Текст книги "Длинные дни в середине лета"
Автор книги: Александр Бирюков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц)
– Равняйсь! – орет Никонов. – Смирно!
Нет, вы посмотрите на Эмку! Она вцепилась взглядом в кабину полуторки, в белую Славкину рубаху и поднимается медленно, как во сне. Книжка, конечно, валяется – ай-яй-яй, казенное имущество! Это даже не взгляд, а две веревки, по ним не только нежности – посылки с тушенкой отправлять можно. Новейшее достижение парапсихологии! Сенсация века! Передача тушёнки на расстояние!
– На-кра-ул! – орет Никонов.
Лопаты взлетают совками вверх и замирают в вытянутых руках. Славка, собака, знает, что держать их так – удовольствие маленькое, но проходит мимо строя степенно, как глава дружественной державы. Потом выходит на середину и негромко здоровается.
– Здравжеламтоварищмаршал!
Управляющий приподнимает кепочку с пуговицей.
Славка быстро растет. Совсем недавно он был ефрейтором. Но что делать? Все мы у него в руках, если не зарабатываем даже на еду. И только его милость может спасти нас от долговой ямы и других неприятностей. В следующий раз он будет генералиссимусом. Не по заслугам, конечно, но что делать, если другой работы не предвидится? А вот как мы его через раз называть будем, этого даже Никонов не знает. Выше уже вроде некуда. А долг растет.
Эмка стоит далеко от нас, вытянув шею. Наверное, даже на цыпочки встала. Чтоб нам всем здесь обуглиться, если она не топчется сейчас тряпочными босоножками по раскрытому тому Тургенева. Библиотеку мы всю такую привезли, классическую.
В душном сарае Славка раскрывает блокнот и начинает политинформацию. Докладчик он опытный, поэтому начинает с погоды в Москве, победы «Спартака» – чтобы овладеть вниманием. Мы тоже можем с ним кое-чем поделиться – насчет Пономаревой, например. Но вдруг он взовьется? Слушать зарубежную программу, конечно, не преступление, но говорить об этом не принято – как о дырявом носке. Никто ведь не выставляет эту дыру, а у кого ее нет? Может, и Славка слушает. Но лучше его не испытывать, мы и так должники, нас теперь всякий обидеть может. Управляющий наверняка успел нажаловаться, и речь про сачков у Славки уже готова.
В Москве идут дожди. А у нас в сарае такая духота, что мы стоим мокрые, как мыши. Это когда кот поймает мышь, обмусолит и отойдет полюбоваться, а она лежит полудохлая – вот мы сейчас такие. А Славка сгорел – ежится, плечи под белой рубашкой ходят ходуном и руки, как ошпаренные. Где его так угораздило? У нас он только раз за лопату взялся и сразу отложил – тут мигом без авторитета останешься. Наверное, с девчонками на сене упражнялся. Теперь будет нас корить: «В то время как наши замечательные девушки ежедневно перевыполняют нормы...» Знаем, какие у них нормы. Они там, как на пляже, загорают. Вот он и решил не отстать. Это только дуреха Эмка думает, что он в ее честь белую рубаху надел, а он с девицами на солнышке валялся и сгорел.
– А теперь главное, – говорит Славка и сдвигает брови.
Будет бенц. Это даже неинтересно. Я уже прикинул, что можно продать, чтобы расплатиться. В крайнем случае дам домой телеграмму, хотя это и стыдно. Сколько можно нас обличать!
Но Славка, оказывается, все еще пересказывает газеты. Теперь про то, что в ФРГ принят закон о воинской обязанности, левые силы негодуют, в Европе снова возникает военная опасность... Наконец Славка кончает. Правильно! У нас уже обеденный перерыв.
– Ну, – говорит Славка, – какие будут мнения?
Мы молчим. Какие могут быть мнения, если обед уже, а он не приступал к нотации?
– Скорее, товарищи! Сами себя задерживаете.
Он что, шутит? А нотация? Неужели сегодня пронесет?
– Есть предложение, – это Шмунин пускает пробный шар, – послать протест в бундестаг.
– Так, – Славка кивает, – какие еще мнения?
– Поручить штабу подготовить.
