Текст книги "Кто там стучится в дверь?"
Автор книги: Александр Кикнадзе
Жанр:
Прочие приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц)
Наконец вернулся Евграф. Сел, положил руки на колени, повел плечами, словно разминаясь после долгой напряженной неподвижности:
– Велели подождать. Дай-ка папироску.
Станислав протянул портсигар, Евграф неумело разминал папиросу, тонкая бумага разлезалась под его пальцами, а он продолжал мять ее, погруженный в свои мысли. Станислав усмехнулся, вытащил из портсигара другую папиросу, вложил ее в руку Евграфа, а старую выбросил в урну. «Ничего себе, здорово умеешь настроение скрывать, – подумал беззлобно, – можешь молчать сколько тебе угодно, все равно ни о нем не спрошу».
– Насколько я понимаю, все это касается одного из нас, – наконец заговорил Песковский. – Жалко. Думал, что нам поручают двоим.
– И я так думал. Но может быть, ошибаешься?
– Хорошо бы. Да видимо, все же нет. Что-то с нашим Терезендорфом. Полковник несколько раз вытаскивал из ящика фотографию, смотрел на нее и потом на меня. А тебя сравнивал?
– Один раз. По-моему, без особого удовольствия.
– А при мне сказал второму: «Все же чем-то похож». Интересно, на кого?..
Через пять дней Пантелееву сказали, что он должен отметить командировочное предписание и возвратиться в школу для продолжения учебы. Песковского задержали. Прощаясь со Станиславом, он испытывал чувство неловкости. Будто провинился в чем-то.
Полковник Гай говорил заместителю:
– Ну вот видите, все по-вашему вышло. Дело серьезное начинаем, не на один год рассчитанное. Набираться ума-разума, да и вообще учиться жизни Песковскому придется вдалеке. Но мы с вами за него головой теперь отвечаем. Давайте сделаем все, чтобы подстраховать надежно. А на первых порах, как и условились, никаких поручений, ничего, что могло бы навлечь подозрения. Проверять будут, надо думать, – то-то и оно! Человек с характером должен быть. Время до отъезда надо с умом провести. Пусть поживет у себя в Терезендорфе. Попросите местных товарищей все как следует организовать, помочь ближе с Танненбаумом и его родословной познакомиться. Чтобы никакая мелочь потом подвести не могла. А когда дойдет черед до виз и паспорта, надо будет пустить все через обычные каналы, и главное – неторопливыми сроками. Никто не должен подумать, что мы спешили переправить племянника Танненбаума в Германию. Немножко больше бюрократизма и волокиты, будь они неладны, в этом деле не помешают. Ну, а кроме всего прочего, давайте вместе подумаем об ускоренном спецкурсе для Песковского. Еще... пусть познакомится с Бакинским педагогическим институтом, который кончал Франц Танненбаум, и особенностями преподавания немецкого языка в советских школах.
*
«Проводив Пантелеева, я провел две недели под Москвой. Зима стояла мягкая и снежная, я первый раз видел настоящую зиму. Мальчишки, выходившие с коньками на замерзший пруд, казались мне сверхсмельчаками. Я понимал, что рассчитывать на коньки нечего, а на лыжах решил попробовать. Первые три дня ушли на борьбу с носками лыж, почему-то стремившимися в противоположные стороны.
Я поднимался на крутую горку нарочито неторопливым шагом, делая вид, что любуюсь окрестностями, но, когда взошел наверх, малодушный внутренний голос спросил: «Как, Евграф Арсеньевич, может быть, не стоит испытывать судьбу, сойдем чинно и благородно – пешочком?» «Умолкни, недостойный», – отпарировал второй голос. «Ведь это так просто – стал и поехал, только вон у того маленького бугорка надо будет чуть сжаться и послать тело вперед».
...«У того самого бугорка» я пролетел метра три по воздуху, а еще метров десять... За приземлением не без удовольствия наблюдали две дюжины препротивных мальчишек. Они сообразили, что в следующий раз им не скоро удастся увидеть такое зрелище. Поэтому кричали:
– Дяденька, еще раз, пожалуйста!
Первым, чисто инстинктивным желанием было скрыться с глаз долой, подальше от наблюдателей. Но, подумав, я решил, что это еще одна маленькая возможность закалить свою волю и что подобной возможностью не следует пренебрегать. Поэтому преспокойно, не обращая ни на кого внимания, стал возвращаться на горку, чтобы сделать второй в своей жизни прыжок.
