Текст книги "Кто там стучится в дверь?"
Автор книги: Александр Кикнадзе
Жанр:
Прочие приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 22 страниц)
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
РИПА
Весной 1929 года в Шамхорскую милицию явился с повинной бывший вахмистр Илья Рипа и указал местонахождение остатков банды Ага Киши. Два взвода окружили банду в шамхорском лесу и после недолгого боя пленили вожака и еще четверых головорезов.
Ага Киши вел себя на суде независимо и на вопрос защитника, раскаивается ли он в содеянном и готов ли искупить жизнью своей, если она будет сохранена, вину перед рабоче-крестьянской властью, ответил, что жалеет только об одном, и умолк.
– О чем же? – поинтересовался судья, который прекрасно знал, что полагается главарю банды «вышка» и никакое слово подсудимого не спасет, поинтересовался просто так – о чем может скорбеть человек в его положении.
– Долгий разговор, судья.
– А все же, если постараться коротко.
– Если коротко, жалею, что мала-мала большевиков резал. Мог больше.
– Я лишаю вас слова.
К Ага Киши приблизился конвоир.
– Ты, наверно думаешь, что я тебя боюсь, да? – негромко спросил Ага Киши судью. – Знаешь, как я тебя боюсь? Посмотри. – Ага Киши расстегнул единственную пуговицу, на которой держались брюки, опустил их вместе с грязными кальсонами и показал судье голое место. – Теперь пиши: пусть расстреляют. – Деловито поднял брюки и с сознанием исполненного долга сел на место.
Конвоира, стоявшего рядом с Ага Киши и смотревшего на подсудимого с открытым от удивления ртом, срочно заменили.
Когда улегся гул возмущения (процесс проходил в клубе текстильной фабрики, было в зале полным-полно народу), слово предоставили Рипе.
Всем своим видом он показывал, как глубоко к сердцу принял слова обвинителя, как переживает все, что совершил в своей жизни, как преобразился. Говорил глухо:
– Понимаю, что заслужил от рабоче-крестьянской власти глубокое презрение и высшее наказание. И если оно будет мне вынесено, встречу его, как встречает последний преступник, в котором проснулись и совесть и раскаяние... встречу как подобает приговор народа. Нет на свете ничего, чем я мог бы заплатить государству рабочих и крестьян за то, что сотворил, будучи ослеплен ненавистью и жестокостью. Я не прошу о снисхождении и готов принять смерть. Но если суд поймет, почувствует то, что произошло в моей душе за последнее время, если вспомнит, что это я указал след преступной банды, в которой сам и состоял, если наш самый справедливый в мире суд сохранит мне жизнь... Я клянусь отдать ее без остатка... обещаю...
Рипа поднес ладонь к глазам и сел, показывая, что больше не в силах говорить.
При последних словах Рипы на него первый раз посмотрел Ага Киши, не удержался, плюнул.
Рипе сохранили жизнь. Дали срок, увезли на север лес валить, и стал он вкалывать на всю железку. Рассчитал – если скостят три года, выйдет на волю аккурат в полсотни, пожить еще можно будет. Силой бог не обидел, главное – с толком использовать ее и не загнуться раньше времени.
Вначале от шпаны не было житья – жуткое шло кругом воровство; у Рипы, хотя он за добром недреманным оком следил, смылили эмалированную кружку, один из двух теплых носков и станок, коим можно было направлять затупевшие лезвия безопасной бритвы. Пришлось отрастить бороду; думал, что согревать будет, а она покрывалась на морозе зверской ледяной коркой... И к этому привык, зато одной заботой стало меньше. Держался Рипа отчужденно; постепенно, но верно перебирался от лагерного хвоста к головке – ладил с малым начальством, от которого большая могла быть выгода.