– Кто за? – спрашивает Славка,
Мы поднимаем руки. Обошлось.
...Пропахшая полынью степь заглядывает в дверной проем. Небо над ней выцветшее, как застиранная майка. Они вместе навалились на наш сарай, и жар, как толстый язык, ворочается в дверях. У нас послеобеденный отдых. Я мыкаюсь в вязкой дремоте, сон не идет. А что еще придумаешь в такую жару? Даже кузнечики не трещат – уморились.
– Ну и что? – вдруг раздается голос Бунина, и я понимаю, что уже давно слышу, как они спорят, но этот разговор до сих пор катился мимо меня. – Ну и что? – еще громче спрашивает Бунин. – Коммунизм как экономическая формация – это прежде всего изобилие материальных благ. А эту производительность способен дать только автомат, а также человек, участвующий в производстве на правах автомата. Конечно, будут личности, изыскатели новых путей, но масса – автоматы. Иначе коммунизм сам себя не прокормит. Не может существовать общество, состоящее из одних личностей – слишком дорого-с!
Нашли время философствовать. Тут бы не свариться заживо, а они судьбой человечества занялись. Всегда их не вовремя разбирает. В ту первую ночь, когда Яков Порфирьевич мотался за пятнадцать километров в аптеку, они устроили семинар по Бунину. Клички так и остались – Бунин и Шмунин. Если мы здесь с полгода поживем, они собственные фамилии забудут.
– Ерунда! – не сдается Шмунин. – Пусть на производстве человек будет автоматом! Пусть! Но ведь это только четыре часа. А остальное время он свободен. Разве он не может употреблять его так, чтобы развиваться как личность. Общественная жизнь, искусство...
– Бред! – презрительно обрывает Бунин. – Откуда там общественная жизнь? Чем она будет питаться в бесклассовом обществе? С кем бороться? А искусство? Старик, неужели ты еще не понял, что настоящее искусство – это не цветики-цветочки, не красота слога, линии, мелодии, не всякая, одним словом, мура-эстетика, а прежде всего боль страдающего человека. Всякое великое искусство – это поиски гармонии, место человека в жизни, приспособлений к ней. Искусство невозможно без противоречий, раздирающих общество. Иначе оно только мелодрама.
Они некоторое время молчат, а мне уже наплевать на весь этот треп, и дремота засасывает меня, как болото.
– А ты прав! – кричит вдруг Шмунин. – Человек был личностью, пока не связался с машиной. Он был самим собой, и только от него все зависело, когда он шел с дубиной на мамонта. И победа была только его победой. И поражение – только его поражением. А потом он стал придумывать машины, чтобы они ему помогали, и все больше стал зависеть от них. Теперь уже он при машине, а не машины при нем, но он еще чего-то может. Сейчас любой работяга может подать рацпредложение и что-то изменить в машине. И он – личность. Но если машина совершенна, человек около нее – только пешка, будь он хоть с тремя высшими образованиями.
Шмунин орет эту муру с яростью неофита, слюни небось летят до крыши, но Бунин молчит, и все молчат.
Сонная одурь совсем овладела мной. Я почему-то вижу, как Кинджи, раскинув руки, несется по нескончаемой рыжей полосе с неровными краями. Неужели это мы такую выкопали? Да на нее бомбардировщики сажать можно. Кинджи несется все быстрее, а я как будто бегу за ней, но отстаю все больше. И вот я вижу только крошечное красное пятнышко у самого горизонта, и что-то странно звякает – как дужка ведра, и красная точка отделяется от земли и тает.
...Кинджи стоит в дверях и смеется. У ее ног качается, посверкивая, вода в ведре.
– Эй! – прошипел я, – кинь попить!
Кинджи подхватила ведро двумя руками, двинулась ко мне через весь сарай. Подол ее короткого платья плескался в ведре, как рыба.
«Совсем обнаглел, – подумал я, – барин паршивый!»
Я вскочил, пошел навстречу, а Кинджи вдруг повернулась, перебросила ведро в правую руку и, скособочившись, засеменила к выходу. На пороге она оборачивается с притворным испугом, а я кричу что-то вроде «догоню-догоню», Кинджи взвизгивает и семенит еще быстрее. Солнце бьет ей в лицо и высвечивает ее состроенную из углов фигурку с еле заметной округлостью под рукой, в которой висит ведро.