На этот раз я совершил по воздуху более долгий путь, чем по земле. Теперь предстояло встать.
Я слышал, что можно заблудиться в трех соснах, но что можно запутаться в двух лыжах – не поверил бы никогда. Надо мной стоял паренек лет десяти и деловым тоном давал советы:
– Сперва постарайтесь вывернуть правую лыжу, пожалуйста, вот так, хорошо, а теперь...
Он был неназойлив и тактичен, и я подумал, что он вовсе не из той расхристанной компании, которая стояла на горе и надрывала животы от смеха.
– Да нет, дяденька, правую так и оставьте, а левую тяните поближе к плечу. И не в ту сторону, а в эту, из-под живота вверх, Дайте помогу... Не брыкайтесь, пожалуйста, лежите ровно, а теперь тяните ногу... чуть-чуть еще, так, готово!
– Что готово? – задал я неуместный вопрос. Четко выполнив все указания инструктора-общественника, я убедился в том, что моя левая лыжа с ногой находятся в районе правой лопатки, в то время как правая лыжа с ногой – под поясницей. По-моему, это было как раз то, к чему стремился маленький проказник. Кажется, я стал походить на некую комбинацию из двойного морского узла и противотанкового ежа. Мой добровольный помощник во весь дух помчался на вершину горы и, присоединившись к зрителям, начал показывать на меня лыжной палкой. Аудитория была довольна, я же сказал себе, что никогда не следует составлять мнение о человеке по первому впечатлению.
В двадцать третий или двадцать пятый раз я приземлился удачно. Понял, какое это удовольствие. Жалел, что рядом не было Станислава, Котэ, Шагена и что Вероники не было рядом тоже. Я подумал: поженимся и будем ездить зимой в горы – все отпуска будем брать зимой.
Сочинил афоризм: не научившись побеждать себя, не научишься побеждать другого. И был немало огорчен, узнав позже, что этот афоризм уже выдумал один древний философ, не имевший ни малейшего понятия о лыжах».
Евграф получил отпуск на пять дней и поехал в Терезендорф – познакомиться с родословной Танненбаума, составленной Кандалинцевым со всей присущей ему обстоятельностью.
Марта, обладавшая счастливой способностью находить работу и не замечать, как бегут часы и проползают месяцы, жила нечастыми письмами от сына. Теперь же поняла, что приходит пора нового долгого ожидания.
Сын догонял годами отца и становился похожим на него все более. На его лице не часто появлялась улыбка, а если появлялась – ненадолго и была застенчивой. Евграф стал подтянутым. Казалось, и нутро одел в ремни – не позволял расслабиться, размагнититься даже дома – один на один с матерью. Она знала, что рано или поздно придет пора расстаться с сыном, но не думала, что так скоро.
– Мама, тут тебе на житье-бытье, потом будешь ходить в сберкассу на улице Гоголя.
– На что же мне столько денег, родной? Я и сама зарабатываю немало... Это я все до твоего приезда сохраню.
Марта заведовала детским садом, небольшим – на двадцать шесть ребят, – чистеньким, образцово-показательным колхозным детским садиком, куда приезжали «пережимать опыт» из самых дальних колхозов, даже с гор: из Конахкенда, Кельбаджар, Закатал – приезжали посмотреть, какую игрушку можно сделать из обыкновенного детсада.
Франц Танненбаум обстоятельно рассказывал о себе Кандалинцеву и Евграфу. Трудно было понять, как отнесся он к просьбе переехать в Свердловск; чувств не выдавал, и даже отцу было невдомек, радуется ли он возможности работать в большом городе или печалится расставанием с родным краем. Франц был неплохим волейболистом; однажды во время игры Кандалинцев заметил наколку на его левом предплечье – сердце, пронзенное стрелой. Будучи и по природе и по профессии человеком, стремящимся предусмотреть все, что можно и чего нельзя, он попросил Евграфа нанести визит к знаменитому среди кировабадского жулья татуировщику.
– Вот теперь ты будешь настоящий Евграф, – сказал Кандалинцев, удовлетворенно рассматривая татуировку. – Вроде бы похоже.
– А почему «настоящий Евграф»?
– Да потому, что в переводе с греческого твое имя значит: «хорошо написанный». Не знал небось?
– Честно, не знал.
