Текст книги "Волшебники приходят к людям"
Автор книги: Александр Шаров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 23 страниц)
У Пушкина не одна сказка, а с к а з к и. Он, первый гениальный поэт России, воплотил в себе всю страну, с ее прошлым и настоящим. Это выразилось и в сказках. У него мир сказки, подобный которому до Пушкина существовал в России лишь в устном народном творчестве.
Вспомним еще раз слова Пушкина, некогда записанные Владимиром Далем:
«Сказка сказкой, а язык наш сам по себе: и ему-то нигде нельзя дать этого русского раздолья, как в сказке».
Пушкину даровано было среди важнейшего, что он совершил и завершил, дать то– «как в сказке"» – «раздолье» родному языку.
И когда это произошло, сказочное, что прежде оставалось чужеродным книжной литературе, естественно и гармонично проникло, вросло во все творчество Пушкина; не только в сказки, но и в романы его, в трагедии, поэмы и песни. Оно растворилось в его творчестве, как извечно растворено в народной жизни.
Вот об этом – не только и не столько о сказках Пушкина, а о сказочном и в его восприятии мира, и в самой судьбе его, и в поэзии – я хотел бы рассказать в этой главе.
«ГОРДОЕ УЧАСТИЕ ПОЭТА»
Сейчас даже трудно представить себе, с каким ожесточением были встречены сказки Пушкина, и не только врагами поэта, но и иными из друзей.
Это продолжалось во всю его литературную жизнь – от 1820 года, когда была опубликована сказочная поэма «Руслан и Людмила», и до 1835 года, когда за два года до гибели Пушкина появилась последняя и прекраснейшая его «Сказка о золотом петушке».
«Напрасно говорят, что критика легка. Я критику читал Руслана и Людмилы: хоть у меня довольно силы, но для меня она ужасно как тяжка», – с горечью писал Иван Андреевич Крылов.
Пятнадцать лет порицаний и настойчиво повторяемых советов свернуть с «гибельного» пути.
«Оне, конечно, решительно дурны, конечно, поэзия и не касалась их, – писал один из известнейших критиков о сказках Пушкина. – Мы не можем понять, что за странная мысль овладела им и заставила тратить свой талант на эти поддельные цветы. Русская сказка имеет свой смысл, но только в том виде, как создала ее народная фантазия, переделанная же и прикрашенная, она не имеет решительно никакого смысла...»
Так что же – должен поэт повторять народные сказки слово в слово, как они были услышаны им, и если он попытается привнести свое, сказка превратится в «поддельные цветы»?
Или прав другой современник Пушкина, поэт, критик и философ Дмитрий Владимирович Веневитинов: чтобы обрести новую жизнь в книге, народная сказка непременно требует «гордого участия поэта»?
Вероятно, прежде чем попробовать разобраться в этом важном споре – он уже не первый раз встает перед нами, – надо представить себе, какое место занимала сказка и сказочное в пушкинском творчестве.
«ЗА НАМИ ТЕМНАЯ СТЕПЬ*
Пушкинский набросок «Плана истории русской литературы» начинается словами: «Летописи, сказки, песни, пословицы».
Когда вновь и вновь вдумываешься в эту строку, понимаешь, что для Пушкина сказки, песни и пословицы – части нерасторжимого целого; части эти имеют свои особенности, но первооснова у них общая: история народа.
'И дело не только в том, что все они – три неразлучные сестры – вводят, каждая своей тропинкой, в глубины народного языка; важно тут и то, что эти тропки то и дело сливаются.
В сказке так прекрасно и глубоко проявляется лукавая мудрость пословицы.
Ну, а песня и сказка – что роднит их?
В пушкинских песнях, навеянных народным творчеством, то и дело возникают таинственные волшебные образы.
Вспомним одну из песен Пушкина о Стеньке Разине:
Что не конский топ, не людская молвь,
Не труба трубача с поля слышится,
А погодушка свищет, гудит,
Свищет, гудит, заливается,
Зазывает меня, Стеньку Разина,
Погулять по морю, по синему:
«Молодец удалой, ты разбойник лихой,
Ты разбойник лихой, ты разгульный буян,
Ты садись на ладьи свои скорые,
Распусти паруса полотняные,
Побеги по морю по синему.