В середине сорокового года, не желая менять благоприобретенной и хорошо оплачиваемой профессии своей, Рипа устроился пильщиком на лесокомбинате под Курском. Здешние нормы оказались одной забавой по сравнению с теми, к которым он привык в лагере, опять же природа была иной, и пели над головой курские соловьи. И почет ему был и деньга́, а в отделе кадров дивились: вот как может преобразить человека труд – кем был и кем стал. Только ежели б было дано кадровикам в душу Ильи Петровича заглянуть, захотелось бы им слова свои взять обратно. Потому как ждал, ждал часа своего Рипа. Стал в курсе всех политических новостей и молил бога, чтобы сила германская, о которой весь мир был наслышан, к России склонилась и спасла ее от большевиков. Когда интерес Рипы к политике подмечен был другими, его записали в агитаторы, и два раза в неделю он проводил читки газет и просвещал грубые души лесорубов, говорил им разные нехорошие слова про клятых фашистов, а сам думал: «Ну что вам там во Франции да в Англии делать, там ведь порядок и земли маловато, не туда, не туда смотрите и идете».
Когда из-под Курска эвакуация началась, он укрылся в дальней лесной сторожке, куда загодя разных припасов натаскал. Был у него обрез, купленный еще перед войной за сорок червонцев у лесного человека, а к обрезу полсотни патронов. Закопал все это добро недалеко от сторожки, а на следующий день после того, как в этих краях немцы объявились, пошел к их начальнику и сказал двумя словами, кто он да откуда и что готов служить германцам не за страх, а за совесть, «потому как у меня свои старые счеты с комиссарами и товарищами».
Месяца за три до прихода немцев Рипа начал составлять список районного начальства; работал обстоятельно.
Быть бы Рипе большим полицейским начальником или бургомистром, ему даже пост предложили в мэрии, хотя немцы и держались правила назначать на такую должность человека известного в городе – врача ли, учителя или бывшего члена городской думы, ехавшего в обозе; для Рипы в виду чрезвычайных заслуг его перед Германией были готовы сделать исключение. Пришел день, когда ему сказали:
– Вас ждет господин Зедлаг.
С таким почтением произнесли эту фамилию, что подумал Рипа: «Должно быть, генерал». Но когда переступил порог кабинета, бросил взгляд на хозяина, сказал себе: «Нет, почище генерала будет. Ковры на полах, картины... а у самого на уголках воротника такие знаки, каких и видывать еще не приходилось».
Уго Зедлаг, крутоплечий, добродушный с виду толстяк, встретил Рипу как дорогого гостя. Честь великую оказал – водочкой и черной икрой угостил, за списки сердечно поблагодарил. И предложил на выбор несколько чистых работ. Рипа молча пил водку, не обращая внимания, пьет ли с ним хозяин, простецки подцеплял корочкой икру.
– Господин хороший, спасибо, как говорят советские депутаты, за оказанное доверие, только эти должности не по мне. Нужен для них смирный характер. А еще надо не знать прочих забот. А у меня дел других полно. С советской властью надобно рассчитаться до копейки. Должок за ней, а сама добром не отдаст. Так что вы на меня не серчайте, а помогите лучше в вашу армию определиться...
– Уважаемый господин Рипа, мы хорошо понимаем ваши чувства и с удовольствием пойдем навстречу. Но если вам когда-нибудь что-нибудь понадобится, вы смело можете рассчитывать на нашу поддержку.
– Премного благодарны.
«А этот, как его, Уго Зедлаг, дело свое знает. Ни одного не пропустил из тех, кого я назвал. А с виду добренький такой толстячок...» – говорил себе недолгий срок спустя Рипа.
У власовцев по причине нелюдимости характера своего Илья Петрович не искал ни дружбы ни сочувствия, прошлое свое не рекламировал, обязанности командира взвода исполнял ретиво, и взвод его считался самым злым и надежным в роте.
«Ежели я у большевиков в лагерях на подневольном труде, хлебе да воде выдвинулся, неужели же на здешнем хлебосольстве да доброжелательстве не смогу выказать нутра своего и добиться того, к чему стремлюсь? Мне бы роту, а лучше батальон и полную волю – сражайся с коммунистами где и как хошь, – показал бы, что такое Илья Рипа». Под Ржавой Коноплянкой он поднял в штыковую атаку остатки роты, сказав себе: или пулю в лоб получу или новую роту, а когда выдергивал штык из груди лопоухого русоголового красного солдатика, совсем еще мальчика, поцеловала его пуля.