– Догоню-догоню! – кричу я, и Кинджи откликается счастливым смехом.
Метрах в двадцати от сарая она ставит ведро и отбегает. Я обхватываю мокрую жесть, лезу в ведро головой, и лицо леденеет. А Кинджи, конечно, крадется ко мне. Я чувствую это неизвестно как, я прямо вижу ее сгорбившуюся спину и выныриваю, когда остается метра три. Кинджи с визгом отскакивает. Я пью и не спускаю с нее глаз, как дрессировщик Вальтер Запашный со своих любимых хищников. Вода холодная, и у меня уже болят все зубы, и язык онемел, и губа, кажется, примерзла к железу, но мне нравится испытывать Кинджи – ей хочется поиграть в «догоню-догоню», она готова взвиться, как только я оторвусь от ведра, и я глотаю ледяную воду, а Кинджи даже приседает и визжит от нетерпения. Наконец я отрываюсь от ведра.
Уже около трех часов. Парит еще здорово, но солнце заметно свалилось набок. Ребята, надо полагать, поднимаются. Может, уже кто-нибудь вышел и с интересом смотрит, куда это я пошлепал. Кинджи несется в степь. Что ей там понадобилось? В эту сторону хоть сто километров беги – никого не встретишь. Клад у нее там, что ли, зарыт? Степь замерла и следит за нами. Даже гады-кузнечики не трещат. И волы Яшка и Мишка, на которых мы по вечерам отвозим дерн, тоже подняли головы и смотрят мне в спину.
«Куда это вы шлепаете, молодой человек? – спрашиваю я сам себя. – Такая дылда, студент Московского государственного, член факультетского бюро и редактор стенгазеты, кричит, как ребеночек, «догоню догоню». Не стыдно? А может, у вас еще что-то на уме? Так вы это бросьте.
Достаточно того, что уток воруете. Не хватало еще девиц воровать. Да и куда вы ее украдете? На два метра между столом и маминой кроватью? Да и не девица она вовсе – ребенок лет десяти, наверное. Не помню, какой брачный возраст установлен в Казахстане, но уверен, что не меньше шестнадцати. Ах, вы возмущены! Вы об этом, конечно, и не думали! Так зачем шлепаете?»
Наверное, Кинджи недовольна моей скоростью, но стоять и дожидаться она не может, поэтому она описывает вокруг меня круги и визжит, чтобы я шел быстрее, а я, конечно, все кричу свое веселенькое «догоню догоню» и никак не могу понять, куда она меня тащит.
Далеко в степи, так далеко, что нашей деревушки отсюда и не видать, составлены в полукруг штук двадцать сеялок. Они стоят точненько одна к одной хвостами наружу и ступеньками вовнутрь, отделенные от степи вспаханной полосой, и кажутся какими-то загадочными – из-за своей неподвижности, нездешности, что ли. Наверное, в этой бесконечной зелено-желтой степи любая железка – дверная ручка или корабль марсиан – будет выглядеть одинаково нереально.
Я сажусь на ступеньку в центре дуги – это как в театре, только занавеса не хватает, а Кинджи куда-то прячется. Надо бы кончать эту игру. Ребята уже, наверное, вкалывают, а я тут сижу.
Кинджи появляется слева. Я не сразу узнал ее, хотя ничего вроде не изменилось – то же платьице, те же острые коленки и растрепанные волосы, но в том-то и дело, что теперь я не вижу ничего этого. Ко мне приближается человек средних лет, несомненно, в сапогах – нога крепко и тяжело вдавливается в землю, большие руки спрятаны за спину, так что плечи повисли, толстая шея торчит столбом. Да это наш управляющий! Он останавливается прямо передо мной, в упор смотрит и сдвигает кепчонку с затылка на лоб.
Я холодею от восторга, боюсь, что заору сейчас и спугну это чудо, но управляющий поворачивается и не спеша уходит направо, и я вижу, как поблескивают мозоли на громадной клешне.