Пригоню тебе три кораблика:
На первом корабле красно золото,
На втором корабле чисто серебро,
На третьем корабле душа-девица».
И три волшебных кораблика, и душа-девица – образы одновременно песенные и сказочные.
Бывает, что грань между песней и сказкой совсем исчезает.
Пушкин создал шестнадцать стихотворений цикла «Песни западных славян». Одиннадцать написаны на темы произведений, опубликованных в сборнике французского писателя Проспера Мериме, две переведены из сборника сербских песен Вука Караджича и три песни – только пушкинские.
Вслушаемся в эти три песни– «Воевода Милош», «Песня о Георгии Черном» и «Яныш королевич».
Полюбил королевич Яныш
Молодую красавицу Елицу,
Любит он ее два красные лета,
В третье лето вздумал он жениться
На Любусе, чешской королевне.
Так величаво начинается «Яныш королевич».
По мере того как песня, повествуя о трагической судьбе Елицы, ширится, поднимается по лестнице чувств (песня – «лестница чувств», говорил Пушкин), все яснее незримое присутствие поэта.
Покинутая Янышем, Елица бросается в Мораву. Но ей не суждено утонуть.
Там, на дне,
«Она властвует над всеми реками,
Над реками и над озерами;
Лишь не властвует она синим морем,
Синим морем властвует Див-Рыба».
Яныш, который равнодушно пренебрег молодой красавицей, охвачен теперь страстью к ней.
Вспомним, как говорит Татьяна Онегину:
«Тогда – не правда ли? – в пустыне,
Вдали от суетной молвы,
Я вам не нравилась.. .
Что ж ныне Меня преследуете вы?
Зачем у вас я на примете?
Не потому ль, что в высшем свете
Теперь являться я должна;
Что я богата и знатна. ..»
Яныш умоляет Елицу выйти к нему из глубины вод.
Но «королевичу Елица не внемлет», она гордо отвергает позднюю, унижающую ее любовь:
«Нет, не выду, Яныш королевич,
Я к тебе на зеленый берег.
– Слаще прежнего нам не целоваться,
Крепче прежнего меня не полюбишь».
... Пушкинист А. Слонимский прослеживает, как одно и то же впечатление по-разному перерабатывается творческим сознанием в произведении реальном и волшебном.
Пушкин писал о весне:
Пчела за данью полевой
Летит из кельи восковой...
И почти одновременно с седьмой главой «Евгения Онегина», откуда эти строки, поэт создает черновой набросок, могущий быть и началом сказки:
Только что на проталинах весенних
Показались ранние цветочки,
Как из чудного царства воскового,
Из душистой келейки медовой
Вылетала первая пчелка,
Полетела по ранним цветочкам
О красной весне поразведать,
Скоро ль будет гостья дорогая,
Скоро ли луга позеленеют,
Скоро ль у кудрявой у березы
Распустятся клейкие листочки,
Зацветет черемуха душиста.
И тут и там одна картина пробуждения природы, но как разно она воплощена...
Сказка у Пушкина не просто соприкасается с реальной жизнью, но непременно именно в ней берет свое начало, ею выверяется на всем своем протяжении.
Друг Пушкина Вильгельм Кюхельбекер писал о современной ему поэзии: «Картины везде одни и те же: луна, которая – разумеется – уныла и бледна, скалы и дубравы, где их никогда не бывало, лес, за которым сто раз представляют заходящее солнце, вечерняя заря; изредка длинные тени и привидения, что-то невидимое, что-то неведомое... В особенности же туман: туманы над водами, туманы над бором, туманы над полями, туман в голове сочинителя».
Пушкинскому творчеству чужды бесплотность, «длинные тени и привидения».
Пусть действие сказки развивается за тридевять морей, в «царстве славного Салтана» – но ведь на земле. Яркое солнце светит в его стихах, плещет синее море, «погодушка» гонит кораблики, разгоняет облака, открывая даль.