Провалялся Рипа в госпитале полтора месяца. Депутация к нему приезжала – награду вручать. А он приподнялся с кровати и сказал негромко:
– За честь спасибо, только награды мы не примем, потому как не ради нее воюем.
Долговязый Хинце прослышал об ответе русского, поинтересовался, откуда он, узнал, что из Терезендорфа, и рассказал об этом, между прочим, старому знакомому Юргену Ашенбаху.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
В «БОЯНЕ» И ДАЛЕКО ОТ НЕГО
Поначалу Ашенбах хотел познакомиться с Рипой, расспросить о его знакомых из Терезендорфа, показать на расстоянии Танненбаума и поинтересоваться, не помнит ли он случайно этого человека. Но подумал и решил поступить иначе, свести их в одной комнате и посмотреть на лицо Рипы, когда он представит ему Танненбаума и скажет: «А ведь это ваш земляк, вы должны быть знакомы». Чувствовал, что терять времени не имеет права, что слишком серьезны и основательны его предположения.
Через два дня после первого допроса Канделаки в кабинет Ашенбаха неторопливой медвежьей походкой, глядя прямо перед собой, входил унтер-офицер Рипа. Он не догадывался пока, зачем приглашен, понимал только, что заинтересовалось им ведомство серьезное, знать, заинтересовалось неспроста.
Ашенбах приступил к делу без лишних слов:
– Рад познакомиться с вами, господин Рипа. Мне рассказывали о том, что было с вами до войны и на войне тоже, у меня возникла симпатия к вам, и я хотел бы сказать об этом.
«Может быть, ты из-за этого меня пригласил? Давай не томи, переходи к делу. Интересно, чего тебе надобно-то».
– Но я хотел познакомиться с вами не только для того, чтобы сказать это. Я подумал, что могу сделать приятное вам и одному моему коллеге, военному переводчику, который является уроженцем ваших мест. Он тоже из Терезендорфа, из немецкой колонии. Только маленький уговор, я не назову вам его фамилии, мне просто интересно, узнаете ли вы его?
«Что-то ты хитришь. Что-то подозреваешь, да не говоришь. Так сюрпризы не устраивают. Кого-то хочешь проверить. Или меня или его, хотя меня-то проверять для чего? Значит, его. Ну давай, давай, излагай, посмотрим, что у тебя на уме».
– Скажите, как у вас со зрительной памятью? Хорошо? Ну, тогда все в порядке. Для такой встречи я припас бутылку бургундского, если вы не возражаете. Итак, сядьте, пожалуйста, сюда, чтобы удобнее было разглядеть земляка, когда он войдет. Одну минуту, я приглашу его.
Ашенбах нажал на звонок и наклонился к уху вошедшего ефрейтора-коротышки.
Когда открылась дверь и в комнату шагнул Песковский, Рипа едва не вскрикнул от удивления, но сдержался, изобразил приятную улыбку и поднялся навстречу знакомому. Слишком похож был сын на отца.
«Бог мой, что на свете происходит, значит, и мы пошли фашистам служить. А ведь мы были из идейной семьи. Папаню-то твоего мне пришлось... из обреза. Вот не думал, где свидимся. Как же ты, мил человек, здесь оказался? Никак, из плена? Должно, сдался добровольно. Шкуру берег. Так-так, ну что ж, в такой компании и воевать и жить интереснее. С сыном революционера супротив революции. Да, бывают в жизни шутки...»
«Вот и прекрасно, – подумал Ашенбах, – все в порядке, подозрения оказались ложными, они знакомы, и это главное. Можно кончать комедию».
Евграф узнал Рипу. Не мог не узнать. Много раз видел этого человека во сне – он стоял у лошади и приставлял дуло обреза к виску отца. Сны были одинаковы. Только облик человека с обрезом постепенно размывался в памяти. Голос разведчика приказывал: ты не знаешь его, не знаком с ним, видишь его первый раз в жизни. Ты должен убедить в этом самого себя. И только после этого других.
– Господин Танненбаум, рад представить вам вашего земляка. Познакомьтесь, господин Рипа.
Произнеся фамилию «Танненбаум», Ашенбах бросил быстрый взгляд на Рипу. Тот вглядывался в лицо переводчика, стараясь что-то вспомнить или понять.