И почти тотчас из левой кулисы показывается Эмка. Ее-то я узнаю сразу. Она движется как во сне, как загипнотизированная. Руки ее распахнуты для равновесия, и она не идет, а плывет, только ноги ее, белые, толстые, выглядывающие из-под короткого красного платья, чуть вздрагивают от каждого шага.
Эмка уходит, и справа появляется худой парень. Ходок из парня неважный. Наверное, на что-нибудь напоролся, и сейчас он шагает, высоко задирая ноги, как будто перешагивает через что-то. Очки у парня все время сползают, и их приходится подхватывать. Так ведь это я!
Вопль вырывается из меня, а Кинджи как будто просыпается и, вскрикнув, несется в степь. Она летит стрелой, и платьице ее через минуту уже мелькает совсем далеко, а еще через минуту я вижу только ее растрепанные волосы и мотающиеся над головой руки.
...Еще только девять часов, а мы уже пьяненькие сидим такие, веселые. Не поймешь даже от чего – совсем вроде немного выпили, а пьяненькие. Может, отвыкли. Ехали мы целую неделю, да и здесь уже сколько вкалываем. Словом, так заработались, что пьянку совсем забросили. А выпили, честное слово, немного.
Яков Порфирьевич нам, конечно, удружил и достал. А платить чем? Мы люди бедные. То, что из дома взяли, на сигареты и пряники извели, а поступления – ноль целых, ноль десятых. Но тут Рощупкин проявил благородство. Да, проявил. Продал управляющему электробритву. Я управляющему фотоаппарат хотел всучить, но он отказался. Ну и не буду его за это снимать. Вот Эмку буду, а его нет. А электричества в деревне еще нет. Пусть бреется.
Сидим мы так: составили четыре кровати, а в середине на ящике бутылки и кружки. Закуски почти никакой. Может, потому и опьянели так быстро. Яков Порфирьевич все порывался чего-нибудь принести, но мы его не отпустили – нечего растаскивать народное добро. Денег ведь у нас нет? Нет. А фотоаппарат вам не нужен. Он вас с Васькой и так сфотографирует. Вот и сидите. Мы вас очень уважаем без всякой закуски.
Около ящика стоит приемник. Пока без применения. Мы уже спели «Нам электричество сделать все сумеет», «Жил один студент на факультете». Особенно громко получилось «Мы в московском кабаке сидели». Слова мы немного изменили. Вышло так: «Без вин, без курева, со Славкой Пырьевым – куда везешь, начальник? Отпусти!» Славка тут не очень рифмуется, но он у нас начальник, так что надо упомянуть. А приемник пока но включаем. Яков Порфирьевич очень нашу самодеятельность хвалит, хотя поем мы, конечно, плохо. Это у него стиль такой. Вот мы, например, все ругаем – за дело, без дела, серьезно, несерьезно, но ругаем. А он все хвалит – стиль у него такой. Но он тоже пьяненький сидит, носик красный. А наш стиль лучше. Конечно, не такой красивый, но без обмана зато.
Рощупкин опять разливает перцовку по кружкам. Мне уже хватит. А то полстепи заблюю. У меня на это большие способности, а степь жалко, и так мы в ней эту рыжую плешь пробили и завтра еще будем долбить. Я включаю приемник, пока Рощупкин наливает и все затихли, и сразу выплывает маяк. У нас точно замечено, где какая станция.
Маячок очень приличный – только музыка. Говорят, что это для самолетов, то есть для летчиков пеленг: если чисто слышно – значит, правильно идешь, не сомневайся. Сиди и слушай песенки. Вот такую, например: «Мы оба ждали. Я у аптеки. А я в кино искала вас. Так, значит, завтра на том же месте, в тот же час». Но есть там одна штука, совсем непохожая на эти песенки, из-за нее я и люблю этот маячок. Только бы они не вздумали загорланить!
– Скажите, – говорит Яков Порфирьевич, – из Питера никого нет?
– Не пускают? – спрашивает Бунин.
– Вы не подумайте, что я недоволен. Я доволен. Мне не отказывают совсем. Говорят: «Подождите, сейчас трудно с жильем, да и родных у вас в Ленинграде нет. Со временем все, может быть, решится». А я потихоньку перебираюсь поближе. Был в Иркутской области, сейчас вот в Казахстане, а через годик, глядишь, еще ближе переберусь.