Тысячами неразрывных связей соединена пушкинская сказка с жизненными наблюдениями поэта, с раздумьями о родной стране, а значит, и с историей России, занимавшей такое огромное место в мыслях его.
Анна Андреевна Ахматова, говоря о «Сказке о золотом петушке», приводит две строки из неопубликованной при жизни Пушкина и зашифрованной им десятой главы «Онегина»:
Властитель слабый и лукавый,
Плешивый щеголь, враг труда...
Так Пушкин рисует Александра Первого, который «над нами царствовал тогда». Да дон тоже «властитель слабый и лукавый», «враг труда», замечает Ахматова. Недаром в сказке к нему обращены презрительные слова: «Царствуй, лежа на боку...», запрещенные николаевской цензурой.
Нет, не случайно в пушкинских записях история – летописи стоят так близко со сказкой, они рядом и в художественном творчестве поэта.
Сказка всегда из детства; может ли и история быть связана с самыми ранними детскими впечатлениями?
Обычный человек ведет счет времени жизни с собственного рождения, народный гений, каким был Пушкин, рано начинает ощущать прошлое и будущее страны как нечто неразрывное с собственной судьбой. Будто он существовал и будет существовать всегда – «Нет, весь я не умру...».
В коротеньком наброске автобиографических записок Пушкин переплетает события семейной хроники с историей России: «Смерть Екатерины. – Рождение Ольги... Экзамен... Державин... Известие о взятии Парижа...»
Историзм мышления – одна из основ пушкинского гения.
Пушкин писал о средневековье: «Западная империя клонилась быстро к падению, а с нею науки, словесность и художества. Наконец она пала; просвещение погасло. Невежество омрачило окровавленную Европу. Едва спаслась латинская грамота; в пыли книгохранилищ монастырских монахи соскобляли с пергамента стихи Лукреция и Виргилия и вместо их писали на нем свои хроники и легенды».
Прошлое было забыто. «Прервалась связь времен», – говорит шекспировский Гамлет.
У нас «связь времен» – непрерывное развитие культуры – была если не пресечена, то надорвана веками монголо-татарского ига, кровавой жестокостью опричнины и смутного времени.
Пушкин писал: «Уважение к минувшему – вот черта, отличающая образованность от дикости... Приступая к изучению нашей словесности, мы хотели бы обратиться назад и взглянуть с любопытством и благоговением на ее старинные памятники... Нам приятно было бы наблюдать историю нашего народа в сих первоначальных играх разума, творческого духа, сравнить влияние завоевания скандинавов с завоеваниями мавров... Но, к сожалению, старинной словесности у нас не существует. За нами темная степь – и на ней возвышается единственный памятник: Песнь о Полку И го реве».
И еще: «Словесность наша явилась вдруг в 18 столетии, подобно русскому дворянству, без предков и родословной».
Теперь мы знаем, что древняя русская литература, кроме гениального «Слова о полку Игореве», была богата и другими замечательными произведениями, но в этой книге нам важно представить себе не нынешний, а именно пушкинский взгляд на нее.
То, что прошлое было скрыто непроницаемой, как казалось в те времена, тьмой, причиняло Пушкину боль – будто забылось собственное его детство; с этой холодной тьмой он не мог примириться и всю' жизнь искал огни, которые бы ее осветили.
Светом в темноте прошлого явились и остались наряду с летописями сказка, песня и пословица. В детстве они рассеивали горькое чувство собственного одиночества, во взрослой жизни – одиночества исторического – пустоты за спиной, пустоты, в которую мысль проваливается.
Задолго до того, как история стала одним из главнейших предметов его занятий, даже в долицейском детстве, Пушкин не умом еще, а чувствами пытался понять, чем жили пращуры, о чем они мечтали.
Протяжная песня («Мы все поем уныло», – писал Пушкин) доносилась из девичьей, а казалось, что она льется из незапамятного прошлого.
Пушкин писал: «Несколько сказок и песен, беспрестанно поновляемых изустным преданием, сохранили полуизглаженные черты народности».
