Текст книги "Кто там стучится в дверь?"
Автор книги: Александр Кикнадзе
Жанр:
Прочие приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 22 страниц)
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
УСЛОВНЫЙ ЗНАК
На Манфреда Метца произвела угнетающее впечатление советская прифронтовая полоса. Видел вереницы грузовиков, отвозивших поближе к линии фронта противотанковые надолбы; от колонны оставалась сизая дымка, она не успевала еще рассеяться, как появлялась новая колонна с надолбами. Просыпался рано утром от скрежета, раздававшегося на улице, выглядывал в окно и видел новые танки и танкистов, с удовольствием вдыхавших утренние запахи, это были в большинстве молодые, довольные собой, своими машинами люди. Всем видом они показывали, как давно ждали этого часа, как рады, что получили возможность испытать и себя и эти машины в бою. Ухо разведчика улавливало отдаленный гул самолетов, и Метц понимал, какие силы собираются на том месте, которое немцы называли Курской вогнутостью, а русские – Курской дугой.
Еще совсем недавно Метц представлял себе все иначе. Он видел только одну силу и верил, что нет ничего, что могло бы противостоять ей, верил, как верила вся германская армия: близятся события, которые опрокинут, погонят русских назад, к Волге.
Сейчас, в этот день, в этот час, в эту минуту многое зависело от того, как повел себя Больц. Воспользовался ли условленным сигналом (ему достаточно было лишь не поставить запятой)? Или... Больц был старым другом, они вместе участвовали в десантах под Ржевом и Смоленском. На них была тогда форма советских милиционеров и тщательно подделанные документы; отбирали в десант хорошо знавших русский язык; они изображали то заградительный отряд, то охотников за немецкими шпионами, а то – после несложного переодевания – горстку раненых и усталых людей, выбравшихся из окружения. Тогда Больц показал себя! В него надо верить! В кого же еще верить, как не в Больца?
Тогда – под Ржевом и под Смоленском – все было хорошо. Они потеряли только троих в обеих операциях и без труда перешли быстро менявшуюся линию фронта. Тогда было все хорошо.
Как поведет себя Больц сегодня – в обстоятельствах иных, которые трудно было предвидеть и предусмотреть, в обстоятельствах, которые, однако, и проверяют настоящего солдата? Не изменила ли ему выдержка? Не сломилась ли воля?
С Метцем каждый день встречается подполковник контрразведки. Подполковник хочет заставить его, Метца, стать изменником.
«Вы обязаны лично подтвердить, что десант выполнил задания, какие – мы вам назовем. Мы даем вам возможность хотя бы частично искупить вину...»
– Я должен подумать. Для этого нужно время, – сказал Метц подполковнику. И себе: «Стало быть, Больц струсил. Я знаю свой долг. Я дам знать своим, что этот текст фальшив, что отряд попал в засаду, что Больц оказался предателем и что в штабе есть красный шпион».
В конце донесения Метц поставил ведомый только одному ему условный знак.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
УЛЬРИХ ЛУКК
Что ты делаешь, Ульрих Лукк? Как посмел ты, кто дал тебе право? Знаешь ли ты, что за этими твоими несколькими словами, оброненными вскользь? И как это называется, знаешь? И что за это полагается – за разглашение военной тайны? Как же ты мог решиться на такой шаг? Немец, сын немца, подданный фюрера?
«Под Пеньковкой будет выброшен десант», «капитан Метц угощал друзей».
А что, если Франц Танненбаум, племянник майора Танненбаума и близкий знакомый Александра Ашенбаха, приставлен к тебе? Почему ты считаешь, что этого не может быть? Только потому, что однажды, во время крушения помог ему? Но его раны давно зажили, и он мог уже забыть о том, что было. Да и что это может значить, если окажется, например, что Франц – сотрудник абвера? А что за его улыбкой и внешней расположенностью к тебе? И вообще, что значит внешняя расположенность в наше время? Когда все в армии, да и вообще в Германии следят друг за другом, когда кто-то к кому-то приставлен?