– Так вот, желаю тебе, брат, стать не только хорошо написанным, но и хорошо прописанным там, куда едешь. Преимущество у тебя такое, о котором только мечтать можно... Не хочу гадать, как дальше твоя жизнь сложится, но знай, что работать придется среди людей мудрых и стреляных. И разведчику в этой стране, батенька мой, надо иметь хо-ро-шую голову на плечах, чтобы получить доверие, а с ним доступ... Они там каждого, прежде чем на мало-мальски серьезную должность посадить, чуть не до пятого колена проверяют... в особенности сейчас. Умей ждать. Умей переносить одиночество, умей жить, когда нет рядом товарища, друга, командира. Скажу тебе честь по чести, это проклятая жизнь.
Евграф удивленно посмотрел на Кандалинцева.
– Не удивляйся. Человеку не дано жить одиноко... Наедине со своими мыслями, переживаниями, радостями и неудачами... Ему трудно носить все это в самом себе и не иметь права делиться с ближним. А вот там ближний может оказаться врагом, приставленным к тебе. Но в самый трудный час ты должен помнить, высший смысл твоей работы... для чего она нужна – какой стране и в какое время ты служишь. И хотел бы я тебе сказать напоследок, что очень верю в твою светлую голову, дорогой Евграф, и, как сыну, желаю удачи.
На выходной приехали в Кировабад Пантелеев и Канделаки. Все существо компанейского Канделаки восставало против бессловесного прозаического прощания; будто человек из Тбилиси в Лагодехи уезжает на два дня; может быть, он, Канделаки, на всю жизнь с другом расстается, и не выпить, не закусить, не расспросить обо всем как следует и не пожелать «кетили гза» – счастливой дороги и не узнать, куда эта дорога ведет... нет, это было выше его сил. Пантелеев же со своим правильным и философическим взглядом на вещи все воспринимал, как должно быть, постарался заглушить обиду и об одном только хотел спросить: о том, о чем никогда бы не спросил Веронику, – кто она для Евграфа.
Постеснялся, однако. Раздумал. И вел разговор о чем-то постороннем, ради чего и приезжать-то не следовало.
Незадолго до расставания Вероника и Евграф возвращались в школу с рынка.
Шли окольным путем, берегом, мимо арбузных бахчей, прижимавшихся к самой границе прибоя.
День был пасмурный. Далеко-далеко за тучами смутно угадывался солнечный диск.
Капал странный, не по-бакински флегматичный и скучный дождь, будто какой-то невидимый скаредный хранитель небесных запасов влаги по счету отпускал капли и пуще всего боялся ошибиться. Пробивая маленькими пульками дырки в прибрежном песке, капли делали его похожим на пемзу.
Евграф нес зембиль – большую плетеную соломенную полусумку-полукорзину. Предстоял прощальный ужин.
– Дай человеку понести немного, – попросила Вероника, сделав легкую попытку отобрать сумку.
– Между прочим, ходить на базар и делать покупки на Востоке всегда было мужским делом. Интересно, что бы вы там разглядели из-за чадры.
– Не беспокойтесь, как-нибудь разглядели бы, – в тон отвечала Вероника. – Кроме того, если мне не изменяет память, мужчины на Востоке редко отказывали дамам в праве донести покупки до дому. Так что, раз вам столь дороги традиции, прошу...
– Ошибаешься, не ту литературу читала.
Оба почему-то замедлили шаг.
Вероника сняла легкие парусиновые туфли и, связав бантиком шнурки, закинула за плечи. Ей доставляло удовольствие идти босиком по влажному песку.
Море казалось застывшим. И тучи над морем тоже.
– Да-а-ай понести корзину. Прошу тебя... Устал небось... Ну прошу тебя.. Или понесем вдвоем. – Не дождавшись согласия, Вероника обхватила пальцы Евграфа.
«Это не я, это она выбрала дорогу. Знала, что в такой день на берегу никого не будет. Рада дождю. Сняла туфли. У нее красивые ноги».
Они шли, стараясь не поднимать глаз. Так было легче – идти, смотреть под ноги и не поднимать глаз. Они приближались к большому зонту, сиротливо возвышавшемуся над пляжем.