Вначале песни входят в сознание одинокими огнями. Но можно приучить зрение и при слабом свете угадывать даль.
О Вальтере Скотте, одном из самых любимых своих писателей, Пушкин говорил, что главная прелесть его исторических романов в том, «что мы знакомимся с прошедшим временем... не с чопорностию чувствительных романов—но современно, но домашним образом».
Что, как не песня и сказка, могло домашним образом ввести читателя в жилища предков, давно стертые с лица земли, воскресить предков, похороненных в безвестных могилах?
... Певучий тихий говорок Арины Родионовны – в Суйде, близ Гатчины, где прошла молодость Арины Родионовны, все говорили «певком» – вызывал чувство, что под этот же напевный сказ засыпали дети России и тысячу лет назад.
Сказка и история... Когда царь Николай Первый дал поэту оскорбительное придворное лакейское звание камер-юнкера, поэт с гневом жаловался своему приятелю А. Н. Вульфу на то, что царь одел в мундир его, «написавшего теперь повествование о бунте Пугачева и несколько новых русских сказок».
«Несколько новых... сказок» и «бунт Пугачева» – странное на первый взгляд сопоставление, писал, приведя это воспоминание Вульфа, пушкинист А. Слонимский. И тут же замечал, что ничего странного в этом нет.
Да и в самом деле, сказка и история – две стороны великого процесса осознания жизни в ее прошлом и настоящем, того, что вырывалось на поверхность в битвах, огне и крови, и того, что хранилось в душе народа, спасая ее от ожесточения.
СКАЗКА И ИСТОРИЯ
В бумагах Пушкина сохранились записи пословиц и толкование их.
Как оживает пословичная речь в трагедии «Борис Годунов»; оживает и оживляет прошедшее.
«Что тебе Литва так слюбилась? – спрашивает Григория Отрепьева, будущего Самозванца, беглый монах Варлаам. – Вот мы, отец Мисаил да я, грешный, как утекли из монастыря, так ни о чем уж и не думаем. Литва ли, Русь ли, что гудок, что гусли: всё нам равно, было бы вино... да вот и оно!..»
Совсем иначе – пророчески и трагично – звучит народная речь в сцене «Площадь перед собором в Москве».
Юродивый в железной шапке, обвешанный веригами, садится на землю и поет:
«Месяц светит,
Котенок плачет,
Юродивый, вставай,
Богу помолыся!»
Борис выходит из собора.
– Борис, Борис! Николку дети обижают, – обращается Юродивый к царю.
– Подать ему милостыню, – приказывает царь. – О чем он плачет?
– Николку маленькие дети обитают... – повторяет Юродивый. – Вели их зарезать, как зарезал ты маленького царевича.
В темные времена истории, когда говорить то, что думаешь, казалось безумием, бывало, что только в словах юродивых звучал голос правды.
Чуть ли не полжизни Пушкин провел в дороге; и, скитаясь по стране, затерянный в толпе, он улавливал в невнятном бормотании юродивых то же, что различали те, кто его в толпе окружал, то, от чего все вдруг замолкали, прислушиваясь к странным и печальным словам: «Месяц светит, котенок плачет» —само горе.
В истории вековая беда разражалась бунтами, как грозой в застойном, мертвом воздухе; потонет в крови один бунт, и сразу начнут копиться силы для другого; люди берутся за оружие, даже почти и не надеясь на торжество справедливости, – потому что дальше терпеть рабство невозможно.
Народная беда останется одной из главнейших тем творчества Пушкина – в песнях о Степане Разине, в труде, о Пугачеве и о пугачевщине, в «Медном всаднике», в «Борисе Годунове».
Среди боярских родов, поддержавших Самозванца, Пушкин в точном соответствии с историей изобразит своего пращура. И, вкладывая в уста Бориса слова «Противен мне род Пушкиных мятежный», может быть, еще раз вспомнит, как сложились его собственные отношения с царями – Александром и Николаем.
Род Пушкиных в его лице переменил оружие, но мятежным по своей сути оставался.