Ты совершил предательство. Ты сделал шаг, который может принести вред твоей отчизне. Если сведения попадут к врагу, ты лишишься покоя... Нет, не так. Ты лишился бы покоя и мучался, если бы все, что ты сделал и собираешься сделать, происходило не в сорок третьем году, а на два года раньше. Примерно в то время, когда тебя попросили пригласить в сауну Танненбаума и посмотреть, есть ли у него наколка на руке. Не окажись ее, ты бы спокойно дождался конца купания, проводил Франца до дому, вежливо попрощался с ним и с легким сердцем позвонил бы полковнику Ашенбаху, сообщив, что Танненбаум чист как ангел, что на нем нет никакого пятнышка, никакой наколки...
Что же произошло такого за два только года со стопроцентным арийцем, каким считал ты себя?
Твоя профессия достойна и приметна. Ты должен находить такие слова для неприятельского солдата и офицера, которые «брали бы за сердце» и «открывали глаза». Ты знал свою работу, тебя ценили.
Но как же это случилось, что́ заставило тебя самого преобразиться, по-новому взглянуть на вещи, явления и людей? Все ли дело в поражениях, к которым немецкая нация не привыкла и которые заставили ее все чаще думать о том, что будет завтра. Но почему ты берешь на себя смелость говорить за всю нацию? Разве она не показала свою жизнеспособность и сплоченность в дни, последовавшие за Москвой и Сталинградом? Не сегодня придумали этот афоризм – «тот, кто́ не научится проигрывать, никогда не научится побеждать».
Или твои бессонные ночи от того, что ты не научился владеть своими нервами и верить в фюрера и в то, что он обещает своему народу?
Но не окажется ли через два, три, через пять лет, что все, выношенное фюрером и обещанное им, есть настоящее, первозданное, явное предательство жизненных интересов германской нации? А если так, не есть ли предательство предателя дело благое и единственное, на которое должен пойти человек, способный проникнуть взором в недалекое будущее, в запретные пределы?
Тот, кто живет днем сегодняшним и днем вчерашним, назовет тебя отступником. Какие-то странные далекие воспоминания возникли. Ты вспомнил праведника, который когда-то давно рассказывал о том, что Иуда был самым верным учеником Иисуса Христа... и доказал это своим предательством. Христос сказал: «Один из вас предаст меня». Но никто не хотел этого сделать... И только Иуда понял, что, если не сбудется предвидение Христа, никто не поверит, что Христос – бог, и не будет поклоняться ему во веки веков, и он предал Христа. Покрыл позором имя свое. Но сотворил бога. Да, есть на этом свете люди, способные оправдать даже Иуду. Но кто оправдает тебя, Лукк? Ты несешь ответственность не только перед собой. И перед сестрой. Перед своими предками, которые во все времена всегда честно служили Германии. Но что значит сегодня «честно служить Германии»? Кто скажет, кто способен ответить на этот вопрос?
...Опыт и наблюдательность человека, много лет отдавшего изучению психологии, а вдобавок к этому интуитивное, не поддающееся раскладке и поверке чувство подсказывали Лукку, что Франц Танненбаум не тот человек, за которого себя выдает. Он умнее, сообразительнее, просвещеннее скромного сельского учителя. Когда-то Лукк испугался бы одной этой мысли, стал бы подозрителен и насторожен. И п о д е л и л с я бы своими наблюдениями с кем-нибудь из тех, кого подобного рода информация заинтересовала бы чрезвычайно.
Сколько же лет проползло с той поры? Что же такое произошло вокруг и в нем самом, что заставляло его тайно надеяться: а вдруг Франц действительно «не тот»?
Тогда, каких-то несчастных два года назад, он, Лукк, тоже был «не тот». Для него было все просто, надежно и понятно. Все шло, как должно было идти. Германия показывала миру, на что способна. А немецких коммунистов, которые называли войну преступлением, бросали за решетку как внутренних врагов. Какая же сила была у коммунистов, что заставляло их идти против нового порядка в ту пору, когда так благополучно складывались все дела, когда Германия богатела за счет потерпевших поражение стран, когда в фатерланде царили приподнятость и оптимизм? Неужели были настолько прозорливы Тельман и его единомышленники? Так верили в свою правоту, что готовы были жертвовать жизнями, чтобы открыть глаза другим? Не их ли предвидение начинает сбываться? Не на их ли стороне оказывается правда?