Вероника вспомнила, каким взглядом проводил их старик, работавший на огороде, когда они свернули к берегу. Немало пожил, немало повидал, должно быть. Догадывается, почему идут к морю в такую погоду мужчина и женщина. Принял за дачников. Встретились, полюбили друг друга и разъехались – пламенный привет до следующего сезона, а может быть, навсегда. «Старик, какое мне дело до тебя? Сейчас я о тебе забуду, и ты исчезнешь, исчезнешь, вообще перестанешь существовать! Какое мне дело до всего мира? До всего-всего? Рядом Евграф. Умный, добрый и робкий. Как поступил бы на его месте Пантелеев? Я знаю, он тоже любит меня. Но почему, когда он дотрагивается до моей руки, я ничего не чувствую, будто одной своей рукой провела по другой? А Евграф... он слишком безупречен и боится обидеть меня. Скоро уедет. Куда и надолго ли? И увидимся ли еще? А если нет?»
Они дошли до тента, опустили на песок корзину и сели на деревянную скамейку, шестигранником охватывавшую столб.
– Дождь перестает, – Евграф вопросительно посмотрел на Веронику. Она продолжала сидеть, закрыв глаза. Полуоткинула назад голову, оставляя на столбе мокрый след от волос.
«А что если... Что если мне поступить иначе? Погладить ее мокрые волосы. Взять за руку. Поцеловать. Да, сейчас я поцелую ее. И все сразу пойму. Как ответит, как посмотрит? А вдруг обидится, что тогда?»
Услышал шепот:
– Давай посидим еще немного, Граня! Тучи расходятся, скоро солнышко выглянет. Хорошо-то как, Граня!
– Мне будет трудно без тебя.
– А мне без тебя... Мне будет плохо без тебя, Граня. Не могу подумать, как будет плохо, родной.
Это последнее, нечаянно вырвавшееся слово «родной» долго стояло и в его и в ее ушах.
– Не знаешь, как часто буду вспоминать о тебе. И как часто видеть во снах.
– Не знаю, не знаю... Ты хоть раз видел меня во сне?
– Сколько раз.
Он положил горячую руку на ее влажное плечо. Вероника сидела замерев, не открывая глаз.
И вдруг из-за камышей, клином врезавшихся в берег, как наказание и как избавление, донеслась песня. К ним приближалась веселая компания, должно быть из соседнего дома отдыха. Подвыпивший самоуверенный тенор-самоучка пел на цыганский манер:
Утамлэнное солнцэ
Нежьно с морэм
прощалось,
В этот чьас ты
призналась,
чьто нэт любви...
Вероника торопливо и нервно, стараясь скрыть смущение, завязывала шнурки на туфлях, на одном из шнурков не было наконечника, Веронике никак не удавалось вдеть его в петлю.
– Позвольте, сударыня, помочь вам, – Евграф попробовал улыбнуться, улыбка получилась деланная.
– Ничего, ничего... я сама, одну минуту.
Вероника только теперь почувствовала, как продрогла. От дождя и ожидания. Повела плечами. Взглядом поблагодарила Евграфа, накинувшего на нее спортивную куртку.
Шли быстрым шагом, будто движимые одним желанием – уйти поскорее от нелепого зонта.
Когда вдали показался знакомый шпиль, Евграф сказал:
– Я люблю тебя. И потому, что очень люблю...
– Не надо, не говори ничего. Я буду ждать тебя. Год, два, пять, сколько надо будет, столько и буду ждать.
*
Евграф заочно знакомился с баварской столицей. Через десять дней он мог с закрытыми глазами совершить по карте путешествие от Марианской колонны из красного мрамора в самом центре города к любому из мостов через Изер, а от статуи Максимилиана Второго – к картинной галерее. Просматривая старые и новые справочники, натолкнулся в словаре Брокгауза и Эфрона на такие строки: жителей в 1894 г. – 390 000, из них 9269 военных; подумал: хорошее было время для людей его профессии; если бы и сейчас справочники сообщали (с энциклопедической, разумеется, точностью), где, в каких городах, у каких границ, какие дислоцированы войска, тогда необходимость в его вояже, возможно, отпала бы. Наивное и святое было время: один из сорока жителей – военный.
Сколько в Германии под ружьем сейчас – в гарнизонах чехословацких и польских городов, на военных кораблях, взявших курс к скандинавским берегам? Несколько дней назад, 9 апреля 1940 года, без объявления войны Германия напала на Норвегию и Данию. Были порваны и договор о ненападении, заключенный с Данией 31 мая 1939 года, и официальное заверение от 1 сентября 1939 года «уважать во все времена норвежскую государственную территорию». Где гарантия, что Гитлер не перечеркнет в другой удобный для себя момент иные договоры и обязательства?