Голос у старика осекается, он лезет в карман, достает наглаженный платочек.
– Ничего, дед! – говорит Рощупкин и приваливает его к своей здоровенной груди. – Это, может, к лучшему. Когда война начнется, куда бомбы бросят? Газеты, дед, читай.
Сейчас будет эта штука – еще одна песенка, и она.
– Ладно, – говорит Бунин, – что загрустили? Выпьем за Рио-де-Жанейро.
– А почему?
– Там все в белых штанах, а белое защищает от радиации.
Они пьют, морщатся. Трудное это дело – пить теплую перцовку без закуски. А приемник молчит – крохотная пауза между двумя номерами. Сейчас будет эта штука.
– А знаете, – говорит вдруг Никонов, – какой диплом мой батя в военной академии защищал? Десант...
И в эту минуту начинают скрипки. Они играют спокойное вступление. Это – как теплое море, сверкающее в ранний час, как степь, просыпающаяся от первых лучей. И низкий женский голос торжественно произносит: «А-а-а-ве, Ма-ри-и-и-я!»
Мелодия льется, и что-то трагическое появляется в голосе женщины. Я сто раз слышал ее, но не знаю ни одного слова из того, что она поет. Может, я не прав, но я думаю, что это последний разговор человека с богом, последний перед тем, как произойдет это, и там такие слова:
Ты услышь, Мария!
Человеку много не хватало на земле,
И он придумал тебя.
Ты слышишь, Мария?
Человек выдумал атомную бомбу.
Но сначала он придумал тебя.
И это не обязательно – чтобы то, что родилось позже,
было сильнее.
Ты слушай, Мария!
Человечество живет на земле в первый раз,
а каждый человек – в последний.
И нужно дать каждому человеку что-нибудь кроме страданий.
Жизнь не может кончиться войной.
Иначе зачем тогда было столько жизней и смертей?
Я закрываю глаза, и опять Кинджи в красном платьице несется по пробитой нами полосе. Рыжая плешь разорвала степь пополам и тянется без конца. Крохотная Кинджи стремительно уносится от меня и красной точкой тает у горизонта.
БРЫЗГИ ШАМПАНСКОГО
1
Темно-фиолетовая, с розовыми краями туча появилась неожиданно и теперь закрывала все небо, оставляя лишь небольшой, в ладонь, просвет, куда и спешило укатиться солнце. Вдруг потемнело, и все тревожно замерло. Воздух загустел, и машина катила словно в киселе, продавливала себе дорогу.
Точнее говоря, никакого вдруг не было. Еще когда торопливо догребали дневную норму, когда собирали один на всех рюкзак и кто-то все время что-нибудь забывал и приходилось все складывать снова, чтобы не путать чистое с грязным, а потом сидели и психовали, что Толик не приедет, и Лидка чуть не в рот каждой вталкивала хлеб с маслом и кричала: «Девочки! Тридцать километров! Похудеете!» – уже тогда на горизонте появилась черная полоса, словно там произошло землетрясение и выросли горы.
Лидка кричала и кричала, а все психовали, потому что в баню хотелось до смерти, а на Толике написано было, что он трепач, и не приехать он мог запросто. Лидку обзывали, пихали, а она пела свое: «Де-е-е-вочки!» – и все-таки сунула каждой по куску. Потом она вспомнила про банку маринованных огурцов и кинулась их искать – расщедрилась, потому что ужина сегодня не будет. Тут забыли и про Толика и про баню, сначала прыскали втихаря, потом уже не было сил сдерживаться, а когда Лидка, обыскав свои нехитрые тайники, заголосила: «Девочки! Забыла, куда положила!», тут уже хохотали вкрик, и даже Алла Перминова, которая в краже не участвовала, ощерилась, не переставая подозрительно оглядываться.
Лидка так ничего и не поняла. Толик уже подогнал машину, девочки залезли, а она все искала, словно банки с маринованными огурцами так просто и валяются. Алла молча ждала на ступеньке, потом сказала: «Хватит!» – и хлопнула дверцей. Машина тронулась, и Лидка, размахивая руками, кинулась догонять и неслась довольно долго, пока Толик не притормозил.