Пушкин не станет искусственно приближать события трагедии к жизни и мыслям современников – это противоречило бы его поэтическим убеждениям, но, чтобы увидеть события в бесстрашной близи, домашним образом, будет искать и найдет пути, чтобы самому в это прошлое – живое, а не архивное – проникнуть.
Он рисует в трагедии Поэта. «Стократ священ союз меча и лиры, единый лавр их дружно обвивает», – говорит Самозванец, когда Поэт дарит ему свои стихи.
Вспомним, что трагедия была начата в конце 1824 года; в то время Пушкин, оберегаемый друзьями от участия в близящемся восстании, особенно много думал о месте поэзии и поэта в исторических событиях.
Как голос Юродивого вводит читателя в жизнь народной толпы Смутного времени, так и в романе «Капитанская дочка» старинная безнадежная и прекрасная народная песня переносит нас во времена восстания Пугачева.
Не шуми, мати зеленая дубровушка,
Не мешай мне, доброму молодцу, думу думати.
Что заутра мне, доброму молодцу, в допрос идти
Перед грозного судью, самого царя.
Еще станет государь-царь меня спрашивать:
Ты скажи, скажи, детинушка крестьянский сын,
Уж как с кем ты воровал, с кем разбой держал,
Еще много ли с тобой было товарищей?
Я скажу тебе, надежа православный царь,
Всеё правду скажу тебе, всю истину,
Что товарищей у меня было четверо:
Еще первый мой товарищ темная ночь,
А второй мой товарищ булатный нож,
А как третий-то товарищ, то мой добрый конь,
А четвертый мой товарищ, то тугой лук,
Что рассыльщики мои, то калены стрелы.
Что возговорит надежа православный царь:
Исполать тебе, детинушка крестьянский сын,
Что умел ты воровать, умел ответ держать!
Я за то тебя, детинушка, пожалую
Среди поля хоромами высокими,
Что двумя ли столбами с перекладиной, –
поют Пугачев и его сподвижники.
«Невозможно рассказать, какое действие произвела на меня эта простонародная песня про виселицу, распеваемая людьми, обреченными виселице. Их грозные лица, стройные голоса, унылое выражение, которое придавали они словам и без того выразительным, – все потрясло меня каким-то пиитическим ужасом».
Это слова Гринева, но кажется, что слышишь самого Пушкина.
Воссоздавая образ Пугачева, Пушкин пересказывает старую сказку.
¦ – Слушай, – сказал Пугачев с каким-то диким вдохновением. – Расскажу тебе сказку, которую в ребячестве мне рассказывала старая калмычка. Однажды орел спрашивал у ворона: скажи, ворон– птица, отчего живешь ты на белом свете триста лет, а я всего-на-все только тридцать три года? – Оттого, батюшка, отвечал ему ворон, что ты пьешь живую кровь, а я питаюсь мертвечиной. Орел подумал: давай попробуем и мы питаться тем же. Хорошо. Полетели орел да ворон. Вот завидели палую лошадь; спустились и сели. Ворон стал клевать да похваливать. Орел клюнул раз, клюнул другой, махнул крылом и сказал ворону: нет, брат ворон; чем триста лет питаться падалью, лучше раз напиться живой кровью, а там что бог даст! – Какова калмыцкая сказка?
– Затейлива,– отвечал Гринев ему. – Но жить убийством и разбоем значит, по мне, клевать мертвечину».
В этой сказке, так сильно и органично вплетающейся в гениальную пушкинскую прозу, та же мысль, всегда, до самого создания «Медного всадника», волновавшая поэта: мысль о жестокости истории, изучению которой он посвятил столько лет, и невозможности сопрячь ее порой кровавые пути с обычным человеческим счастьем.
«СКВОЗЬ МАГИЧЕСКИЙ КРИСТАЛЛ...»
Как и когда Пушкин начал сочинять сказки?
В дневниковых записках лицейских лет есть заметка от 10 декабря 1815 года: «Вчера написал я третью главу Фатама или разума человеческого. .. читал ее... и вечером с товарищами тушил свечки и лампы в зале. Прекрасное занятие для философа!»