– Земляк? Неужели из Терезендорфа? – спросил Танненбаум.
– Из того самого, – не очень радушно ответствовал Рипа. От взора Ашенбаха не укрылось, что в малонатруженной голове Рипы шло борение.
– Вот уж не ожидал! Только вы, должно быть, очень давно из наших краев... или совсем недавно? – спросил Франц.
– Да уж порядком... слава тебе, господи.
«Говори, говори, мил человек, тебе надо время выиграть. Танненбаумов я помню хорошо, ни на кого из них ты не похож. Но и Песковских помню. Вот это уже поближе будет. Должно, еще до войны заброшен. И все эти годы себя за другого выдавал. Обер-лейтенанту подфартило такую птицу поймать. В гору пойдет. А может, это все я выдумываю? Может, вовсе ты не шпион, может, добровольно на службу к германцам пошел, как-никак два языка знаешь. Только чего-то не верю я в это. Кажется мне, остатние твои дни, господин хороший Песковский, считать можно. И мне, видать, определено свидетелем стать, как змеиный род Песковских пресечется; мужиков у них других нет, амба этому роду!»
– Тогда не удивительно, что мы не знакомы. – Песковский открыл портсигар и протянул его Рипе.
«Прошло много лет, и он не может меня помнить. Но смотрит с недоверием».
– Премного благодарен, сроду я этих самых сигарет не уважал, баловство одно, а скусу никакого. – За годы лагерной жизни и язык и привычки Рипы заметно изменились; теперь, получив полную волю, он решил не переучиваться заново: «Так проще и лучше: пущай видят, что человек из народа за германцев, доверия больше будет». – Вы уж разрешите великодушно... своим табачком побаловаться. – Рипа вынул кисет, неторопливо развязал его, со смаком облизал козью ножку.
Ашенбах не без любопытства наблюдал за его манипуляциями, когда же Рипа зажег цигарку и выпустил первый сноп дыма, сделал шаг к окну и распахнул его.
«Рипа удивился, услышав фамилию «Танненбаум», не будь я Юрген Ашенбах. «Племянник», «племянник», предвидел ли ты, что я устрою тебе эту встречу? Только... «айле мит вайле» [12] 12
В переносном смысле: «Тише едешь – дальше будешь».
[Закрыть]. Помнить мудрую поговорку, не спешить!»
– Что ж, встретить земляка всегда приятно, тем более в такую пору, – весело сказал Танненбаум. – Почему бы нам не отметить это событие хотя бы в ресторане «Боян»? Там неплохой повар, кроме того, иногда коротает вечера одна моя добрая знакомая – коллекционирует цыганские пластинки, и если ее как следует попросить... В «Бояне» новый проигрыватель...
«Теперь оставить Ашенбаха и Рипу наедине, чтобы они обменялись информацией и чтобы Ашенбах подумал, как ему лучше поступить. Полагаю, он помнит коллекционершу. и все, что связано с ней».
– Лю-бо-пытно, надо обдумать предложение нашего друга. Что вы думаете, господин Рипа?
– Премного благодарны за приглашение, только недосуг мне. Апосля, апосля как-нибудь, ведь недалеко друг от друга, – говорил Рипа и размышлял, когда и как лучше поделиться своими наблюдениями с обер-лейтенантом. Ясно, что Песковский их не оставит с глазу на глаз, по телефону придется сообщать... Все равно далеко не уйдет.
«Но имею ли я право оставить их одних? – спрашивал себя Песковский. – Что, если я вернусь и увижу дуло револьвера и услышу: «Хенде хох»? Я не могу исключить такого предположения. Ашенбах не случайно вызвал Рипу. Он подозревает меня. Что, если напоминание о коллекционерше не подействует? У Ашенбаха прекрасные возможности загладить далекую вину. Мое разоблачение коснется его отца. Но ведь окажется, что младший Ашенбах поставил интересы фатерланда выше. К какому решению он способен? Я должен все взвесить быстро и точно. Уйти? Или остаться? Что это даст? Ашенбах почувствует, что я его боюсь больше, чем он меня. И может совершить импульсивный поступок. Я должен опасаться этого больше всего. Пусть он получит несколько минут на размышления. Пусть все разложит по полочкам. И спросит себя: должен ли торопиться. Я обязан оставить их вдвоем».