У палатки осталась только всхлипывающая Лена. Алла назначила ее сторожить. Нужды в этом не было никакой – ни один вор на их барахло не позарится. Просто ей нельзя было ехать, и с утра, когда Алла объявила о бане, Лена это понимала и сказала, что не поедет. Но когда девочки стали запихивать шмотки для легкой постирушки, Ленка заскулила и сказала, что поедет.
– Это как? – спросила Алла.
– А как я тут одна останусь? А если кто-нибудь нападет?
– Не в Америке живем. Это у них каждые полчаса изнасилование.
– Меня каждые полчаса не надо, мне и одного раза достаточно. Поеду!
– Поедешь! А зачем мы тебе сегодня воду берегли?
Ленка поняла, что спорить бесполезно.
Конечно, Славка Пырьев, тогда еще старшина, поступил не очень здорово, отправив девчонок одних. Но решение это было вынужденное. Кому-то нужно было работать на сене, а ребята уже все были разобраны – кто в лес, кто сдирать дерн, кто на ремонт техники. Можно было, конечно, найти трех-четырех и послать на сено смешанную бригаду. Безопасность бы это, конечно, гарантировало. А если еще что?
Решение общего собрания – «Меньше лирики – больше сверхплановых процентов!» не выполнялось. Новый плакат, повешанный у девчонок, – «А если мама узнает?» существенных изменений не внес. Посиделки у костра, продолжались. Директор уже несколько раз спрашивал Пырьева: «Всю, что ли, солому спалили?», явно намекая на моральное разложение.
Сено подвернулось, таким образом, даже кстати – можно было отправить самых ненадежных. А Перминова обеспечит порядок. Да и некому туда прогуливаться – далеко. Водовозку для них раз в три дня и то еле выбиваешь. Главное – чтобы не было пляжных настроений. Но тут уж основная надежда на сознательность, если каждый день проверять нельзя. И никакой художественной литературы, только газеты – книжки будем дома на диване читать.
Но этот пункт приказа был нарушен. Культурная Лена утаила «Очерки истории западных литератур» Фриче, у Томки был «Маленький принц» в огоньковском издании, у Ларисы – «Три мушкетера». Лидка ревела белугой над здоровенным томом Шекспира. Даже Перминова ослушалась, и самая нежная ее любовь – «Гражданский процесс» дарила ей минуты неземной радости. Задачей номер один в бригадном распорядке значилось спрятать всю эту крамолу при приближении Славкиного драндулета. Интимные детали туалета подлежали эвакуации с глаз долой во вторую очередь. Еще ни разу не засыпались.
А ведь надо было в эти считанные минуты и одеться. Траву свалили в длинные валки еще до их приезда.
Казалось, что она, тут так всегда и лежала. Подсматривать было некому, и в эту дикую жару можно было бы работать нагишом, если бы не пыль, от которой и так зудело все тело. Но от лифчиков все-таки можно было отказаться. Это было просто необходимо, чтобы не портить загар, хотя намотавшаяся за день грудь к вечеру наливалась болью.
Загар разжигал воображение. Вспоминалось платье развратной Элен Безуховой с совсем открытой грудью. И хотя, конечно, ни одна не решится сделать себе такое к целинному вечеру в Москве, все-таки интересно было поговорить, как чувствует себя в нем женщина и что чувствует мужчина, взирая на это декольте, способна ли обнаженная грудь, предъявленная одновременно множеству лиц в шумной атмосфере бала, вызвать сексуальные переживания или только эстетические.
Умная Лена анализировала взаимосвязь эстетического и сексуального, проводила параллель между вожделением и рождением замысла, оргазмом и вдохновением.
– Ты это где прочитала? – придирчиво спрашивала Алла Перминова и старалась вспомнить, что она чувствовала, когда придумала формулировку, за которую ее хвалил сам Бергманн.
– Бергманн, – говорил он не раз на лекциях, – с двумя «эн». По-немецки это значит «человек-гора». Берг – гора, манн – человек. Только, пожалуйста, с двумя «эн». Если у кого-нибудь есть вопрос, встаньте и скажите: «Товарищ Бергманн, мне неясно» или «Товарищ Бергманн, я с вами не согласен!» Мне будет очень интересно узнать мнение молодого коллеги. В науке «Гражданский процесс» существует большое число нерешенных вопросов. Только, пожалуйста, не забудьте про два «эн».