Насколько можно представить себе по воспоминаниям современников, «Фатама»—сказочный роман, написанный под влиянием и в стиле философских сказок Вольтера.
Сюжет этого не дошедшего до нас произведения в том, что старик и старуха молят небо даровать им сына, жизнь которого была бы счастлива, и так, чтобы они успели увидать сыновье счастье.
Добрая фея обещает им, что у них родится сын и он в самый день появления на свет достигнет возмужалости, скоро заслужит почести, славу и богатство. Но с годами сын будет терять все, чем судьба сперва щедро его наделила: он превратится в юношу, потом в мальчика и наконец станет беспомощным младенцем. Волшебство только переменит местами начало и конец жизни.
Была ли «Фатама» первой сказкой Пушкина?
Вероятно, нет. Как-то мальчиком одиннадцати или двенадцати лет он гостил в усадьбе знакомой семьи. Там жила девушка, сошедшая с ума во время пожара. Она бродила по аллеям парка как потерянная, с распущенными по плечам волосами, и повторяла:
– Я – пожар! Я – пожар! Залейте меня!
Чтобы успокоить девушку, ее окатывали водой.
Пушкин подошел к ней и сказал:
– Вы не пожар, вы – цветок. Цветы ведь тоже поливают водой.
«Фатама» рождена иронической юношеской мыслью; эта маленькая сказка – ведь это сказка, или, точнее, сказочный образ, пусть из одной только фразы! – вызвана страстным желанием помочь. И вдруг появившейся верой в колдовское действие слова. И также впервые проявившейся, чтобы остаться навсегда, волей призвать «милость к падшим».
Девушка затихла. Хочется верить, что она выздоровела. Во всяком случае, луч света в тот миг проник в ее померкшее сознание...
Череда сказочных образов, однажды возникнув, никогда не прервется. Через неведомые «страны сказки» в мыслях и душе поэта проходит чуть ли не каждый его замысел. Иногда в реальное повествование оттуда вернутся отдельные картины, а иногда фантастическое заполнит все произведение – но всегда угадывается след сказки.
Восьми или девяти лет Александр Пушкин создает домашний театр: режиссер, драматург и актеры – он один. А зритель – сестренка Ольга. На сцене разыгрываются эпизоды семейной жизни, и переделка услышанной накануне в мастерском чтении отца французской комедии, и сказки. Порой «публика» встречает премьеру свистом и повергает «театр» в горе, правда не такое уж глубокое.
«Скажи, за что партер освистал моего «Похитителя»? Увы! за то, что бедный автор похитил его у Мольера», – писал мальчик Пушкин в остроумной автоэпиграмме после одного из таких провалов.
Через немного дней, а то и часов все бывало забыто, и спектакли возобновлялись.
Несколько лет спустя, в Лицее, Пушкин и его друзья придумывают литературную игру, которой предаются с воодушевлением. Составив общий кружок, они обязывали каждого или рассказать повесть, или по крайней мере начать ее, вспоминает современник и биограф Пушкина П. Анненков. В последнем случае следующий за рассказчиком принимал ее на том месте, где она остановилась, другой развивал ее далее, третий вводил новые подробности. В этой игре, в первом наброске, первой догадке воображения явились пушкинские повести «Метель» и «Выстрел».
Перечитаем «Мегель». Уже эпиграф из стихотворения Жуковского :
Вдруг метелица кругом;
Снег валит клоками;
Черный вран, свистя крылом,
Вьется над санями. ..
настраивает на ожидание событий необычных.
... Бедный армейский прапорщик Владимир Николаевич без ума полюбил Марью Гавриловну, «стройную, бледную и семнадцатилетнюю девицу». Родители не дали согласия на неравный брак. Владимир Николаевич умоляет девушку венчаться тайно.
Побег решен. Тогда-то в течение рассказа с бешенством снежной бури входит сама судьба.
