мне, например, вредно долго лежать без дела.

– Но ты же работаешь! Сколько уже написал? А «Белый Волк» – это про животных?

– Про самых жестоких хищников. Тех самых, которых надо уничтожать без жалости.

– Но у них же маленькие! Я по телику видела…

– Тем более, щенки вырастут и тоже станут хищниками.

Марина вздыхает:

– Странно, раньше я в тебе жестокости не замечала…

– Ты просто меня плохо знаешь, на самом деле я способен… – но тут я снова поскользнулся и не столь удачно: от сотрясения в голове опять появилась боль. Надо было потихоньку возвращаться. Похоже, я действительно поторопился со своим выздоровлением. Ходить мне еще рано. Но ведь у меня есть работа, которую я могу делать и лежа!

Уложив меня, Марина уходит. Я вытаскиваю из тайника коробку с обувью, свои тетрадки. Там – вся моя жизнь, начиная с детских лет. Марина случайно увидела только заглавие. Доктор, мой добрый друг и врач, позволил мне выпить рюмку водки, но он никогда не разрешал мне работать над рукописью. Для такого больного – это страшнее водки.

Но доктор не знает, что я работаю ночами. Не знает этого и Марина. Когда головная боль становится нестерпимой, я прячу тетради в коробку с обувью и пытаюсь заснуть.

Что я пишу – повесть, роман? Я ничего не знаю о литературном процессе. Все, что я делаю, – это блуждание в темноте, мучительные попытки связно изложить свою мысль. Кто-то из великих сказал примерно следующее: «Всякий труд тяжел. Но нет ничего труднее, чем водить перышком по бумаге». Услышав это от одного зэка, кажется, на воле он был профессором – преподавал в университете, – я рассмеялся. Неужели то, что я делаю сейчас, – моя бригада всю последнюю неделю долбила кирками мерзлоту, строила дорогу, – легче, чем то, чем он занимался в прошлой жизни? Наверняка «водил перышком по бумаге»!

Профессор умер до того, как мне пришла в голову мысль взяться за перо. Сейчас я бы, кажется, отдал часть своей жизни, если можно было его вернуть хотя бы на год, на два. Мы очень много теряем по своей серости, а иногда и лени. Вместе со мной в лагере отбывали срок ученые, бывшие военные, разведчики наши и немецкие, бывшие учителя школ и писатели.

Однажды я проснулся от того, что кто-то настойчиво толкал меня в спину кулаком. С трудом разлепив веки, я увидел тщедушного старика в опорках на босу ногу, в каком-то рубище вместо лагерного клифта. Я знал его. Он часто пытался читать нам лекции по физике, но всегда неудачно. Полуголодный, истомленный работой на морозе, зэк больше всего на свете дорожит драгоценными минутами сна. И ему не до законов Ома.

– Проснись, Станислав! – хрипло произнес старик. – Сегодня ночью я сделал открытие! Да-да, открытие! Я знаю, все будут смеяться, если я им об этом скажу. Ведь меня считают сумасшедшим! Но ты-то ведь знаешь, что это не так!

– Чего ты хочешь, гумозник? – как я ненавидел его в ту минуту!

Как-то пожалел и защитил от шпаны, и теперь он мешает мне спать.

– Зачем ты меня будишь? – я выругался.

Он пропустил мою ругань мимо ушей.

– Ты можешь не спать еще с полчаса?

– Нет, не могу! Через два часа подъем.

– Я тебя прошу. Нет, умоляю! Только полчаса.

Я с силой оттолкнул его и повернулся на другой бок. Спать мне действительно оставалось меньше двух часов. И тогда он крикнул на весь барак:

– Стас, не спи! Ведь я записываю на твоих мозгах! Не жалеешь меня, пожалей открытие, которое я сделал. Оно нужно Родине! Выслушай же и запомни слово в слово! Только это мне от тебя надо.

Но тут, разбуженный его криком, поднялся со своего топчана бригадир. Он молча взял бывшего профессора за шиворот, вытолкал за дверь и снова лег на свое место. При этом он ворчал не то сердито, не то назидательно:

– Цацкаешься ты со всякими психами. Гнать их надо в шею, а не выслушивать бред.