Что значит сегодня честно служить Германии?
Его, Ульриха Лукка, считают поборником нового порядка; пусть он не член национал-социалистской партии, в его преданности ее идеям никто не сомневается. Те, кто над ним и кто рядом с ним, убеждены: он служит верно. Сколько листовок для вражеских солдат он написал! Сколько специальных материалов для ведомства пропаганды подготовил! Сколько обращений к германским войскам сочинил! Когда-то он делал все это, движимый убежденностью в правоте своих идей, своего слова. Осталась инерция. Он все больше понимает теперь, что жил в мире иллюзий. Его обманывали, а ему, как и миллионам других непротивленцев, было выгодно делать вид, что он верит обманам. Он просто не думал о том, что его могут обманывать, слишком много лет его отучали мыслить самостоятельно, слишком много лет ему внушали, его убеждали: «Все идет как нельзя лучше. Ни о чем не думай, ни о чем не беспокойся, за тебя думает и беспокоится фюрер».
Не пришла ли пора ему подумать самому? Подумать и прийти к решению. Хилый умом и духом освобождает себя от этого – живет так, как живут все другие, по стадным законам. Хотя бы как этот довольный собой и всем окружающим миром глупый и напыщенный Юрген Ашенбах. Для него все просто. Он готов безропотно соглашаться, подчиняться, приводить в исполнение, нимало не задумываясь над тем, морально ли то, что он творит? Впрочем, для него нет и понятия такого – «морально». Есть другое – выгодно ли это для него, служит ли утверждению и возвышению в мире, который он безоговорочно принял и в котором только и могут торжествовать такие прыщавые посредственности, как он.
Но есть и другой, скрытый пока от Лукка мир иных ценностей и целей, мир, в котором люди живут по каким-то своим, пока не очень доступным воображению Лукка законам. Из того мира прибыл Танненбаум. Случайны ли все те разговоры, которые нечасто, исподволь, словно приглядываясь и примериваясь, ведет с ним Танненбаум? Лукк убежден: симпатии Франца не с теми, кто начал войну. Это то, о чем разрешено ему догадываться на первых норах.
Лукк чувствует, как выползает из своей старой оболочки.
Он расстается с нею тяжело, обдирая и кровавя не бока, нет, – душу. Но он уже начал сбрасывать кожу. Ему уже не остановиться. Обратно ее не натянешь. Нет такой силы. Лукк и не ищет ее.
Знать бы, кто на самом деле Франц. Многое бы отдал Лукк за ответ на этот вопрос. Франц не очень доверяет Лукку. Надо было дать ему возможность сделать первый шаг. Свой шаг Лукк сделал, рассказав о десанте Метца. Если бы Франц был «не тем», он, без сомнения, воспользовался бы такой информацией и нашел бы способ известить о ней своих. Танненбаум этого не сделал. Отряд Метца приступил к выполнению задания. Значит, никто не ждал десант под Пеньковкой. Быть может, все это к лучшему? Его, Лукка, так рассеянно слушал тогда Франц. Это Франца не интересовало. Теперь ясно, что не интересовало. Просто Лукк слишком устал, потерял частицу уверенности в себе, приобрел идею «фикс» и дал ей восторжествовать над собой.
Откуда он взял, что такой человек может быть агентом русских? Франц слишком молод. Просто тоже начинает р а з м ы ш л я т ь. И не делает из своих размышлений тайны. Проникнут доверием к Лукку. Вот и все. И хочет доказать, что заслуживает и его доверия. На этом можно поставить точку.
Рядом с Лукком нет и не может быть людей, с которыми он имеет право делиться. Это надо запомнить хорошо. И постараться научиться чуть лучше спать. Без порошков. Как Танненбаум.