– Врешь ты все! – говорила Алла. – И нечего путать похабщину с наукой.
Обсуждалось также вечернее платье из черного бархата, закрытое спереди и сзади, прямое, с двумя разрезами по бокам почти до талии – вроде такое кто-то видел на какой-то японке. Обсуждение также было чисто теоретическим, потому что у нас такие не носят и, если оденешь, сгоришь со стыда. Во-вторых, бархат не носят особенно. В-третьих, платье длинное, до земли, к нему нужен мальчик с машиной, а такого даже у Тамарки еще нет. В-четвертых, оно не годится – хотя руки в нем и обнажены до плеча, но с таким загаром не грех показать и побольше, а оно под шейку. В-пятых, как быть с бельем? Ведь оно в этот разрез будет вылезать. Неужели ничего не надевать?
Конечно, дискуссии эти велись совсем не тогда, когда Славкин драндулет дребезжал поблизости. Тут дорого было каждое мгновение. Полуголые метались по тесной палатке, словно начался пожар. Больше всех попадало Лидке – раскормила так, что ничего не лезет. А ей было проще всех – накинула свой поварский халат и готова. В эти последние секунды рвались завязки, летели вырванные с мясом пуговицы, лопались резинки.
– Славочка, входи! – пела на улице Ленка. Она от радости еще больше глупела. – Сейчас я тебя кормить буду! Славочка, возьми меня к мальчишкам. Девочки ничего не едят, с ними неинтересно.
– Вот какая! К мальчикам захотелось! – ругалась Алка, быстро оглядывая каждую, перед тем как скомандовать выход.
Самая тайная книга была у Маргошки. То есть ее вообще как будто не было. И кому Маргошка о ней сказала – было неизвестно. Но знали о книжке все. И если хотелось почитать, нужно было только подойти к Маргошке. Та или мотала головой, что означало – нету, занята, или кивала. После этого производилась сложная операция. Нужно было как будто незаметно достать эту книжку из-под тюфяка, как будто незаметно во что-нибудь ее завернуть и как будто незаметно уйти с нею в степь. Поводов для ухода было немного:
1) надоели вы мне все, собачки,
2) письмо хорошенькому напишу,
3) труд человека кормит, а лень портит.
Книжка была по тем временам неприличная – второй том полного собрания Мопассана, только-только пришедший и незаметно украденный с отцовской полки в последний перед отъездом вечер. Репутация автора разжигала интерес, а некоторые эпизоды вызывали ужас: неужели это можно? Но заговорить о книжке вслух ни одна не решалась – совали ее Маргошке молча, не поднимая головы. Только дура Лидка причитала: «За что он ее, а?» – в финале рассказа «Сумасшедший» герой, ревнуя свою любовницу к коню, на котором она любила скакать галопом, убивает и коня и любовницу.
Толька не обманул и приехал почти вовремя. Алла сказала: «Хватит!», хлопнула дверцей, и машина тотчас тронулась, а Лидка, размахивая руками, кинулась догонять.
Был душный, яркий, красный вечер. Когда, взревев, газон выскочил на дорогу – при этом запаска, на которой сидели, рванулась к заднему борту, и все повалились, – когда газон выскочил на дорогу, понесся по бокам отливающий красным ежик жнивья. Горели под солнцем красные самоходки, горели красные вымпелы на серых прицепных «сталинцах», горели огненные пятна на стеклах привалившихся к ним под загрузку самосвалов. Толик гнал по наезженной дороге, словно шел на рекорд, и, сторонясь встречных или обгоняя груженых, закладывал такие виражи, что газон кренился, как самолет. На запаске все время нужно было сидеть, хотя удобнее было бы стоять за кабиной. Но тогда эта запаска, оказавшись на воле, могла бы оставить без ног. Поэтому сидели, держась друг за друга, чтобы не слететь с мягкой резины на стальной обод. Беспризорный рюкзак носился по кузову, как заяц, пока не забился в угол у заднего борта.