Песковский неторопливо раскуривал сигарету.
Словно издалека донесся голос Ашенбаха:
– А я бы с охотой разделил компанию. Только говорят, в «Бояне» надо заранее заказывать столик. Один-единственный стоящий ресторан на весь город.
«Если окажется, что Захаров и лже-Танненбаум знакомы, что ждет отца? Откуда взялась коллекционерша? Кто она? Что знает Лукк?»
– Позвольте мне это сделать сейчас... Конечно, жаль, что господин Рипа не может. Но я думаю, мы еще увидимся. Постараюсь дозвониться... Прошу извинить. Я на пару минут.
Как только они остались вдвоем, Рипа выпалил:
– Дело такого содержания... Ежели из памяти не выветрилось... Уж больше на Арсения Песковского, большевистского комиссара, которого я на тот свет отправил, похож мой земляк. Не сынок ли? Хотя и годков с той поры немало пробежало, почитай, восемнадцать... обознаться мог.
– Спасибо, мой друг. Наш долг знать все о всех, даже о самых надежных и проверенных сотрудниках. Вас же прошу об этом никому ни слова. Можно не повторять? Ясно?
«Да, будет сюрприз для Лукка. И куда более печальный для отца... если я приму решение. Александр Ашенбах, что станет с вами, когда выяснится, что вы завербовали большевистского агента? Этого бы не случилось, быть может, если бы вы по-иному относились к сыну. И научили бы его относиться к вам как к отцу».
Юрген Ашенбах вдруг вспомнил старую песенку:
Сказал себе: «Какие у елки листочки? У нее нет листочков. У нее есть иглы. Мы их обломаем».
Вернулся Танненбаум. С видом человека, провернувшего удачное дельце, произнес:
– Простите, что нарушил беседу. С «Бояном» все в порядке. Заказал столик, нас будут ждать.
«Всадить бы пулю в этого лже-Танненбаума, и дело с концом. Нет, не с концом. Без сомнения, он заготовил письмо на имя того же полковника Нольте... и есть в том письме несколько строк, посвященных обер-лейтенанту Ашенбаху, – это штамп, стандарт, гарантия безопасности».
– С охотой. Вы не передумали, господин Рипа?
– Спасибочко вам, недосуг, обратно должо́н возвращаться... Апосля, апосля как-нибудь, ведь недалеко друг от друга.
– Ну что ж, если вы так решили, – не слишком огорченно произнес Ашенбах, открывая бутылку. – За встречу земляков.
– За встречу. Я надеюсь, господин Рипа позволит проводить его? – спросил Танненбаум, ставя на поднос пустой бокал.
– Вот уж ни к чему, вот уж не заслужил, что называется, чести. Сам как-нибудь доберусь, беспокоиться не извольте.
– Как вам угодно, господин хороший. Тогда до встречи в «Бояне», господин обер-лейтенант. Жду вас в девятнадцать часов. Хайль Гитлер.
– Хайль, хайль, – обрадованно ответил Рипа.
– Ульрих, я должен поговорить с тобой. В моем распоряжении слишком мало времени и слишком много я должен тебе сказать. Всего не успею. Только несколько слов. Но и ты и я подготовлены к ним. Всем, что помогла тебе понять война. И всем, что ты сделал для меня.
Ульрих не выпустил из рук газеты, не переменил позы, только посмотрел на Франца и показал ему всем видом, что готов слушать. А сам думал: много бы дал, чтобы этого разговора не было, но еще больше, чтобы узнать от Танненбаума то, что сейчас предстояло узнать. Он почему-то не сразу, не быстро воспринимал слова, долетавшие до него:
– Ты хорошо понимаешь... куда клонится война. И что она может кончиться только одним... И чем быстрее кончится, тем меньше будет жертв...
«Да, да, конечно, меньше будет жертв. Это истина, об этом можно не говорить, не это главное, он хочет сказать мне совсем о другом... Как мне надо поступить, что ответить? Может быть, мне сказать, что я обязан подумать? Конечно, всякая серьезная вещь заслуживает того, чтобы о ней хорошо подумать...»