Но почему, однако, Франц сказал тогда: «За все это кому-то рано или поздно придется платить, Ульрих»?
*
Прошла длинная, смутная, тяжелая неделя. В самом конце ее Ульрих услышал весть, после которой многие его сомнения рассеялись. Сделав первый шаг, он был обязан сделать второй. Ему незримо давали понять, что рядом друг, за плечами которого невидимая сила и все более становящаяся очевидной для Лукка правота.
В самом конце недели стало известно, что десантная группа Метца попала в ловушку. Ее ждали в точно установленном месте. Радист в нарушение правила послал сообщение за одной своей подписью, объяснив это тем, что командир отряда при приземлении ранен и находится в другой стороне леса. Радист передавал данные о дислокации артиллерийских батарей, о движении воинских эшелонов, о системе оборонительных сооружений красных и о предполагаемых минных полях; на первых порах доверие к Больцу окрепло, ибо аэроразведка подтвердила его сообщение о том, что группе удалось совершить ночной налет на батарею «катюш» и подорвать ее. Но затем выяснилось, что Метц в плену, а его радист – предатель. Угодил в засаду и второй отряд десантников. Но Метцу удалось перехитрить врага, получить доступ к рации и известить кодом о провале.
Теперь в глазах Лукка приобретали особый смысл черточки и детали в поведении Франца, которые раньше не привлекали его внимания. Начал курить. Курит без удовольствия. И никогда, оставшись наедине с самим собой. Вероятно, курит для того, чтобы иметь возможность встречаться с одним и тем же продавцом табачного магазина. Лукк вспомнил, что именно к нему отправился неторопливой походкой Франц вскоре после того, как услышал о Метце. Хотя Танненбаум имел запас сигарет, и ему не было необходимости идти к далекой Лесной улице... Непосвященный не обратил бы на это внимания. Но Лукк запомнил тот визит. Франц показывал, что доверяет ему. Конечно, любой другой разведчик так бы не поступил. Не ставил бы под угрозу и связного. Может, Танненбаум слишком торопился передать важное известие? Все равно другой поступил бы на его месте осмотрительнее.
А эти письма, которые время от времени приходят на его имя из газеты? Почему он никогда не рассказывает о переписке с редакцией? Скромность? Нежелание выпячивать свою персону? Но ведь не один он, Лукк, знает, кто скрывается за псевдонимом Герхард Каль. Значит, можно, не слишком напрягая фантазию, предположить, что его помощники находятся и в Берлине, среди тех уцелевших коммунистов, о которых так часто думал последнее время Лукк и которые отличались одним удивительным свойством – представлять лучше, чем кто-либо другой в Германии, куда ведут страну фашисты.
Интересно было бы посмотреть на лица самоуверенного полковника Ашенбаха и простоватого дядюшки Эрнста, когда те узнают, кто приехал в Германию под видом «племянника».
Случайно ли «племянник» открылся мне в ту пору, когда дела на фронте приняли иной оборот, когда война повернула вспять? Сколько же терпения, выдержки, хладнокровия у этого человека! Если называть вещи своими именами, он завербовал меня. Завербовал, ничего не пообещав взамен, ничего не предложив... Он поверил в мою способность анализировать явления и взвешивать обстоятельства. Он поверил в мою способность психолога распознавать людей. И принимать решения.
Лишь один раз он сказал мне: «Каждый честный немец должен спросить себя...» Нет, нет, стоп, у нас был еще один разговор. Я спросил, почему нет восстаний в Советском Союзе, которые казались неизбежными в самом начале войны. Он ответил, что их не могло и быть. Ответил убежденно. Словно подавая мне сигнал, протягивая незримую нить между нами.
Значит, он ждал этих переломных дней. Представляю, что было у него на душе, когда их армия отступала, теряла дивизии и города... Ни разу не выдал себя. Ведь он мог очень просто стать нашим целиком в тот самый период войны, когда у красных не оставалось, казалось, никаких шансов на спасение. Какая же сила и вера жили в нем? Когда мы находились в Рыбаках и когда все кругом считали дни до последнего броска на Москву, он умел ждать и знал, во имя чего это ожидание.