Дания сопротивлялась два часа. Сколько продержится Норвегия? Военные события в Европе нарастают. Ясно, что близок конец «странной войне». Куда и как передвинется фронт?
На гербе Мюнхена маленький беззащитный монашек. «Мы мирные набожные баварцы, мы любим свою землю, нам хорошо на этой земле, дайте нам спокойно варить и пить свое пиво, оставьте свои заботы при себе...»
Здесь, в этом «мирном городе», был один из очагов фашизма. Девиз «Германская империя на тысячу лет» имеет мюнхенскую прописку. Здесь, в этом «мирном городе», в последний день сентября 1939 года было заключено Мюнхенское соглашение. Чемберлен и Даладье от имени своих правительств отдали Германии Судетскую область Чехословакии, поощряя движение на Восток.
На календаре 11 апреля 1940 года.
В приемной германского посольства на низких столиках рекламные проспекты: «Посетите Саксонию», «Добро пожаловать в Баварию», «Вас приглашает Померания» – глянцевые, в несколько красок довоенных лет издания на немецком, французском, английском и испанском языках. На русском издать не успела.
– Мы рады вашей поездке. Хотим, чтобы она была счастливой и послужила сближению с нашими, соотечественниками в Советском Союзе. Рад, что вы так хорошо говорите по-немецки. Между прочим, «по-немецки» вовсе не такое предосудительное слово, как считают некоторые. Нас назвали «немцами» не потому, что мы «немые». Это слово пришло в славянские языки из чешского. Все дело в том, что когда-то на границе с чехами жило германское племя немет... Быть может, вашим родным из Терезендорфа будет интересно об этом услышать. Тут вот есть одна брошюра на эту тему, я хочу подарить ее вам вместе с путеводителем но Баварии. Позвольте еще раз пожелать вам счастливого пути.
В путеводителе подробный рассказ о баварских обычаях. ...В Мюнхене имеется известное «придворное пивоваренное заведение» (Хофбройхауз), где соседствуют комфорт, простота и непринужденность: стульями служат бочки, а тарелками – листки бумаги или просто собственные ладони. В городе множество разных погребков знаменитых мюнхенских пивоваренных заводов... Здесь проявляется особенно наглядно типичный характер мюнхенцев в непринужденной беседе с соседями, без различия звания и состояния, в специфическом остроумии... «Стоит запомнить эту черту – разговаривать с незнакомым человеком, не интересуясь, кто он и откуда».
«Танненбаум, Танненбаум, Танненбаум, Франц...» Научиться отзываться, когда слышишь эту фамилию и это имя. Что ждет его? Пока он знает одно: задание, которое получил он, молодой командир Красной Армии и комсомолец, продиктовано заботой о безопасности не только его народа.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
ФРАНЦ ТАННЕНБАУМ
«Я выехал из Москвы утром 15 мая 1940 года. Провожавший меня Макс Танненбаум играл роль немногословного, но при всем том заботливого и деловитого отца, первый раз отправляющего сына в далекий путь. Мы пару раз проиграли с ним эту сцену: как входим в вагон, как садимся, о чем говорим. Моими соседями оказались эксперт Германского торгового пароходства и два его ассистента, оживленно обсуждавшие положение на германо-французском фронте.
Макс Танненбаум накупил мне на дорогу полдюжины газет. На первых страницах – сводки с фронта, переданные агентствами воюющих сторон.
За пять дней до того германская армия вторглась в Бельгию, Голландию и Люксембург и одновременно напала на Францию.
«Гавас» и «Рейтер» сообщали о бомбардировках германской авиацией французских городов и жертвах среди мирного населения. Германские источники извещали мир «об убийстве детей во Фрейбурге», совершенном самолетами западных держав [9] 9
Как стало известно позднее, налет на германский город произвели в провокационных целях немецкие ВВС под командованием полковника Каммхубера.
[Закрыть], и об ответной акции – бомбовом ударе по Роттердаму.
Двенадцатого мая Голландия прекратила сопротивление. Через два дня немецкие танковые дивизии, легко подавив сопротивление западных армий, пересекли Арденны, переправились через Маас и проникли в тыл союзных войск, стоявших в Бельгии. Мои попутчики чуть не всю дорогу пили русскую водку за близкую победу.