Конечно, Пушкин, как и каждый, родившийся в нашей северной стране, не раз слышал «бури завыванье», когда кажется, что весь мир с неистовым воем несется в неизвестность и только стекло в окошке мешает холодному ветру унести и тебя в пугающую и манящую даль; «судьба» и «метель»—эти слова должны были рано сродниться в воображении поэта.
... Владимир торопит коня, спешит в Жадрино, где в сельской церкви ждет невеста.
Но мгла сгущается, дорога потеряна. Метель разлучила его с любимой, жизнь разбита. Разве не так же и в тот же самый миг, когда должно родиться счастье, судьба унесла Людмилу от Руслана:
Вдруг …
Гром грянул, свет блеснул в тумане,
Лампада гаснет, дым бежит,
Кругом всё смерклось, всё дрожит,
И замерла душа в Руслане...
Всё смолкло. В грозной тишине
Раздался дважды голос странный,
И кто-то в дымной глубине
Взвился чернее мглы туманной...
Конечно, знатный рыцарь стародавних времен, Руслан, во всем отличен от бедного прапорщика, и непогодица реального повествования не похожа на злого волшебника Черномора, похитителя Людмилы. Но как близки внутренней сутью сказочная поэма эта и повесть, задуманные ведь в одни и те же времена юности.
Будто видишь, как два ствола, расходясь вершинами, поднимаются из общего корня – из детства.
ДЕТСТВО. ОДИНОЧЕСТВО
Первые радости и потрясения – все это не забудется поэтом, а станет расти и искать выхода к полному своему творческому выражению.
Какими же были младенческие видения Пушкина?
В плане автобиографии он записал: «Первые впечатления. Юсупов сад. – Землетрясение. – Няня».
Юсупов сад, куда Арина Родионовна водила гулять мальчика, был прекрасен – безлюдный, с фонтаном, дремлющим озером, со старинными статуями, привезенными Юсуповым из Венеции и Неаполя; они словно живые выглядывали из древесной зелени на поворотах глухих тропинок.
Землетрясение в Москве случилось в 1802 году, когда Пушкину только исполнилось три года. Журнал «Вестник Европы» писал, что оно продолжалось секунд двадцать и состояло в двух ударах или движениях. Оно не сделало ни малейшего вреда и не оставило никаких следов, кроме того, что в стене одного погреба образовалась трещина, а в другом отверстие в земле, на аршин в окружности.
Но, кроме того, оно оставило след в душе...
Какой? Почувствовал ли мальчик мгновенное головокружение, как некоторые москвичи? Или сам он ничего не заметил, но услышал разговоры взрослых? Ведь умы были взбудоражены.
В статье Карамзина напоминалось, что землетрясения случались и раньше. Например, в XV веке при царе Василии II Темном; тогда Москва сгорела. И что есть страны, где землетрясения обычны, как у нас гроза. И что под тонким слоем земной коры в глубине бушует пламя.
Все это настраивало на необычайное.
Или он гулял в Юсуповом саду, и одна из статуй качнулась, точно ожив, шагнула к мальчику; это догадка Тынянова, высказанная им в замечательном, но, к сожалению, незавершенном романе «Пушкин». Статуя шагнула, как потом шагнет в воображении статуя Командора.
А дальше в плане автобиографии короткие записи: «Отъезд матери в деревню. Первые неприятности. – Гувернантки».
Через строку снова – 4Мои неприятные воспоминания», и 4Нестерпимое состояние...».
Из разрозненных фраз, каждая из которых по первоначальному замыслу должна была развернуться в главу, а осталась строкой оглавления, загадкой, из этих .строк понимаешь одно, что Пушкин не пережил вполне чудесного и нежного, что стоит за словами Льва Толстого – счастливая, невозвратимая пора детства.
От того, что отец и мать упомянуты в 4плане» мельком – мать и всего-то единственный раз, – чувствуешь как бы холод, доносящийся из пушкинского детства и заставляющий сжаться сердце.
Отец поэта Сергей Львович Пушкин оставил службу в 1798 году. По преданию, некто Б., пришедший принимать у него дела, застал его за чтением французского романа; деловые бумаги были небрежно отодвинуты в" сторону. Сергей Львович, как и брат его, поэт Василий Львович, был душой общества, 4 неистощимый в каламбурах, остротах и тонких шутках», говорят современники.