Но ведь он должен был ждать и м е н я. Чтобы изменения произошли не только на линии фронта. Чтобы они произошли в моем уме, моем сердце, во всем моем существе, чтобы я стал думать и воспринимать все, что происходит вокруг, по-новому. Может быть, Франц догадывался, к каким размышлениям подтолкнула меня гибель отца? Я первый раз за долгие годы плакал, когда мы давали телеграмму Аннемари, и не стеснялся этих слез. Танненбаум видел их.
Есть, есть на свете такие понятия, как «прозрение» и «искупление»! Они часто бывают поздними. Но никогда – бесполезными. Я верю в это.»
...Надев черные нарукавники и сразу превратившись в тихого конторского служащего, всю жизнь прокорпевшего над входящими и исходящими, Ульрих приготовился держать корректуру. Его руки и подбородок были в жирной типографской краске. Он делал вид, что с головой ушел в работу и что на свете нет и не может быть вещи, которая способна оторвать его от этих мокрых оттисков.
Как художник, закончив картину, чуть отходит в сторону, чтобы полюбоваться на произведение, так и Лукк, держа оттиск на вытянутых руках, окидывал его единым взглядом, словно спрашивая себя, не требует ли этот шедевр еще одного, последнего мазка?
Посмотрел на Танненбаума:
– У тебя никогда не бывало такого: кажется, кончил работу, а стоит ей чуть полежать, видишь, она может быть лучше, совершеннее. Не помнишь, кто сказал: «Как трудно создать вещь даже посредственную и как легко бросается в глаза всяческая посредственность»? Не помнишь? Нет, ты не подумай, что это я применительно к нашей с тобой работе. По-моему, у нас совсем неплохо получилось. Только два места переделать попросили. Теперь все пойдет в части. Если не трудно, подчитай мне. На наших корректоров лучше не рассчитывать... Прислали юнцов, которые в жизни типографской краски не нюхали.
Лукк боялся молчания. Ему надо было что-то говорить. Что – значения не имело. Мысль его непривычно порхала с одного предмета на другой.
Едва Танненбаум дочитал до конца вторую фразу, Ульрих удивленно вскинул глаза:
– Давно хотел сказать тебе: что это ты звук «р» никак не научишься правильно произносить? Немцы уже давно перестали выстреливать его, теперь считается признаком хорошего тона грассировать на французский манер. Не рассердишься на меня? Это один из первых признаков «фольксдойчей». Ну ладно, это так, между прочим... Поехали дальше.
Не успели дочитать следующий абзац, Лукк отвлекся снова:
– Нас торопят. Был у меня лейтенант от генерала Бартиника – приходил за листовками. Я сказал, что будут часа через три. Он что-то проворчал и отправился пить пиво. Завтра у них прогулка до Борисовки – везут наши с тобой листовки в танковую армию. Гордись!
– Горжусь, как давно не гордился, герр Лукк. – Танненбаум встал, оправил френч и замер по стойке «смирно», словно готовясь принять благодарность. При этом не прятал улыбки.
– Вольно, вольно, герр Танненбаум. Отличия вас ждут впереди, – в тон ему ответил Лукк. – Когда наши слова, обращенные к рыцарям, воспламенят в их груди неугасимый огонь, который... Послушай, – неожиданно переменил тон Ульрих, – как, по-твоему, неужели ради одних наших с тобой листовок едет в армию генерал? Сопровождение что надо! Видимо, не долго нам здесь киснуть.
ГЛАВА ПЯТАЯ
ПРИМОЖ ЧОБАН
Небольшой, мобильный, хорошо снаряженный партизанский отряд находился недалеко от бывшего леспромхоза, в самой глубине зеленого массива на пологих склонах нерезкой и неброской, истинно русской возвышенности. В этом краю были истоки неторопливых рек, неторопливой речи, здесь все было спокойным, основательным, надежным.
Предгрозовая, обманчивая стояла тишина.