Через минуту он уже храпел, а я не смог уснуть до самого подъема. Кроме зла на профессора, у меня неожиданно проснулась жалость к таким, как он. Как-то бригадир сказал: «Не жалей, Волчара, никого. Если начнешь жалеть, значит, сам скоро подохнешь. Такой закон тайги».

Но, несмотря на предостережения бугра[13]13
  Бригадир.


[Закрыть]
, я жалел. И с каждым годом все сильнее. Это не приносило несчастным пользы, разве иногда сунешь кому-нибудь сухарь в карман или мороженую рыбку прямо в руку, чтобы урки не заметили. Однако настоящая человеческая жалость, подчас граничащая с болью, пришла много позже – когда уже все, что было, осталось позади. Когда меня самого, наконец, пожалели.

Впрочем, возможно я просто стал старше. Ведь жалость как раз удел стариков. Тогда уж не из жалости ли к людям я стал писать свои мемуары? А может быть, не к ним, а к себе? Ведь не собираюсь же прославлять свое имя в литературе, да и денег за этот труд вряд ли кто даст. Тогда зачем изнуряю себя постоянными воспоминаниями? Ради чего мучительно уточняю события, которые так старался забыть?

Когда-то, еще находясь в Эвенкии, клялся себе и другим, что если доживу до свободы, никогда не вспомню о своем прошлом. Не забуду только друзей. Всех, с кем делил и радость, и горе. И вот, вызывая в памяти дорогие сердцу лица, замечаю, что подле них – позади, с боков появляются из тьмы, потом исчезают, затем возникают снова те, кто и так мучает меня в кошмарных снах, кого я ненавижу и боюсь. Хорошая чарка водки спасает, но ненадолго. Да она и не выход. Это я знаю и без доктора, который мне советует остерегаться проклятого зелья, а сам прибегает к спасительной влаге частенько. Что-то не ладится у него на работе. Кажется, новый главврач задумал избавиться от строптивого старика. То, что этот старик почти гений в своем деле, его не останавливает. Сам он молод, полон честолюбивых планов и силен связями – сам второй секретарь обкома с ним на «ты».

Сегодня мне опять плохо и опять я жду своего доктора, полюбившегося мне дорогого Семена Мефодьевича. Но приходит не он, а Павлина со своими шприцами. Не успев раздеться, командует;

– А ну, Штопаный, подставляй задницу!

– А где Семен Мефодьевич? – спрашиваю я.

Павлина замирает со шприцем в руке. Она внимательно рассматривает столбик лекарства в стекле и молчит. Я повторяю вопрос. Она опускает руки, медленно подходит ко мне и долго примеряется, прежде чем уколоть.

– В палату положили нашего Мефодьевича, – произносит неожиданно и вдруг резко и очень больно колет иглой.

– Как в палату? – кричу я. – Почему в палату? Зачем в палату?

О том, что врачи тоже могут заболеть, как-то забывается.

– Не дергайся, – говорит сердито Павлина. – Опять иголку сломаешь. А положили, потому что сердце у него…

То, что у него есть сердце, я знаю и без нее. Сейчас мне надо выяснить, что с ним. Но Павлина вместо ответа вдруг говорит:

– У тебя найдется чего-нибудь выпить? – говорит тихо, явно стесняясь своей просьбы.

Но я знаю и другое: ни у кого, кроме меня, она бы водки не попросила.

Через минуту Марина, которая все слышала и поняла раньше меня, подносит ей стопку водки и бутерброд.

– А огуречика нет? – виновато поднимает глаза Павлина. – К огуречику я больше привыкла, солененькому…

Марина приносит на тарелке огурцы, капусту – все, что мы знаем, любит Павлина. Выпивает она сегодня как-то странно, без особого желания, медленно и задумчиво. Так пьют обычно на поминках.

– Что с доктором, Павлина Даниловна? Не томите, пожалуйста! – это Марина.

Мы оба замирает в страхе. Павлина это понимает.

– Да жив он, жив! Чего дергаетесь? Чего надо медицина сделает. Чай, сам врач, да и мы тут тоже не лыком шиты.

Я подозреваю, что еще до прихода к нам Павлина хлебнула водочки, и теперь ее развозит.