Последние дни со мной никто не виделся, никто ни о чем не говорил. Я жил с Танненбаумом в гостинице «Урал», мы ходили по магазинам, выбирая подарки для родственников, припасали провизию на дорогу, два раза были в кино и один раз на «Евгении Онегине» с Козловским. Я простоял в очереди за билетами полдня, достались нам места на галерке, все равно я был счастлив... Удастся ли мне еще раз в жизни послушать Козловского?
Поздно вечером в номере раздался звонок. Я услышал голос Кандалинцева и обрадовался, как маленький. Я узнал его сразу, как только он произнес: «Здравствуйте, товарищ путешественник...» Мне хотелось многое сказать ему; сказать, как благодарен ему за все, но разговор был лаконичным. «Будь собран и помни, как много людей знают и думают о тебе», – пробасил Кандалинцев.
Последнее, что я запомнил, покидая Москву, – большой светящийся плакат на шестиэтажном привокзальном здании:
«Требуйте паюсную икру во всех рыбных магазинах».
Канделаки дал мне «на дорогу» большую жестяную банку икры, сделал он это на всякий случай, ибо не знал, далека ли, близка ли моя дорога. Я же, однако, довез ее до своего родственника нетронутой; когда во время обеда банку поставили на стол, гости смотрели в ее сторону ласково.
Слово «родственник» произношу про себя без кавычек. Я должен верить, что нахожусь с ним в кровном родстве, я готов в это поверить. Относятся ко мне дружелюбно, предупредительно. Мои новые знакомые в большинстве своем люди обстоятельные, деловые, привыкли взвешивать слово, прежде чем пустить его в оборот, кажется, что и услышанное слово они тоже взвешивают на каких-то невидимых весах и сравнивают: а равно ли по весу тому, которое высказали они, и, если оказывается, что нет, не равно, постепенно охладевают к собеседнику.
Ничем особым господин Эрнст Танненбаум не примечателен. В меру высок, в меру тучен, и ест в меру, и деньги тратит тоже. Знакомит меня с Мюнхеном, его улицами, площадями и достопримечательностями. Я сравниваю свои представления, почерпнутые из книг, с тем, что вижу... «Приветливые и оживленные лица баварцев» оживлены еще более – с французского фронта идет одна победная весть за другой.
Недалеко от нас маленький кинотеатр «Одеон», и мы ходим туда смотреть военную хронику. На все экраны разом вышел двадцать второй номер «Немецкого недельного обозрения» – оперативная киносводка с фронта. Показана переправа через Маас, выход к проливу у Абвиля, наступление танковых дивизий в направлении Дюнкерка, налеты авиации на прижатые к морю англо-французские войска.
– Бесстрашные солдаты Германии идут вперед, сокрушая на своем пути все преграды, – металлическим голосом вещает диктор, и ему вторит возбужденный наэлектризованный зал: аплодисменты, выкрики, радостный свист, когда падает в воду и взрывается английский истребитель.
Зрителю внушают упорно и истово: нет силы, которая была бы способна противостоять силе германского оружия. Все танковые бои выигрывают немцы, все воздушные бои выигрывают немцы, все морские бои выигрывают немцы.
– Мы превращаем воздушные силы врага в подводные, – гремит диктор в тот момент, когда скрываются под водой обломки английского истребителя, и после небольшой паузы (на экране показывают взорванный французский эсминец) торжествующе добавляет: – А морские силы – в воздушные. Близок час победы! Друзья Германии в разных странах ждут его вместе с нами!
Поджарый когтистый орел – эмблема кинокомпании «Уфа», выпускающей военную хронику, – смотрит на мир победителем.
Дядюшка выходит на улицу с палкой-зонтиком даже в солнечную погоду. Носит котелок. Этот котелок помогает мне составить кое-какое представление о знакомых моего родственника. Если Эрнст Танненбаум едва дотрагивается до котелка при встрече, значит, встречный или очень малознакомый человек или человек, занимающий в обществе положение куда более низкое, чем отставной майор. Если слегка приподнимает двумя пальцами, значит, встретился человек равный ему. Но и с таким он меня не знакомит. Дядюшка понял цену свою, он неожиданно вырос в своих собственных глазах, заполучив племянника «оттуда», не всякому соглашается рассказать обо мне. Он стал теперь в центре внимания и соседей, и бывших сослуживцев, и самых дальних родственников. Дядя ссылается на занятость – он чувствует, как это приятно: ссылаться на занятость, – он получил то, чего не имел последние годы, жизнь его, похоже, наполнилась новым содержанием.