Отряд имени Кутузова набирал силы и пока не выдавал себя. Командовал им товарищ Дрозд – майор Штоколов, видный, боевой, громкоголосый офицер, по какому-то недоразумению носивший имя Тихон. За плечами Тихона Еремеевича был год работы во вражеском тылу, его отряд находился на особом счету в штабе партизанского движения.
...Дрозд сидел на поваленном дереве рядом с Пантелеевым и слушал, как негромко поют под гитару словенскую песню Канделаки и его новый друг Примож Чобан, и уносился мыслями в недавнее прошлое, когда к нему привели Чобана и когда он мучительно искал ответ на вопрос: кто этот Чобан, как с ним поступить?
Примож Чобан появился в лагере два месяца назад. Он знал, что где-то недалеко, в лесах, действует отряд партизан, долго размышлял, какие сведения доставит, примеривался, репетировал, что скажет, чтобы не заподозрили в нем шпиона.
Примеривался, репетировал, да оплошал: не там перешел линию железной дороги. За ним гнались с полкилометра полицаи, хорошо, что у них собак не было. Влез на дерево, дождался темноты и, только когда понял, что преследователи повернули назад, опасаясь, должно быть, встреч с партизанами, спустился, сделал несколько хороших глотков из фляги и зашагал подальше от железной дороги.
На второй день его нашли партизаны, привели в лагерь, и когда начали вопросы задавать – кто ты, да откуда, да что делал в лесу? – молча расстегнул пояс, распорол острым ножом нитку у самого его конца и извлек свернутый в трубочку листок:
– Это маленький план. Здесь передвижения немецких войск за последние дни. Также номера этих дивизий. Это моя документация. Если все так, вы будете иметь доверительность и согласие принять в партизанский отряд. Я комсомолец из Словении, Любляна, сын рабочего. Зовут Примож Чобан. Здравствуйте! Хорошо говорю по-русски?
Командир отряда не торопился отвечать на приветствие. Он со страшной силой – отрешенно и сосредоточенно – протирал бархоткой, единственной, кажется, вещью, оставшейся «от той жизни», стекла очков, будто не было у него каких-либо дел на свете вообще, он дышал на стекла и снова и снова тер их бархоткой, отдаляя то мгновение, когда должен был произнести слово: знал цену его и потому не торопился. Его вернул к действительности Пантелеев:
– Ты не боишься, товарищ Дрозд, до дыр протереть их?..
Холодно отрезал:
– Отведите поесть, там разберемся. – И добавил вполголоса: – Глаз не спускайте. Надо подумать.
Вообще-то Штоколов был за интернациональную дружбу. «Весьма возможно, – говорил он себе, – этот добродушный с виду Чобан враг фашистов, и план, доставленный им, может быть ценным... Только, кто знает, не могли ли немцы так своего лазутчика подослать – сколько времени уйдет на проверку сведений, сколько бед может принести доверчивость?.. Подобрали человека с располагающей внешностью, вымуштровали и сказали: всего хорошего, ждем твоих сообщений, там у них командир отряда простак лопоухий, всем на свете верит, так что иди и ни в чем не сомневайся». Помнил хорошо Штоколов, как приняли в соседнем отряде одного такого добровольца и как командир отряда, бывший райкомовский секретарь, не прислушался к совету начальника разведки, доверился ясному взгляду визитера да его мозолистым рукам, а тот шпионом оказался... Попал в засаду отряд, командир его жизнью за доверие заплатил. Может быть, теперь так и его, Дрозда, хотят обвести вокруг пальца... Чтобы больше доверия было, послали иностранца: пусть выдаст себя за сознательного рабочего, комсомольца, план ему помогли фальшивый набросать. Кто знает, что вытворит этот словенец завтра или послезавтра? Ни к чему сейчас иметь в отряде постороннего. Чтобы человека хорошо узнать, пуд соли надо съесть, а в отряде каждая щепотка на вес золота... Ни к чему сейчас лишние хлопоты... Однако что делать с ним?