– ...Ты сделал первый шаг. И ты не имеешь права остановиться. Мне нужна твоя помощь, Ульрих.
«Да, да, я понимаю, тебе нужна моя помощь... Иначе бы ты...»
– Прошу тебя, отнеси эту коробку продавцу табачного киоска на углу Дачной и Лесной, там одноногий инвалид. Скажи, что сигареты оказались сырыми, попроси поменять. Ту, что он даст тебе, принесешь мне. Будь осторожен.
– Ты разговариваешь так, будто я согласен. Я ничего не знаю, я делаю тебе товарищескую услугу. Тот продавец на углу Дачной и Лесной оказался – как это по-русски? – ну в общем, жуликом, и я потребую, чтобы он поменял сырую пачку на хорошую. Мне это будет сделать нетрудно, тем более что я имею обыкновение под вечер гулять и дышать чистым воздухом. Давай плохую пачку.
– Спасибо, Ульрих. Только знай: не исключено, что за киоском следят. От тебя потребуется выдержка и осмотрительность.
– Если имеешь мало времени, не надо его терять: он может закрыть киоск, остаться без курева на ночь – последнее дело.
– Не забуду, не забуду этого, Ульрих.
– Чего не забудешь... не понимаю... – буркнул на прощание Лукк.
– Запомни пароль и отзыв. – Франц произнес четыре слова.
– Зачем эта конспирация?.. Будто недостаточно, что у него одна нога...
Через полтора часа Ульрих вернулся. Передал Танненбауму пачку сигарет. Молча подсел к лампе и открыл газету:
– Ну и тип, этот твой табачник... Больно подозрительным оказался... Хорошо, что я запомнил этот твой, как его, пароль. Иначе бы вернулся с пустыми руками.
*
В Берлине, в кабинете директора ювелирного магазина раздался звонок:
– Я не пришла, потому что за мной следят.
– Спокойно, Карин, спокойно. Не могло показаться? Откуда звонишь?
– Из аптеки. Нет, не показалось. Они шли за мной три квартала. Но кажется, я оторвалась... Нет, не оторвалась. Они снова здесь. Так вы полагаете, доктор, что следует обратиться к гомеопату... Да, да, а раньше его побеспокоить нельзя? Да, да, я очень благодарна вам за совет и...
Ему хотелось прошептать, попросить, приказать: «Карин, умница моя, повесь трубку! Повесь немедленно!»
Все существо его говорило: «Она должна повесить, это ее долг, а если она вдруг потеряла контроль над собой, если растерялась, я обязан подсказать ей единственный ход. Тогда никто никогда не догадается, с каким номером связан ее телефон. Только три слова, она автоматически выполнит приказ... Провал одного еще не значит провал группы».
Как разведчик он был обязан дать ей приказ. Отсечь, отбросить сомнения, забыть все, что связывало его с этой единственно дорогой для него женщиной... Но для этого ему надо было, пусть не надолго, пусть на несколько секунд стать другим человеком – не Рустамбековым.
«Я прощаюсь с ней. И больше ее не увижу. И не хочу, чтобы в ее ушах до последнего часа звучали эти мои слова. Произнося их, я как бы спасаю себя. Нет, она знает меня и никогда так не подумает. Но я так подумаю. Я могу погибнуть нелепо. Все зависит от одного ее жеста. От того, успеет ли она повесить трубку, пока ее не схватят. Повешу я или нет – роли не играет. Меня найдут через станцию. Пара пустяков».
– Карин, друг мой. Я желаю тебе одного...
Карин перебила:
– Они здесь, они идут ко мне! Прощай!
Маленький франт неторопливо подошел к будке, резко открыл дверку и, обхватив костистыми пальцами запястье руки Карин, пролаял:
– Не вешать трубку!
Опомнившись, Карин попыталась нажать на рычаг телефона свободной рукой. Было поздно: ее оттеснили от аппарата. Второй втиснувшийся в будку мужчина отвернул лацкан пиджака:
– Полиция, прошу не двигаться. – Отработанным жестом провел руками по платью, ища оружие, приказал: – Не поднимать шума и не обращать на себя внимания. Хельмут, ты можешь позвонить из кабинета провизора.