Туча надвигалась из-за кабины. О ней вспомнили, когда она уже захватила полнеба. Машина неслась ей навстречу, и через несколько минут солнце прыгало и узкой щели у горизонта и по кабине ударили звонкие капли.
– Стойте! – закричала Лидка и забарабанила кулаками по крыше.
Толик тормознул, и недовольная Алла вылезла на подножку.
– Я вспомнила! – сказала Лидка. – Я огурцы, наверное, мальчишкам в лес послала.
– Вот какая! – сказала Тамарка. – А думала на нас.
Все, конечно, захохотали.
2
Когда въехали в деревню, дождь уже хлестал вовсю. Но солнце еще не зашло, было тепло, и головы можно было не прятать, раз сейчас все равно мыться.
– Тещенька! – позвал Толик, подрулив к забору из двух жердей, за которым стояла не новая, но крепкая, в три окна изба с чуть покосившимся крыльцом. – Выходи, москвичек привез!
Никто не откликнулся. Дождь лупил по плоским грядкам развалившихся картошек. Им этот дождь был как раз.
– Толик, – спросила Тамарка, – а промтоварный у вас до каких?
– А мне в библиотеку! – сообразила Лариса.
– Ты меня на танцы приглашаешь? – приступила к делу Маргошка.
– Всем тихо! – сказала Алла. – Идет только Лида. Купишь сухарей, подушечек – и никаких ананасов!
– Но в библиотеку-то можно? – ныла Лариска.
– Ну да. А потом ищи тебя всю ночь! – не сдавалась Алла.
– Ты не веришь в простых людей! – верещала Маргошка.
– Никаких ананасов, ясно?
– Мы тихо, – пообещал Толик, – не слышны в саду даже шорохи.
– Показывай! – сказала Алла и дернула калитку. Ей тут же пришлось разуться, потому что по тропинке катил желтый, пенящийся ручей.
– Баня топится, – успокоил Толик, – а теща, наверное, корову доит. Кому спинку потереть, записывайтесь!
– А водки в магазине нет! – крикнула с дороги Лидка. Она уже отбежала метров на пятьдесят, словно боялась, что Алла ее остановит. – Может, сладенького купить?
Алла на эту провокацию не среагировала. Она шлепала к баньке в углу участка, труба и правда дымилась. Девочки шли за ней.
– И алкоголичка к тому же, – сказала Тамара. – Теперь я знаю, куда наши деньги летят.
– Ты пока не очень кадрись, – крикнула Маргошка Толику, который остался около машины, – а то я с тобой на танцы не пойду.
– Побежишь! Я ботинки индийские достану, со скрипом!
– А рюкзак где? – спохватилась Алла, когда уже подошли к бане.
– О чем вы только думаете? Толик, сбегай, пожалуйста!
В бане было жарко и так дымно, что щипало глаза, полосы тянулись к маленькому окошку с огрызком стекла, потому что солнце все еще не зашло. Все то ли разомлели, то ли так устали, что не было сил раздеваться – сидели на лавке, и даже говорить не хотелось. Потрескивали угли в печи, где-то далеко играла музыка, истошная баба кричала на дороге: «Мань, Мань, Мань! Где ты ходишь, сука рогатая?»
– Как хотите, – сказала Тамарка, – но с грязными, я спать не лягу. А люстр тут, извините, не повесили.
Она нагнулась, подхватила подол, полезла, раскачиваясь, из сарафана. Грудь мешала ей выбраться, хотя она, схватив подол наперекрест, тянула его так, что где-то трещало.
– А я вот!.. – крикнула Маргошка, выскочив к печке, и дернула полы. Пуговицы проскакивали в петли одна за другой, только самая верхняя застряла, словно так было и задумано, и Маргошка гордо выставила маленькую острую грудку в белом атласном лифчике.
– Алле гоп! – скомандовала она себе и, повернувшись к девчонкам спиной, задвигала руками под сарафаном, и он лег ей между локтей, как хвост, прикрывая чуть переломленную поясницу. – Кто заплатит за большее?
Она опять повернулась, показывая смуглые, с вишенками сосков груди, повисшие над скорлупками опущенного лифчика.