...Немало дней прошло, пока не настал счастливый в жизни Чобана час. Дрозд пригласил его, посмотрел на него добрыми близорукими глазами и произнес нараспев:
– Ну что ж, поздравляю тебя. И себя тоже. Были у нас в отряде люди семи национальностей, теперь ты появился, полный, понимаешь ли, интернационал. Желаем тебе стать настоящим бойцом советского партизанского отряда!
Больше других радовался знакомству с Чобаном Канделаки. Тяжело переживая вместе с другими потерю Шагена Мнацаканяна, он надолго ушел в себя, оттаивал медленно. Будучи по природе человеком, которому доставляло муки носить свое в себе, жестко контролировать слова и поступки, он потянулся к Приможу, в котором с первого взгляда признал парня реактивного и свойского. Выяснив, что оба родились в декабре 1917 года и что он, Котэ, старше на три дня, почувствовал «ответственность за юного друга», ненавязчиво заботился о нем, терпеливо учил его русскому языку. У обоих были приятные голоса, у Котэ баритон, у Приможа баритональный бас; иногда Примож брал в руки гитару, негромко лились словенские и грузинские песни «Цицинатела» и «Веет ветер с Триглава», «Сулико» и «Драва моя», будто нет войны и на тысячу верст мир и покой вокруг.
Среди песен, которые привез с собой словенец, была одна о Постойной пещере, где собрались молодые бойцы перед уходом в бой; они стали в круг, положили руки на плечи друг друга и унеслись мыслями к родным домам – они знали, эти молодые бойцы, что многим не суждено вернуться с поля боя, но у них нет другой дороги, другого счастья – умереть за свободу родной Югославии.
Песня была грустная, протяжная, она не очень нравилась Канделаки, пел ее Чобан один. Как-то он признался, что сочинил песню сам и что ее, быть может, поют и сегодня в партизанских отрядах... далеко-далеко отсюда.
– Ах, сочинил сам... это другое дело. Я просто не сразу почувствовал ее. Спой-ка еще раз и постарайся так, чтобы я понял слова. Только что это за Постойна пещера? И где она?
– Ты что, никогда не слышал о Постойной яме? – Чобан отложил в сторону гитару. – Правда, никогда? Сказать честно, мне, словенцу, трудно поверить, что может жить на свете человек и ничего не знать о нашей Постойной яме. Мне же, она дорога вдвойне.
– Так расскажи.
– О, наша пещера – как сказка. Гроты, лабиринты – есть начало и, кажется, нет конца, и сталактиты, как часовые. И тихая подземная речка Пивка... Много приезжало к нам туристов. Со всего мира. А когда Словению захватили фашисты, они не закрыли пещеру, хотели показать всем и убедить себя, что им нечего опасаться.
Крохотный поезд ходил по привычке – один-два человека в вагончиках.
В этой пещере встречался наш комсомольский отряд. Отряд был небольшим, но планы у нас были большие. 22 июня 1941 года мы стояли на конечной остановке узкоколейки. Было нас семь человек, трое рабочих, два студента, учитель да телеграфист. Полусогнувшись, мы прошли по кривой нерасчищенной галерее, обрывавшейся у берега Пивки. Перешли на другой берег, обогнули три сталагмита и оказались в небольшом зале метрах в двух от поверхности: сюда сквозь расщелину проникал дневной свет. Этот зал мы назвали именем нашего комсомольского вожака и альпиниста Божо Травгара, погибшего в стычке с немецким патрулем.
Был Божо Травгар прямым, честным и бесстрашным человеком. Вообще-то о нем много можно рассказывать. Как он собирал наш отряд, как добывал оружие, как учил меня русскому... Когда отца уволили за участие в забастовке, это было в тридцать девятом году, он собрал у товарищей деньги и принес их нам... Был мне как старший брат.
Меня он учил не бояться гор, любить горы. Я с ним много походил. А теперь мы собрались в Постойной яме, чтобы продумать детали операции, начатой Божо Травгаром. У нас была взрывчатка: стоило поломать голову, как ее лучше использовать.
Мы оставили на карауле товарища и расположились в глубине грота, но вскоре наш постовой подал сигнал тревоги. К нам вкатился маленький кругленький и чумазый водитель паровозика Милош:
– По радио передали: немцы напали на Россию!