– Дергаться нечего. Чего надо все сделали, а он доктор… – она тяжело встает и идет к двери. Там медленно надевает пальто, калоши и вдруг замирает, прислонясь к косяку.

– Инфаркт у него, – говорит тихо, и я начинаю сомневаться, что она пьяна. – Вераванна всю больницу на уши поставила. Понимает баба, хоть и молода. Да как не понять? Чай, не слепая, видит – вся наша медицина на Мефодьевиче держится.

– А что ваш новый главный? – спрашиваю я. – Он-то что говорит?

Павлина резко отлипает от косяка, глаза ее трезвы, взгляд свиреп:

– А что главный? Его Вераванна и в палату не пустила, потому как все из-за него! Ну, пойду, а то он там, а я – здесь…

Она уходит с торопливостью человека, присутствие которого должно кого-то спасти…

Я замечаю на столике забытую ею рюмку водки и торопливо выпиваю. Марина не замечает. Она подходит к окну и, прижимая руку к груди, страстно просит:

– Господи, только бы все обошлось! Только бы наш доктор остался жить! Господи! Если ты есть…

Лично я знаю, что ОН есть. Когда мне плохо, я обращаюсь к НЕМУ с мольбой о пощаде. И ОН щадит и спасает. Ведь пощадил же и в этот раз: направил руку Жука в сторону!..

– Господи, помоги ему, спаси его! – шепчет Марина.

Как и я, она не знает ни одной молитвы, но молится страстно, со слезами на глазах.

Семен Мефодьевич нам обоим дорог. И не только нам. Если он умрет, город осиротеет. Из всех врачей райцентра только он один способен подняться среди ночи и в дождь, и в стужу бежать в конец города к больному. Как у всех врачей «Скорой помощи», у него есть рабочее и нерабочее время. Он также имеет право однажды выспаться всласть, но почему-то этим правом не пользуется.

Беда в том, что он врач широкого профиля. Когда-то до революции это было в порядке вещей. Но после прихода большевиков земство «приказало долго жить». Врачи разделились на хирургов, терапевтов, гинекологов, невропатологов и прочих и заняли места в своих кабинетах. Совать нос к коллегам считается неэтичным. От такой жесткости страдают больные.

Старая бабка, не зная, что у нее болит, садится возле двери кабинета, где поменьше народу. Часа через два выясняется, что сидела не там и не к тому доктору. А который нужен, того уже нет, – закончил работу, ушел, и бабка ковыляет к своему Мефодьевичу. С трудом взобравшись на пятый этаж, робко стучит клюкой в клеенчатую дверь: сказывали, будто хворает он.

Я словно наяву вижу и эту бабку с клюкой, и доктора в домашнем халате: бледного, с торчащими клочками седых волос на голове.

– Чего тебе, Васильевна? – он долго и трудно кашляет.

– Да занемогла, батюшка, – отвечает она. – А отчего, не знаю. И скоромного в Пост не ела, и грибочков соленых, поди, месяца два в рот не брала, а оно как накатило сразу после Пасхи, так и не отпускает.

– Ладно, заходи, – говорит он и снова кашляет.

Видел ли я такое наяву или пригрезилось во сне – не все ли равно? Сколько раз моя Марина вот так же, как бабка, бежала к нему, напуганная моим состоянием, и стучала в его дверь среди ночи.

– Господи, помоги! – доносится ее шепот от окна. Сейчас она молит не за меня, а за того, кто дорог нам обоим – за нашего земного спасителя. Стоит она, вплотную прижимаясь к стеклу, устремив неподвижный взгляд в темное небо. Где-то очень далеко, там, где ярко светит Сириус, наши взгляды пересекутся, как раньше пересеклись мысли и желания, и тогда Он обязательно услышит…

СНАЙПЕР
Повесть

Глава первая. Затишье

Наступившему на днях затишью Прохор Ланцев не поверил: по привычке по-пластунски полз к пулеметной точке Егора Псалтырина. От него до ближайшей траншеи сорок метров. У Егора, как и у остальных, проводной связи нет, выйти на связь он не мог, да и до немцев всего ничего, каких-то триста метров.