Майор два или три раза успел рассказать мне о том, как в молодости служил лесничим, и как много было у него объездчиков, и как они любили его, и какое это было образцовое лесное хозяйство. Судя по всему, служба в лесничестве оставила главные жизненные впечатления, чего, кажется, нельзя было сказать о службе в армии. Дело в том, что его продвигали не так быстро, как он того желал, а потому о военной карьере он вспоминал без видимого удовольствия. С охотой рассказывает лишь о приятельских отношениях с полковником Ашенбахом.
О том, что нам предстоит встреча необычная, я догадался по тому, что мой дядя снял котелок и изогнулся в почтительном полупоклоне. Человек, к которому был обращен этот жест, находился от нас еще метрах в шести, дядюшка не сводил с него преданных глаз:
– Господин полковник позволит представить ему моего племянника, приехавшего из Советского Союза? Я рассказывал о нем...
– Помню, и хорошо помню, – снисходительно поздоровался со мной полковник.
Через несколько дней мы встретились в кафе. Ашенбах расспрашивал о колонии: сколько лет она существует, сохраняет ли «целым и невредимым» немецкий язык, не застыл ли язык в изоляции, ведь современная немецкая речь наполнилась новым содержанием, доходят ли эти совершенно новые веяния до языка немцев, живущих в колонии, или их вполне удовлетворяет тот язык, который они вывезли в одна тысяча восемьсот восемнадцатом году из Вюртемберга?
Я ответил, что мне пока трудно сравнивать, но я уже встречал здесь слова и выражения, которые без словаря или без дяди не разобрал бы.
– Мне кажется, я мог бы дать совет, если вы, как педагог, захотите усовершенствоваться в немецком языке... Есть один близкий знакомый, зовут его Ульрих Лукк, прекрасно знает язык, изучает обычаи, социологию... То, что вы жили на Кавказе, заинтересует его... Я думаю, что польза будет обоюдная.
Полковник спросил, как я провожу свободное время, появились ли новые знакомые. За меня ответил дядюшка, он заметил, что я не часто выхожу из дому, что новых знакомых у меня пока мало, но за этим дело не станет, главное – мне надо немного освоиться и акклиматизироваться. Ашенбах обещал познакомить с господином Лукком, добавив еще раз, что знакомство будет полезно для обоих.
Вскоре эта встреча состоялась. Ульрих Лукк запросто пришел к нам домой. Это был круглолицый, жизнерадостный и приветливый молодой человек двадцати семи – двадцати восьми лет. Лукк слегка сутулился и носил очки с толстыми стеклами; когда снимал их, чтобы протереть, напоминал разбуженного утром филина, который смотрит на мир невидящим, непонимающим взором. Наш Христофор Меликсетович сказал бы, пожалуй: усердие, начитанность, доброжелательность.
Дядя для приличия посидел с нами минут пятнадцать – двадцать, извинился, сослался на срочные дела, хотя я-то прекрасно знал, что никаких срочных дел у него не было, и ушел, оставив нас вдвоем.
На столе были бутылка коньяку, ваза с маленьким, круглым, осыпанным ореховой пудрой печеньем. Гость с охотой прикладывался к рюмке, я не отставал. Лукк, без сомнения, обладал даром располагать к себе; как-то само собой потек непринужденный разговор – обо всем и ни о чем... А потом Лукк сказал, что его очень интересует положение немцев в нашей колонии и вообще в Советском Союзе.
Мне и самому было интересно об этом потолковать. Я рассказывал, какой у нас богатый и налаженный колхоз – лучший в округе: дома один к одному – каменные и крыши железные; у каждого приусадебный участок, рассказал, какой выращиваем виноград, какое из него делаем вино, куда продаем, какие получаем доходы, что строим... А он слушал, слушал и не вытерпел:
– Все дело в том, что ваш колхоз – из одних немцев. Мы умеем и любим работать. Даже в колхозе. Да, да, именно так, даже в колхозе... германский дух... он везде германский дух. Даже в колхозе...
Так начиналось знакомство с человеком, которому было суждено сыграть не последнюю роль в моей будущей службе».