Черномазый Милош двинул свой пустой состав к конечной остановке, а у нас все как бы на новых оборотах заходило... Такое появилось желание показать русским, что у них есть братья в Словении и что эти братья не сидят сложа руки в такой день. Йован, это был телеграфист (между прочим, он жил в Любляне на Русской улице и хранил взрывчатку у себя дома в подвале), предложил взорвать высоковольтную линию. И успеть это сделать до двадцати четырех часов по московскому времени, чтобы фашисты, находившиеся в Словении, запомнили день 22 июня.
Разными путями мы подошли к дому Йована, кто с рюкзаком, кто с портфелем, кто с чемоданом, а когда начало темнеть, встретились недалеко от дороги Любляна – Целие, каждый выбрал себе по две мачты – через одну. Когда до полночи по московскому времени оставалось пять минут, такой начался фейерверк, в жизни не видел да, наверное, и не увижу. Огромные мачты лениво, так, будто через силу, подпрыгивали и ложились набок, а провода рвались, как нитки.
Паника на следующий день была в Любляне порядочная. Только и разговоров было что о партизанах. Ползли самые невероятные слухи об отрядах мстителей. Мы воспользовались этим и написали в листовках, что бойцы подпольных отрядов заминировали железнодорожные мастерские, почту и телеграф, здание комендатуры, и обращались к нашим соотечественникам с предупреждением не появляться вблизи этих объектов. Фашисты с ног сбились, стараясь обнаружить мины, – специальный отряд саперов из Загреба вызвали. Почти десять дней не работали мастерские, так что цели своей мы достигли. А потом все вместе ушли на юг. В леса. Где создавались первые партизанские отряды.
Понимаешь, я не знал еще в ту пору, какой размах примет партизанская война на моей родине. Мне казалось, что я смогу бороться с фашистами лучше, если вступлю в ударную словенскую бригаду и перейду к русским. И вот я здесь. Это вся моя история.
– Ты молодец, Чобан... Только скажи честно, не жалеешь? Одно дело сражаться рядом со своими, где тебя все знают и где ты всех знаешь. Другое дело...
– Понимаю, – перебил Чобан. – Но я имею обыкновение хорошо подумать, прежде чем что-нибудь сделать. Делаю... а потом никогда не жалею. Только мне надо одно, чтобы было задание. Я не боюсь никакого партизанского задания.
Вероника – а она была и за медицинскую сестру, и за помощницу поварихи, и за швею – в свободную минуту присоединялась к друзьям и пела с ними новые военные песни, привезенные с Большой земли. Только товарищ Петр – Пантелеев не позволял себе расслабиться. Почувствовав власть, а с ней и ответственность, стал суров, замкнут. Испытывая внутреннюю неловкость от того, что разговаривает с друзьями не так, как раньше, что и они к нему относятся теперь по-другому, твердо говорил себе: иначе не бывает, командир должен быть командиром... И только любил Веронику по-прежнему, тайной и горькой любовью.
Он ни разу не пробовал объясниться. Ждал. Надеялся, что время поможет ей сделать выбор. Думал, никому не дано было догадаться, что в душе его. Но была в отряде фельдшерица Финогенова, «наша Аннушка», милая полногрудая недотрога, которая спрашивала себя: «Что это товарищ Петр так убивается из-за Искры? Хоть и старается виду не показывать, а за версту все видно. Что в ней особенного? Почему товарищ Петр не посмотрит внимательно вокруг, может быть, и лучше кого-нибудь нашел бы. На задание хоть раз взял бы с собой. Не берет, потому что мало знает, мало доверяет. А узнал бы лучше... Те, кого вылечила, на ноги поставила, хорошо понимают, на что способна Аннушка. Но неужели для того, чтобы убедиться в этом, человек должен получить пулю или осколок? Избави бог... пусть будет цел и здоров, солнышко дорогое. Пусть только иногда смотрит в мою сторону... авось догадается, кем я могла бы стать для него».