Псалтырина он застал в лежачем положении – пулеметчик всегда лежал, когда не нужно было стоять или сидеть – берег силы. Из разведроты Прохора Ланцева он самый старый, служить начал задолго до войны. В роте разведки сначала был стрелком, потом попросился в пулеметчики – все меньше бегать. Дело свое знал блестяще: военную службу начинал как раз в пульроте.

В 1941 году выпала демобилизация. Встречать его приехала невеста, с которой он познакомился по переписке, и двое суток ждала его возле проходной. Но имелась еще одна заочница-невеста, она приехала позже и ждала Прохора под кустом бузины в десяти метрах от проходной.

Получив в штабе документ о демобилизации, Егор вышел на крыльцо и стал решать важный вопрос: к которой из невест подойти, но в этот момент из штаба выскочил посыльный и заорал во все горло:

– Всем дембелям немедленно вернуться в казарму!

Те из дембелей, кто успел пройти проходную, шустро вскочили в автобус, отъезжавший на станцию к поезду. Псалтырин же замешкался на крыльце, и посыльный схватил его за рукав…

Дальнейшее Егор вспоминать не любил, но и таиться тоже было ни к чему. В штабе у него тотчас отобрали документ, которого он ждал целых два года, и приказали вернуться в казарму. Там он узнал, что началась война. Обе его невесты узнали об этом получасом раньше и уже успели поплакать. Им обеим Егор послал через дежурного по части записки с приветом и обещанием ждать встречи «как соловей лета».

Затем он стал служить как прежде. Будучи от природы спокойным и рассудительным, он знал, что война продлится недолго и будет победоносной, – так говорил замполит. Война Егора устраивала; ему очень не хватало какого-нибудь значка на грудь…

Часть, где он служил, находилась недалеко от границы, и уже на следующее утро он, вместо крика дневального «подъем» услышал звон разбитых стекол и выстрелы. У спавших в казарме оружия не было, оно стояло в пирамиде возле столика дежурного в коридоре, а патроны хранились в комнате начальства в железном ящике под замком.

Взяв из пирамиды винтовку, Егор сбил каблуком замок с ящика и набрал в карманы патронов столько, сколько смог унести. Затем он хотел уйти, но на его пути вырос дежурный по полку младший сержант Утюгов по прозвищу «Утюг».

– Красноармеец Псалтырин, – сказал он, – немедленно поставьте винтовку на место и следуйте за мной. Вас будут судить за грабеж по всей строгости закона. Следуйте за мной!

Псалтырин послушно пошел за Утюговым – он уважал дисциплину, – но в коридоре наткнулся на мертвого Мямлина, возле него лежала винтовка, как понял Егор, заряженная. Псалтырин поднял ее – Утюгов этого не заметил. Приведя Псалтырина в дежурку, приказал ему сесть в угол, а сам стал накручивать ручку телефона – звонил начальству.

А на улице шел бой, Егор видел мечущихся в панике бойцов – многие были в нижнем белье – и ждал, когда, наконец, на все это обратит внимание Утюгов. Однако последний опомнился лишь от крика командира батальона капитана Бердяева, случайно заскочившего в дежурку.

– Какого дьявола?! – крикнул он и, дав Псалтырину и Утюгову по шеям, пинком вытолкнул их из комнаты, справедливо рассудив, что остальное они узнают сами…

Они действительно все поняли и юркнули в учебный окопчик, где и затаились. Когда стрельба стала не такой интенсивной, они выскочили из окопчика и понеслись к лесу. Туда же устремились и другие бойцы батальона. Со стороны пограничной заставы доносились выстрелы и автоматные очереди – застава оборонялась, поэтому Псалтырин и Утюгов бросились бежать к шоссе. Но и там уже были немцы, они проносились мимо на огромных грузовиках. Пережидая их, беглецы спрятались в кустах. Там их и нашел комбат Хряк и сначала для порядка ругнул обоих – почему не оборонялись, потом, успокоившись, вынул из кармана флягу в чехле.

– За нашу победу, ребята! – и сделал первый глоток. Во фляге оказался коньяк, его Псалтырин еще не пробовал и, сделав глоток, закашлялся.