Через несколько минут телефонная станция дала справку: аппарат, находящийся в аптеке, соединен с номером ювелирного магазина.
В этот момент Рустамбеков принимал даму, выбиравшую колье.
«Они могут заинтересоваться перепиской, которую вел отдел «Письма с фронта». Значит, одна из ниточек протянется к Песковскому».
– Прошу извинить меня, мадам, но у меня начинается приступ почек. Эти проклятые камни... Я должен сделать укол. Вам поможет мой сотрудник.
Рустамбеков нажал на кнопку и сказал несколько слов вошедшему помощнику.
– Еще раз прошу извинить, мадам.
Через час Рустамбеков позвонил из автомата на квартиру к Карин Пальм.
Этого звонка ждали четверо.
Жилистый господин с впалой грудью, впалыми щеками и тусклыми глазами предупредил:
– Если зазвонит телефон, передадите, что у вас все в порядке, что вас приняли за другую и выпустили, пригласите в гости, скажите, что вам необходимо встретиться.
Пальм взяла трубку. К ней подсела сотрудница гестапо, вызванная для обыска. Впилась глазами в Карин, будто гипнотизируя, предупреждая, что́ повлечет за собой одно лишнее слово.
– У меня все в порядке. Да, да, просто немного устала, расстроились нервы. Сижу пью чай. Выло бы очень мило, если бы вы... – ей позволили продолжать беседу, – если бы вы скрылись, потому что я арестована и у меня обыск. Прощайте, друг.
*
Рустамбеков последний раз вышел в эфир. Он передал очередную сводку данных, полученных от разных своих корреспондентов. Извещал о провале Карин Пальм. Предупреждал об опасности, нависшей над разведчиком, имевшим код Песковского.
Еще во время сеанса услышал тяжелое урчание грузовиков и лай овчарок. Вынул браунинг. Растер в порошок пепел на тарелочке.
«Кажется, за мной прибыли...» – это были последние слова полковника Рустамбекова, переданные в эфир.
У Юргена Ашенбаха большие мясистые уши, прилипшие к голове надежно, без зазора. Достаточно было полковнику Нольте посмотреть на эти уши, как он тотчас вспоминал отца Юргена, своего товарища Александра. Был старый товарищ полковника Нольте где-то недалеко, Юрген дважды ездил к нему.
У сына то же свойство, что и у отца, – когда волнуется, лицо становится бледным и непроницаемым, а уши наливаются не красным – фиолетовым цветом, да крохотные бисеринки пота выступают на лбу.
Вот и сейчас Нольте готов был бы пойти на пари: что-то такое случилось с обер-лейтенантом, расспрашивать не пристало, но ясно – что-то случилось. Почему он изменил свои планы на вечер и просит отпустить его в ресторан? «Ищи женщину»? Вряд ли. Женщины не занимали этого честного служаку. Интересно было бы посмотреть, кто его там ждет.
Юрген Ашенбах шел быстрым шагом к центру города, где в бывшей общепитовской столовой разместился ресторан «Боян» для господ офицеров и их дам, «русская еда на все вкусы».
Обер-лейтенант был погружен в невеселые мысли.
«Откуда могла появиться коллекционерша? Мистификация? Просто они не выпускали меня из поля зрения и ждали, когда смогу им пригодиться. Танненбаум, Танненбаум, русский шпион, что он потребует от меня? Что предложит? Как опешил Рипа, когда услышал его фамилию. Вот оно что, сын чекиста в немецком штабе. В его руках моя карьера. Но в моих – его жизнь. Чья ставка выше? Сколько лет прошло с тех пор... какой срок давности может иметь то, что я тогда совершил? Не проще ли мне было взять сегодня с собой... Нет, я никого не должен посвящать до поры до времени. Не торопиться, не спешить. Все как следует взвесить».
Танненбаум поднялся навстречу, улыбнулся приветливо, пожал руку – так гурман, ни разу в жизни не выпивший рюмки в одиночку, встречает закадычного приятеля.