Но, вероятно, существование лишь в качестве присяжного остряка оставляло ощущение никчемности. Даже Отечественная война, так всколыхнувшая страну, не пробудила в нем жажды деятельности.
Пустота существования вызывала потребность во внешних переменах. Пушкины то и дело без видимой причины переезжают из одной квартиры в другую. Будущий поэт родился в Москве на Немецкой улице, в деревянном доме сослуживца Сергея Львовича – Скворцова. Через три месяца семья отправляется в Михайловское; оттуда– в Петербург. В 1801 году Пушкины снова в Москве, в доме поручика Волкова по Большому Харитоньевскому переулку. Оттуда меньше чем через год они перебираются во владения князей Юсуповых, на другом конце того же переулка.
4Впереди, скрипя и колыхаясь, ехали два высоких воза. Поверх больших кованых сундуков громоздились книжные шкафы, диваны, обитые зеленым и синим штофом, столы, столики – с ножками лирами и ножками лебедями. А на самом верху раскачивались разномастные стулья. Позади тянулась дворня и тащила разный домашний скарб...» Так запомнили современники пушкинские кочевья.
Обстановка жизни была неуютной, неустроенной. Роскошество соседствовало с бедностью.4
Комнаты не успевали освоиться со своим обиходом, как назначение их вдруг менялось: гостиная превращалась в спальню, отцовский кабинет, где шкафы вдоль стен были полны запыленными книгами, а на огромном письменном столе если и появлялась бумага, то разве листок с незаконченным экспромтом, переселялся в другое помещение, оставаясь таким же заброшенным.
Будто поверх и впереди всех вещей Пушкины из дома в дом везли дух нежили. Будто вещц, как и люди, искали и не находили настоящего своего места: и они были бесприютны. Пушкины были «пустодомы», писал Тынянов.
Только одно оставалось неизменным – незримая граница между людской, девичьей и барскими цокоями. По обеим сторонам этой границы и говорили на разных языках: на одной преимущественно по– французски, на другой – по-русски. Пушкин почувствовал эту границу очень рано.
В доме, в барской его части, все менялось с дуновением моды; служение ей у старших было главным.
Другая половина перешла из прошедших веков и как будто неизменной перейдет к грядущим поколениям. Здесь ощущалась печальная и торжественная поступь прошлого, звучал в песнях голос старины.
Настоящих друзей у Пушкиных не было; были светские знакомые, внимание к которым мерялось их меняющимся весом в обществе. Были по преимуществу не чувства, а светские отношения.
Дети жили на отшибе. Когда они попадались на глаза, отец и мать как будто бы даже раздражались. Александра любили меньше других детей; он этого не мог не чувствовать.
В нем настораживала затаенная непокорность – она проступала в неловкой молчаливости, в выражении живых, порой гневливых глаз. Чертами лица – толстыми губами, волосами, светлыми, но очень курчавыми, он пошел в Ганнибалов, которых в семье не любили и несколько стеснялись.
Надежду Осиповну, мать Александра, называли «прекрасная креолка», это льстило; но то, что среди родни – арапы, как те, что на запятках карет Новосильцева и других вельмож, казалось почти стыдным: арап Петра Великого, но все-таки «арап».
Мать то почти не замечала Александра, то принималась за воспитание его. Он имел привычку тереть ладонь одну о другую и, задумавшись, грызть ногти. Она завязывала ему руки за спиной. Он постоянно терял носовые платки – Надежда Осиповна стала пришивать платки к куртке мальчика.
– Твои аксельбанты, – насмешливо говорила она.
Дурные привычки становились, должно быть, менее заметными, но появлялось горькое отчуждение; оно не исчезнет.
Пушкин, как запомнили многочисленные родичи, в первые годы рос полным, малоподвижным и странным ребенком. Однажды на прогулке он сел посреди улицы и, когда его окликали, сердито бормотал что-то невнятное.