– Дурак ты, Псалтырин, – сказал комбат, – я ж сам тебе дембельный лист подписывал! Не могешь моментом воспользоваться. Ехал бы теперь где-нито, обзирал окрестности, глядишь, и до своих Гуленищ доехал, и самогонички с родными успел хряпнуть, и молодайку соседскую обрюхатить. Когда бы еще военкоматовские ослы рюхнулись искать тебя в Гуленищах? Теперь вот лежишь тут, на фрицев любуешься и думаешь, как до своих добраться без дырки в башке… Да-ко флягу-то! Ничего не осталось? Ну, ухари!

Полежав еще немного, они благополучно перебежали шоссе и углубились в лес, болотистый и захламленный настолько, что никакому немцу с его мотоциклом в голову не придет переться туда кого-то ловить.

С того памятного дня прошло больше трех лет, пулеметчик Псалтырин был уже не рядовым, а сержантом, комбат Хряк сначала вырос до командира полка, затем был разжалован командованием до ротного за строптивый характер, потом снова вырос до комбата. Из всех троих, начавших войну вместе, лишь Утюгов так и остался младшим сержантом, но зато сделался другом пулеметчика Псалтырина и его вторым номером.

Сейчас он лежал возле пулемета и спал.

– Ну, как они? – спросил ротный, имея в виду немцев. – Молчат?

– Молчат, мать их… – Псалтырин не любил неизвестность, даже такую, как тишина на передовой. – Как рыбы молчат. Да у них, поди, и патронов-то нету, расстреляли все по пустякам. А вы табачку с собой не прихватили?

– Откуда? – удивился Ланцев. – Вся рота без табаку, не подвезли еще.

– А газеты, – ехидно спросил Псалтырин, – успели подвезти?

– Это успели…

Оба вздохнули.

– Война – она бы еще ничего, – сказал Псалтырин, – и в войну жить можно. Ежели б не бардак наш, к нему привычка нипочем не дается: так и хочется кому-нибудь рожу намылить!

– Интендантам, боле некому.

– До них не допрыгнешь, они в тылах. Не любят, когда стреляют, ох, не любят! Хуже политотдельцев боятся передовой.

Проснулся Утюгов, разлепил сонные глаза и снова заснул. По словам Егора, у него особая сонная болезнь: просыпается сам, как только кухня подъедет или почта придет, а так может спать, сколько хочешь.

Ланцев знал: пишут им те самые девушки, которые ждали дембеля Псалтырина 22 июня три года назад.

Одну из них по имени Ася он передал своему другу Утюгову. Ася сначала поломалась, потом подумала и согласилась. Судя по фоткам, Володя Утюгов личиком даже красивше Псалтырина, а по чину выше: писал, что ему вот-вот лейтенанта дадут…

– Ну, так что будем делать, товарищ старший лейтенант? – спросил пулеметчик. – Начальство – оно результату требует. Небось, ты за этим и приполз ко мне. Что, не так? А как ему этот результат преподнесть? Во! И я не знаю…

– А я знаю, – сказал вдруг проснувшийся Утюгов, – фрицев надо на живца подловить. Без этого не узнать, есть ли еще немцы в лесу или уже драпанули от нас…

– Как это драпанули? – возмутился Егор. – Куда драпанули? А я на что? Дак мимо меня ни одна муха не пролетит!

– А если эта муха в другую сторону рванула? Не к тебе, а от тебя. Лec-то велик!

Псалтырин задумался. Похоже, эта мысль ему в голову не приходила.

– Выходит, без живца никуды не донести. Токо кто пойдет? Ты?

– Не, я не пойду. Хоть к стенке ставьте. Не смогу я, когда мне в спину целят…

– Знаю, – довольно усмехнулся Псалтырин, – кишка у тя тонка. Я бы сам пошел, да пулемет не с кем оставить: убьют меня, кто вместо меня на нем стрелять будет?

– Я пойду, – сказал спокойно Ланцев.

Егор возразил:

– Тебе, ротный, никак нельзя, на тебе вся разведка держится.