Официант, услышав, как Танненбаум щелкнул пальцами, скрылся за портьерой. Через несколько минут на столе появились запотевшая бутылка водки, селедка, вареная картошка, огурцы и прочая снедь, два калача, которые самолично выпекал бывший филипповский служка, ставший совладельцем «Бояна».
Танненбаум разлил по рюмкам водку, посмотрел в глаза Ашенбаху и, как показалось тому, улыбнулся:
– Ваше здоровье и благополучие, господин обер-лейтенант... – Сделал паузу, задумался и закончил фразу: – ...это мое здоровье и благополучие. И, я думаю, не ошибаюсь, – наоборот. Ваше здоровье.
Ашенбах слегка приподнял рюмку, не произнеся ни слова, пригубил.
Он выпил и не выпил. Не сказал «да» и не сказал «нет». Он вообще не сделал ничего для того, чтобы продолжить разговор или прервать его.
– Слушайте меня, господин Ашенбах, внимательно. Мой коллега попросил передать вам эту фотографию... Ей не так уж много лет, и вы без труда узнаете себя. Она сделана... надеюсь, вы помните, при каких обстоятельствах.
Ашенбах скривил в презрительной усмешке рот:
– Вы слишком возбуждены, герр... Не знаю, как вас. Насколько я понимаю, вам не приходилось ранее испытывать свои возможности в подобных диалогах.
Ашенбах как бы между делом взял фотографию, повертел в руках и как вещь, не представляющую для него никакого интереса, положил обратно на стол. Белой стороной вверх.
– Давно занимаетесь фотолюбительством? В наши дни таким поделкам верят только глупые простаки. Вы знаете, в нашем и в вашем деле надо уметь смотреть далеко и рассчитывать не только свои ходы, но и ходы... собеседника, по-моему, это самое подходящее слово, его мы и возьмем на помощь. А что, если сейчас этот самый собеседник вытащит из правого бокового кармана свисток или просто подаст знак одному из тех, кто этот знак ждет?.. Ведь возможна же такая ситуация, не правда ли?
– Несомненно, вы глубоко правы, господин обер-лейтенант. Об этом я и мои коллеги думали не раз.
– И к какому заключению пришли, если не секрет?
– Если бы это был секрет, мы бы не встретились здесь. Мы считаем, что вам нет никакого смысла...
– Простите, в данном случае меня более интересует другое: о себе, о себе и о ваших, как вы говорите, коллегах вы подумали? Не просчитались ли? Ведь я могу сослужить такую службу, которая перечеркнет то, что я, предположим, сделал по глупости... по молодости несколько лет назад. В самом деле, что, если я свистну и прикажу патрулю взять вас?
– Скажу честно, господин Ашенбах, сейчас мне совсем не хотелось бы умирать. Потому что война идет от Москвы к Берлину. И чем она кончится – понимаю прекрасно, и потому хотел бы дожить до этого, теперь не такого далекого дня. Но если мне понадобится... Вы к этому не подготовлены. Вам это будет сделать труднее. Но придется, Ашенбах, придется. Это не шантаж. Это реальность. Я хочу, чтобы вы представляли, что случится с вами, если что-нибудь случится со мной.
Песковский испытывал то редкое состояние собранности духа, воли, нервов, энергии, которое, как дар небес, нисходит к мужчинам в крутые минуты жизни.
Тревога отступила, а на ее место пришла все более нараставшая уверенность в себе. Он обязан не просто сконцентрировать волю, он обязан навязать ее другому, заставить его подчиниться так же, как однажды, давным-давно, два года назад, заставил подчиниться соседа в номере лейпцигского отеля... Сегодня ставка иная. Но сегодня и он, Евграф Песковский, иной. Его два года среди врагов имели свое измерение, свой бег. Он стал мудрее. И сильнее. Во много раз. Сейчас он обязан это доказать. И будет у него один свидетель, один судья – он сам.
– Так что, насколько я понимаю, вы бы на моем месте?.. – переспросил Ашенбах.
– Вы заставляете меня слишком перенапрягать фантазию. Но если вас это интересует, на вашем месте любой здравомыслящий человек, взвесив все «про» и «контра»...
– Разве недостаточно того, что я вас до сих пор не выдал, я мог это сделать... Хотя бы с помощью Рипы.