Но Ланцев уже выпрыгнул из окопа Псалтырина и стал спускаться с пригорка в сторону лесной опушки. В его мозгу давно торчал занозой август сорок второго под Сталинградом. Был Ланцев тогда младшим лейтенантом, командиром взвода связи, а три месяца назад выпускником Саратовского военного училища. От отца, старого врача-хирурга, он знал, что достоин жизни на войне тот, кто к подчиненным относится по-человечески. Не мучает муштрой, дает поспать по возможности. От глупых разносов начальства оберегает.

– Бог милостив, – говорил отец, – на войне не всех убивают. Будешь милосерден к своим солдатам, они ответят тебе тем же, глядишь, и от пули вражеской дурной защитят, и с поля боя вытащат, если, не дай Бог, ранят тебя…

Отец воевал в Первую мировую на стороне красных, а его отец – дед Прохора Ланцева – прошел ее бок о бок с белым генералом Каппелем, которого боготворил и втайне от домашних ставил свечку за упокой легендарного защитника Отечества.

Был очень теплый, солнечный августовский день, когда по полку поползло: прибыл маршал Жуков – будет наступление…

Минут через десять Ланцев сам увидел маршала, ходил тот по траншее, заглядывал в стереотрубу, за что-то распекал комдива. Тот подозвал к себе командира полка – непосредственного начальника Прохора Ланцева. А еще через пять минут очередь дошла до самого Ланцева – подозвал его к себе комполка, минуя почему-то комбата и комроты.

– Надо срочно послать одного бойца во взвод Мокли-на, – сказал он, напряженно вглядываясь в переносицу младшего лейтенанта, – очень срочно.

Ланцев опешил: взвод Моклина находился в ста метрах от траншей полка, но до него земля не была прокопана: начинали дважды и всякий раз бросали: немцы не давали. Но было одно, что Ланцев мог предложить командиру полка, и он предложил.

– Товарищ подполковник, вы же знаете, к лейтенанту Моклину можно попасть только темной ночью: проклятые сто метров простреливаются насквозь, но есть выход…

– Какой? – насторожился комполка, и Ланцев понял, что сейчас он ему скажет…

– Я единственный, кто сумеет проползти по-пластунски сто метров, я и в училище этим от всех курсантов отличался, меня на всех соревнованиях выставляли… Разрешите?

– Не разрешаю! Никуда ты не поползешь, Проша, – комполка говорил тихо, чтобы не услышали посторонние. – Ты пойми: я перед твоим отцом, моим другом Мишкой, отвечаю! Я ему слово давал…

– Но, товарищ подполковник! Петр Антонович! Я еще ни в одном деле не отличился!

– Дурак! Щенок! – подполковник Крутов еще никогда не разговаривал с Прохором так зло и… так тихо – почти шепотом. – Куда лезешь, мальчишка? Отличиться хочешь? Я тебе покажу, чем отличиться…

На полусогнутых, приседая от усердия, подбежал комдив.

– Что тут у вас? Подполковник Крутов, почему не выполнен приказ командующего? Вы… вы понимаете…

– Понимаю, – сказал Петр Антонович и тут же крикнул: – Младший лейтенант Ланцев, сейчас же пошлите своего бойца во взвод лейтенанта Моклина!

– По-пластунски? – с надеждой спросил Ланцев.

– Нет! – крикнул комдив и закашлялся. – Во весь рост! Бегом!

– Да, да, – повторил машинально Петр Антонович, – именно во весь рост! И – бегом! Обязательно бегом! Проша… Простите… товарищ младший лейтенант, приказываю!

Но Прохор уже шел к своему взводу, на ходу прикидывая, кого он может сейчас послать на верную смерть. Ваняшова? Угавора? Крутилина? Что бы он сейчас отдал за то, чтобы бежать приказали не бойцу, а ему, Прохору Ланцеву, мечтающему о подвиге!

– Ваняшов! – сказал он и, как давеча подполковник, отвел глаза в сторону. – Пойдешь во взвод к лейтенанту Моклину. Вернее, побежишь…. Что есть духу побежишь! Возьми катушку, противогаз, винтовку. Все повесь на правый бок. Понял? На правый! Если будут стрелять, попадут в катушку. Или в противогаз. Ну, давай! С Богом! – поднял руку и, совершенно забыв, что он комсомолец и командир взвода, перекрестил своего бойца. И смотрел ему вслед, пока он не пробежал самые страшные тридцать метров. Именно тут обычно настигала пуля немецкого снайпера…

Не промахнулся он и на этот раз. Увидев, как Ваняшов резко остановился, потом откинулся всем корпусом назад, потом повалился спиной на землю, Ланцев медленно сел на земляной пол. К нему подошел заместитель, младший сержант Крутилин, кажется, предложил воду в бутылке из-под молока, Ланцев молча, отказался. Представил, что думал Ваняшов, стоя перед ним, не поднимая глаз. Поднимался он медленно, вылезал из окопа еще медленнее, он не обращал внимания, что начальство – сам командир дивизии – топает ногами и хрипит, лишившись голоса минуту назад. Для него, Славика Ваняшова, и тогда не будет ничего, что он так любил, не будет ни ясного неба, ни травинок на бруствере, ни камушков. И вообще, сейчас больше ничего его не касалось, оно оставалось в другом мире, прежнем, а он, выполняя приказ, уходит в другой мир, вечный…

Прохор не заметил, как в землянке оказался подполковник, как одним движением руки выслал всех, как достал из кармана флягу в суконном чехле.

– Давай, Проша, по глоточку. Вечная память твоему Ваняшову. Должен тебе сказать: мне не раз приходилось посылать полк в атаку. Но то было совсем иное, тогда я не думал о смерти каждого, точнее, всем им желал жить долго и… тебе скажу: молился за них…. Мысленно, конечно… А вот так, на верную смерть! Мальчишку! – он выпил большой глоток, передал Прохору, хотел еще что-то сказать, но тут его вызвали к комдиву. Вернулся он быстро. Пряча взгляд от Прохора, сказал:

– Посылай второго, маршалу что-то не ясно. Выбери кого-нибудь и, ради Бога, поскорей! Может, Гладырина или Сулайкова пошлешь? Они молодые, быстро бегают… Ну, давай же, Проша, не стой столбом, действуй!

Как погиб второй боец, Прохор не видел – стоял спиной к нему. Но зато он видел маршала, вернее, его загорелый, бритый затылок и сильную шею. Кажется, только он и запомнился на всю жизнь.

Когда маршал уехал, они с Петром Антоновичем распили еще одну бутылку водки. Петр Антонович был другом семьи Ланцева. Девятнадцать лет назад он принял орущий мокрый комочек – отец новорожденного в это время оперировал больного у себя в больнице и увидел сына только поздно вечером. Когда Михаил пришел, они с Петром «нахлестались до поросячьего визгу», по словам акушерки – пожилой женщины, принимавшей новорожденного в больнице. Сама она тоже «нахлесталась изрядно», но об этом никто не узнал. С тех пор Петр Антонович стал для Прохора дядей Петей. А тот для него просто Прошей. Закончив десятилетку, юноша поступил в военное училище, чем несказанно обрадовал крестного и раздосадовал отца – тот не видел в нем будущего хирурга.

Военная служба на время развела их по разным углам, а сошлись они снова только под Сталинградом – Петру Антоновичу удалось взять курсанта Ланцева в свой полк.

Как кадровый военный, он очень уважал деда Прохора и его верное служение белому генералу Каппелю, но об этом знал только его друг Михаил Ланцев, который боготворил своего отца. То, что Прохор Александрович Ланцев за свою верную службу белому генералу отсидел в Бутырках пять лет, он считал несправедливостью, ибо для него, как для его друга, главным в жизни военного являлся Долг.

– Ты, Проша, на маршала не гневайся, – сказал Петр Антонович, когда бутылка опустела, – это не самодурство и не жестокость, а та самая необходимость, о которой сказано в Уставе. Сказано не для всех – учти.

– Какая необходимость? – спросил Прохор, едва ворочая языком.

– Это секретная инструкция, Проша, а необходимость вот в чем: если командующий армией или фронтом, разрабатывая боевые действия, не может правильно определить ситуацию на данном участке обычным путем, то есть с помощью биноклей, стереотрубы, по данным разведки, а ситуация связана с каким-либо участком передовой – так называемым «слепым» участком – вот как наш, – то он имеет право использовать особый прием… Проша, ты меня слушаешь? Так вот, право на этот особый прием имеют… я тебе уже сказал кто…

– Использование живого человека, иначе говоря «живца».

– Можно и так сказать. Только этого слова в секретной инструкции нет. И вообще, там предлагается взять на это дело добровольца… Да! А что ты думаешь, не найдутся такие? Пробежал сто метров, остался в живых и вот тебе: медаль! А что ты думаешь, стоит солдату рискнуть или нет? По-моему, стоит. Я бы сам рискнул, если б был помоложе… Там у нас ничего не осталось? Жалко, надо бы еще по глотку– за упокой…

Через минуту он уже спал в землянке Ланцева, не зная, что его уже полчаса ищут подчиненные.

* * *

Почему-то именно сейчас происшедшее на Сталинградском фронте два года назад больно ударило в голову. Покинув окоп Псалтырина, Ланцев дважды не спеша прошелся вдоль опушки. При этом он шептал зло и упорно:

– «Живца» вам надо? Вот вам «живец», получайте, мать вашу…

Однако пройдя вдоль опушки сначала с севера на юг, а потом и с юга на север, он успокоился: лес безмолвствовал, лишь в двух местах ему послышалось какое-то движение. За его прогулкой следили десятки настороженных глаз, и когда он, наконец, вышел к своим, окружили плотным кольцом.

– Ну что, не стреляли?

– Да нет там никого!

– Уползли, гады!

Подошел комбат Хряк, сердито взглянул, но ничего не сказал – и так все ясно: самовольное действие, могущее привести к непредсказуемому действию противника.

Вытащив командира из объятий подчиненных, Тимоха увел его к себе в землянку: у него чудом уцелела бутылка водки, а его другу и командиру сейчас надо расслабиться…

На следующее утро Ланцева вызвал к себе командир полка майор Коптяев.

– Там тебе снайпера из штаба дивизии прислали, – рота разведки подчинялась непосредственно разведотделу дивизии, но посредником был все-таки командир полка, – устрой его с жильем да накорми как следует – небось, голодный.

– А зачем нам снайпер? – удивился Ланцев. – По штату не положено, да и боевых действий пока нет.

– Сам не знаю, но раз прислали, принимай.

К себе в землянку ротный попал не скоро. У Тимохи Безродного во взводе случился самострел. Молодой солдат из Казахстана «сработал на себя». Осмотрев рану, фельдшер довольно произнес:

– Не самострел, точно. В такое место попасть – надо изловчиться, разве что земляка попросить… – пуля попала в ягодицу.

Свидетели показали, а их имелось предостаточно, – солдат в момент выстрела в землянке был один – разбирал и чистил автомат. Сделав все как надо, закинул его за спину и тут произошел выстрел.

– Да все дело в затворе! – кричал Тимоха, ему, как взводному, придется отвечать по полной, – ППШ – они такие: не поставил на предохранитель – получай выстрел. Думаю Нургалиев, когда закидывал автомат за спину, стукнул его о стенку…

Последним в землянку прибежал Хряк, не разбираясь, дал оплеуху раненому: вдруг да в самом деле самострел… Потом, разобравшись, потрепал его по щеке.

– Потерпи, казах. Полежишь в госпитале, обратно вернешься уже умным, – и распорядился отправить раненого в медсанчасть.

В тот день Ланцев еще раз прошелся по траншеям роты. Разведчики их заняли после пехоты. С неблагоустройством разведчики, как и жившая тут пехота, мирились. Главное, чтобы не заставляли в очередной раз копать землю и пилить лес. С этим не хотел мириться только ротный. Во время боев ему не раз приходилось бывать и даже жить в немецких траншеях. Сравнения с нашими были не в пользу последних. Прежде всего, у немцев имеется обязательный настил из бревен или досок, чтобы ноги солдат не тонули в грязи, стенки обшивались тесом и лишь изредка делались из плотно пригнанных кольев на манер плетня в южных селениях. Туалет сколочен из струганных досок и поражает чистотой, сток нечистот никогда не находится на одном уровне с траншеей, значительно ниже, а фекалии стекают в отстойную яму далеко за линией обороны. Позади траншей имеются козырьки на случай разрыва мины или снаряда не впереди, а позади траншеи.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю