355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Попов » Новая Земля » Текст книги (страница 11)
Новая Земля
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 02:29

Текст книги "Новая Земля"


Автор книги: Александр Попов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)

14

Приблизительно через неделю после разговора со Степановым вечером к Василию в каморку прибежал запыхавшийся дежурный по контрольно-пропускному пункту и, улыбаясь, сказал:

– Вася, к тебе приехала девушка. Ух, хорошенькая! – подмигнул он, щелкнул пальцами и скрылся.

"Кто такая?" – замер Василий, прислушиваясь к глухим ударам крови в висках и сердце. Спешно, беспорядочно, с дрожью в негибких пальцах смахнул щеткой с сапог сухую дорожную грязь, порывисто, путано застегнул шинель, на секунду-другую заглянул в зеркальце и выбежал на улицу.

Сырой, студеный предзимний ветер помогал Василию идти быстрее, ударяя в спину волна за волной. Он бежал, ускоряясь с каждым новым шагом, перепрыгивал через лужи и рытвины, сократил путь по раскисшему от дождей футбольному полю. Забежал в небольшой дом КПП и выдохнул:

– Саша?!

Василию показалось, что его сердце остановилось. Александра, прикусив губу, стояла у окна и кротко улыбалась бледными губами. Она была все такой же тонкой, с прозрачными волосами.

– Саша, я предчувствовал, нет-нет, знал, да-да, знал, что ты приедешь, хотя от тебя не было ни строчки. Ты не могла, слышишь, не могла не приехать! Мне сейчас нужна только ты.

Александра заплакала, но улыбалась. Она показалась Василию какой-то новой, необычной. Ее блестящие темные глаза смотрели на Василия стыдливыми урывками, нежно, испуганно; тонкими костистыми пальцами она нервно крутила пуговицу на пальто.

– Мне нужна только ты, – шептал он. – Как я раньше этого не понимал? Мне хочется дышать тобою, просто видеть тебя, просто держать твою тонкую холодную ладонь...

– Вася, я нужна тебе? – произнесла Александра и покраснела так, как краснеют очень скромные, молчаливые, чистые люди, когда они вступили в разговор.

– Да, да! Я ведь с тобой не поздоровался, Саша. Здравствуй, что ли!

Дежурный сержант и дневальный находились на улице, предусмотрительно не входя в помещение.

– Я теперь многое в жизни понимаю, – сказал Василий, притягивая к себе Александру.

Неожиданно в единственное окно полился тусклый матовый свет, но отчего он,– не мог понять Василий, если уже вечереет и солнце с час как закатилось за мелкосопочник?

– Смотри, смотри, – сказала Александра, подталкивая Василия к окну, снег повалил. А какой он белый, даже в глазах режет.

Они молча смотрели за окно. Недавно все было серым, мрачным в округе, недавно холодный напористый ветер безобразно морщинил мутные лужи. И вот белый яркий, как миллионы зажженных фонариков, снег повалил на землю. Эти фонарики падали медленно, осторожно, словно оберегали трепетное и нестойкое пламя внутри.

Сначала снег мгновенно таял, соприкасаясь с сырой землей. Но потом хлынул обвально, весело, вскруживаясь, стелясь полотнищами. Земля насыщалась им, не растаивала, а нежно, заботливопринимала каждую снежинку, начиная светиться, и с каждой минутой – все ярче. Старые двухэтажные дома офицерского городка, одинокие прохожие, голые деревья, дорога – все стало выглядеть молодо, свежо, празднично. Надо было радоваться снегу, преображению природы, но Василий вспомнил о своем грехе, о злосчастном повороте в своей жизни, и остро, с болью почувствовал – как он теперь далек от своей чистой, светлой, как этот молодой снег, Александры.

Василий отошел от окна.

– Ты чем-то расстроен, Вася? Может, мне не надо было приезжать? Я так боялась встречи с тобой: может, думала, я ему совсем не нужна.

– Что ты, Саша! Если ты не приехала бы, я всеми правдами и неправдами примчался бы в Покровское, к тебе.

Александра неожиданно спросила:

– Вася... Вася, почему ты избегаешь смотреть в мои глаза?

– Нет, нет! – чего-то испугался Василий и стал ходить по комнате, поскрипывая половицами. – Видишь – я смотрю на тебя! Мне нечего скрывать! Экая ты!..

Они молчали. Александра, будто ей стало холодно, плотно закуталась в свою пуховую шаль и пододвинулась в угол. Не смотрела на Василия, отчего-то избегала его глаз и как-то пристально следила за снежинками, прилипавшими к окну. Василий ходил, угрюмо поднимая взгляд.

– Ты забилась в угол – боишься меня?

– Ты сильно изменился... с тобой что-то происходит... Мне тревожно за тебя.

Василий остановился перед Александрой. Она подняла на него взгляд кроткий и ломкий, как соломинка.

– Саша, – промолвил Василий и повалился на колени к ее ногам. – Милая моя Саша, мне так плохо. Помоги мне, как тогда, в детском саду, убежать... в другую жизнь.

– В другую жизнь? – тихо и испуганно спросила Александра и погладила Василия по голове, ласково, успокаивающе.

– Да. Понимаешь, я – вор и ничтожество, – быстро произнес он и закрыл ладонями глаза.

Руки Александры замерли, сползли на плечо Василия. Он не решался взглянуть на нее.

– Вор? – прошептала она. – Что, Вася, ты украл?

Василий резко поднялся и стал быстро ходить по комнате:

– Нет, нет! Я никогда, никогда не расскажу тебе всего. Это страшно, мерзко! Я хочу, Саша, хочу вспоминать наше прошлое. Давай вспомним, как мы убежали из детского сада.

Александра глубоко задвинулась в угол, побледнела, сжалась.

– Вася, пожалуйста, успокойся... Да, наш побег... начудили...

Василий прервал ее:

– Саша, давай прямо сейчас убежим... убежим в новую жизнь, то есть я хотел сказать, начнем жить по-новому, по-другому. – Он подбежал к ней и потянул за руку к двери. Она уперлась ногами в пол и разрыдалась.

– Но станем ли, Вася, мы там другими, изменимсяли? Далеко ли убежим от самих себя?

Василий отпустил Александру, присел на стул, склонил голову.

– Вася, Вася...

Снова незримо, но неумолимо поднялось в его сердце таинственное, пугающее, в созвучии похожее на сухой кашель слово грех. Василия ощущал его уже не отвлеченно, не чужеродно, а – словно бы частью своего тела, души.

– Перед кем грешен? – сказал он, раскачиваясь на стуле. – Перед тобой, Саша, перед мамой, которая так билась всю жизнь, чтобы ее дети были счастливы. Грешен перед всем чистым и праведным в мире. Это не высокие слова, это – так! Может, Саша, грех мой шире? Моежеланиелегкой, богатойжизни – негрех? То, что с шестнадцати лет я ступил на путь наживы любыми способами – это не грех перед самим же собой, чистым, незапятнанным ребенком, юношей? Ты, Саша, видела, как все мое стало выпячиваться, расти в нечто громоздкое, безобразное, уродливое, а теперь, рядом с тобой, я понял – я действительно стал уродом, сам себя сделал таким. А кто же еще? Если, Саша, ты не приехала бы, то я, может, никогда так о себе не подумал бы. Хотя – кто знает! Как ты догадалась, что сильно нужна мне?

– Вася, у меня же есть сердце.

– Да, да, конечно. Прости. Скажи, а у меня есть сердце?

– У тебя большое доброе сердце... Вася, умоляю, расскажи, что с тобой произошло? Я помогу тебе.

– Понимаешь, во мне не достает мужества... Я тебе обязательно все расскажу, но не сегодня и даже не завтра. Мне нужно собраться с силами.

Александра подошла к Василию, склонила к нему голову. Он взял в ладони ее лицо и долго смотрел в ее глаза.

– Люблю, – шепнул он.

– Люблю, – отозвалась она, и они впервые соприкоснулись губами.

Но в сердце Василия было тяжело.

Через два дня он проводил Александру на поезд; она не хотела уезжать, но он настоял. Закрылся в своей каморке;всю ночь не спал.

"Теперь, кажется, я все свое вспомнил, – устало подумал он рано утром и подошел кокну. – Что дальше? Как я должен жить? Я чувствую, что меня еще тянет к Коровкину – он должен принести мне деньги. Деньги! Но мне страшно. Я боюсь. Как за окном бело! Хочу на улицу, противно сидеть в этой каморке, здесь, наверное, даже стены пропитаны всем моим. Подальше отсюда! Какой мягкий под ногами снег. Наступила настоящая зима. Я предчувствую: что-то новое, свежее, как этот снег, появится в моей жизни. Я иду. Но куда? Разве это важно? Я иду по снегу, белому, сочному, молодому, дышу морозным воздухом утра, думаю о Саше, маме, сестре, обо всем, что было хорошего и доброго в моей жизни... Кто там впереди? Коровкин... Он тоже идет по снегу, его тоже носит и терпит земля..."

– Здравствуй, Васек, здравствуй, мой хороший. За деньгами идешь? Возьми, возьми свою долю.

– Мне страшно жить, – сказал Василий, отстраняя руку Коровкина с деньгами.

– Что с тобой? Возьми деньги – они тобою честно заработаны.

– Честно, – усмехнулся Василий. – Я варю солдатам бурду, примешиваю в котел всякую гадость, чтобы скрыть кражу, а вы... про честность?

– Говори тише. – Прапорщик настороженно прищурился на проходящих мимо солдат и офицеров. – Что с тобой стряслось?

– Я вам сказал – мне страшно жить. У меня теперь много денег. Я, можно сказать, богат и свободен. Свободен в несвободном месте – в армии: что хочу, то и делаю. Но какая это свобода! Я самого себя стал бояться. Разве я так хотел жить?

– Глупец, говори тише. – Прапорщик был, как обычно, спокоен, суховато строг. – Чего ты боишься? Разоблачения?

– Нет! Если меня раскусят и посадят, я буду только рад.

– Глупец! Чего же ты боишься?

– Себя! Гад я, ничтожество...

– Говори, наконец-то, тише. Задави в себе слабину, вытри слюни и сожми зубы. Я так живу. Ты думаешь, что я толстокожий, что мне не бывает мерзко?

– Я больше не могу!

– Молчи! На больше! – Коровкин протянул Василию пачку денег. – Бери!

– Нет.

– Бери. Не пугай меня.

– Нет!

– Я тебя, Василий, понимаю. Ты еще не раз будешь метаться. Меня тоже крутило... душа заявляла о себе, но теперь я – волк. Когда мне горько, я не просто плачу, а вою. Закроюсь и вою...

– Коровкин, я убью тебя.

– Не убьешь. Потому что ты хочешь хороших денег, мой романтичный слезливый мальчик. Мы восхищаемся благородными книжными героями, мучаемся нередко от мерзости, низости того, что творим, – и что же? Мы все те же новые старые люди. Ты захотел чистой жизни? В тебе пробудилась совесть? Наивный теленок! Ты поживешь на свете еще лет десять-пятнадцать и с горечью поймешь, убедишься, что совесть, благородство и другая чепуха – всего лишь темы для умных, хитрых разговоров, и ведут их чаще всего те, кто хочет отхватить от жизни самый большой лакомый кусок, обманывая этими разговорами бдительность других, таких телят, как ты. Так было и будет. На том стояла и будет стоять жизнь – настоящая, не придуманная.

– Врешь, Коровкин.

– Нет, не вру.

Прапорщик близко склонил к Василию свое подрагивающее улыбкой лицо:

– Возьми деньги, Василий.

– Нет, не возьму. Знаешь, Коровкин, что я сейчас сделаю?

– Что? – вытянулся прапорщик.

– Пойду в казарму кребятам и все про нас с тобой расскажу.

Коровкин молча смотрел на Василия. А Василий, прижмурившись, всматривался в неясную заснеженную даль улицы, по которой к нему шла Александра.

– Вернулась, – сказал он. – Переживает.

– Что? – робко спросил Коровкин, пытаясь заглянуть в глаза Василия.

Но он не ответил – пошел навстречу Александре.

СМЕРТЬ-КОПЕЙКА

Лет десять назад лежал я в госпитале, так, из-за пустяка. Поправился быстро и уже готовился к выписке, но начальник отделения попросил задержаться недели на две-три – некому было ухаживать за тяжелобольными; с моим полковым начальством он договорился. Так я стал санитаром – какая разница солдату, где служить?

Уходили последние дни февраля, пасмурного, сквозисто-ветреного, с короткими, урывистыми пригрева солнца. Я из окна наблюдал неспешную жизнь Урюпки – маленького дальневосточного городка. Серые одноэтажные здания, забрызганные грязью грузовики-труженики, бредущие в хлебный магазин бабушки, темный, стареющий снег, расползающийся по откосам оврагов и кюветов. Посмотришь, посмотришь из окна и невольно зевнешь.

Свою работу я обычно выполнял быстро – кому "утку" поднесу, где полы подотру, что-то еще по мелочи сделаю. Работа не трудная, спокойная. Мои больные оказались не особо тяжелыми. Помногу часов читал и нередко просто лентяйничал, валяясь на кровати или всматриваясь в скучную предвесеннюю землю. Неясные мысли сонными тенями покачивались в моей голове; душа лежала во мне глубоко и тихо. Я всем своим существом отдыхал от маетной полковой жизни, от зычных голосов командиров, от высокомерия старослужащих, – я отслужил всего три с небольшим месяца. Можно сказать, что я утонул в самом себе, затаился. И полусонные лежачие больные, и глухая тишина пустынных коридоров, и участливо-спокойные голоса и взгляды медперсонала – все словно усыпляло меня. Из прочитанного решительно ничего не запоминалось, а куда-то уходило, как вода в песок.

Однажды под вечер привезли двух больных. В наше отделение прикатили их одновременно, на тележках, но поместили в разные палаты-одиночки. Заведующий велел мне ухаживать только за ними; и медперсонал, и больные называли их между собой "смертниками" – оба, как мне сказала дежурная сестра, могли вот-вот умереть. Как-то внутренне придавленный и напуганный этими страшными словами, я пошел к своим новым подопечным.

Тихо вошел в первую палату и остановился возле дверей, потому что не смог пройти дальше, – лежал он передо мной на тележке, полуобнаженный, большой и хрипящий. Кажется, спал. Я не в силах был подойти к нему – страшно было мне. Он – словно освежеванная туша. Конечно, грубое сравнение, но не нахожу других слов. Правая часть лица была разворочена, глаз отсутствовал, вместо горла – темная трубка, не было правой руки и левой ноги до колена, живот располосован и не было того, что чуть ниже живота.

Я закрыл глаза.

Открыл.

Лежит, он же. И все такой же.

Неожиданно открылся его единственный глаз, резко. хищно. Осознанно, внимательно посмотрел на меня. Медленно поднялась смуглая рука и нажала на горловую трубку, – раздался хрип. Я не сразу понял, что это слова. Призывно пошевелился палец. Я склонился к лицу раненого.

– Ти какой завут? – различил я в хриплых звуках.

– Сергей, – протолкнул я .

Он был южанином, быть может, таджиком или узбеком, но точно не знаю.

– Я... – назвал он свое имя, но я не расслышал, апереспрашиватьнестал; мнепослыша

лось слово Рафидж, – так и стал его звать. Ему было лет восемнадцать, как и мне.

Он поднял большой палец на руке, давая мне понять, что – хорошо, отлично, и – улыбнулся. Да, да, улыбнулся – нижней желтой корковато засохшей губой, шевельнувшейся ноздрей раздробленного носа и бровью-болячкой. Я тогда подумал, что Рафидж будет жить.

Онзакрыл глаза и, видимо, сном пытался уйти от болей и мучений.

* * * * *

Я ушел ко второму больному. Он лежал на кровати, укрытый по пояс простыней, и тоненько, жалобно стонал. Рядом гудел отсосник, выкачивая из груди гной. Больной показался мне серым, печальным, сморщенным стариком. Но присмотревшись, я обнаружил, что морщины неестественные – кожа стягивалась от натуги, изредка расслаблялась и распрямлялась, и на его сером унылом лице я различал зеленовато-синие прожилки, будто полоски омертвелости. У парня оказалось огнестрельное ранение легкого. В палате стоял запах разложения.

Он лежал с открытыми глазами, но, казалось, ни меня, ничего вокруг не видел. Я подумал, что он живет уже не здесь, а где-то там, что его ждало.

– Судно, – произнес он с полувздохом, очень тихо.

Выходило, что все же видел меня.

Я принес.

– Как ты себя чувствуешь, парень? – спросил я.

– Ты все равно не поймешь.

Он говорил задыхаясь. Чувствовалось, что ему доставляет физическую боль каждое произнесенное слово.

Я чуточку обиделся и направился к двери.

– Умру... скоро умру... – услышал я, но не понял – то ли он спросил, то ли утвердительно сказал.

– Не говори глупости, – постарался мягко возразить я, но, кажется, получилось грубовато. – У тебя пустяковая рана, а ты помирать собрался. Посмотрел бы на таджика из соседней палаты – как его разворотило гранатой! мясо, а не человек, но – улыбается.

Мне больно, – тихо выдохнул он и закрыл глаза; на его впалые синеватые щеки выжалась из-под припухших век влага.

– Все будет хорошо.

Но верил ли я своим словам?

– Тебя как зовут? – спросил я.

– Иваном.

Я назвал себя, однако продолжать разговор мне почему-то не хотелось. Я постоял и вышел.

* * * * *

Неделя прошла быстро.

По утрам в морозном густом воздухе метались, гонимые ветром, снежинки; однажды я проснулся, а за окном – белым-бело. Снова пришла зима. Из открытой форточки тянуло вла-гой; припало к земле пастельных синеватых тонов небо. Мне было зябко, неуютно, но от тоски я избавлялся, ухаживая за больными, Иваном и Рафиджем.

Они, вопреки предсказаниям и ожиданиям многих, понемногу выздоравливали, становились разговорчивее, особенно Рафидж. Он и поведал мне первым, что с ним приключилось.

– Гдэ, Сэргэй, у мэня голова? – спросил он однажды.

Я усмехнулся и дотронулся до его лба пальцем.

– Ва-а! Какой он голова? Качан капустэ. Вот он что такой.

Рафидж попытался взмахнуть рукой, но боль словно ударила, и он застонал. Южный кипящий темперамент требовал жестов. От досады, что не может полностью выразить свои чувства. он выругался.

– Почему ты так ругаешь свою голову?

– Он – плехой голова. Я взял граната, дернул колечко и хотел бросат ее. А голова? Что он сделал, этот глупый голова?

Рафидж настолько вошел в роль гневного судьи, обличителя, что буквально жег меня своим одноглазым взглядом.

– Ва-ай! Бэстолковый голова! Захотелось снять с плеча автомата – тогда дальше метну граната. Я положил рядом граната и быстро скинул автомата. Схватил граната и бросил. Трах, трах! Все! Баста. Здесь очнулся. Вот такой голова у мэня. Дурной башка.

Действительно, есть что-то нелепо-смешное в его истории и, наверное, можно было бы посмеяться, но каков ее исход! Рафидж, видел я, парень неглупый, однако как ему могла прийти в голову мысль класть рядом с собой гранату с выдернутой чекой?Его поступок – чудовищная нелепость. Хотелось дальше всех бросить гранату, пощеголять перед сослуживцами и командирами.

Иван долго мне не открывался. Но однажды ему стало очень плохо, он посинел, стал задыхаться. Я хотел было сбегать за врачом.

– Не надо, – вымолвил он и жестом попросил сесть рядом с ним. – Я скоро, Серега, коньки отброшу...

– Прекрати!

– Нет-нет, умру. Вот увидишь.

– Вобьешь себе в голову – и точно умрешь, – уже сердился я.

Он не стал спорить. Ему трудно было говорить, а сказать он, чувствовал я, хотел что-то важное, значительное.

– Я умру, но не хочу, чтобы моя тайна сгинула со мной. Я следователю ничего толком не сообщил, а тебе все расскажу. На аэродроме я служил, в стройбате. Как и ты, из "зеленых" – всего четыре месяца отслужил. "Деды" нас зажали так, что ни пикни. Мы пахали, как папы карлы. Вспомню – жутко. Старики били нас, заставляли выпрашивать из дому деньги. Я как-то пожаловался ротному, – он пригрозил "старикам". А они устроили мне темную. Я уже не мог терпеть. Дезертировать было боязно, убить кого-нибудь из "дедов" – страшно. Что делать? Придумал. Однажды был в карауле, на посту. Решил так: предохранитель у автомата опущу, упаду, а прикладом ударю о землю. Произойдет выстрел. Пуля попадет в ногу – и меня комиссуют. Перед законом чист. Что ж, сделал, как задумал, да вместо ноги угодил в грудь: автомат я нечаянно отклонил. Эх, знал бы ты, что я пережил...

– Я понимаю тебя, Ваня. Мне тоже досталось от старослужащих...

Но Иван, казалось, не слышал меня, спешил поведать свое:

– Следователь все выпытывал у меня: из-за чего пошел на самоубийство? Я говорю, что случайно получилось. Не верит. Ты, Сергей, не вздумай проболтаться. Не хочу, чтобы после смерти думали обо мне нехорошо, недобрым словом поминали... особенно те, кто мучил меня.

– Ты что, Ванька, серьезно решил умереть? – наигранно иронично улыбнулся я.

– Умру, умру. Предчувствую.

– Да будет! У тебя же пустяк, а не ранение.

– Гнию, – разве не видишь?

Мы помолчали. Я молчал потому, что уже не знал, как его утешить, увести от мрачных мыслей. Он неожиданно заплакал.

– Жить я хочу... поймите вы все.

* * * * *

Прошло еще недели две или три. По кочкам в больничном парке побежали робкие ростки травы. Я часто стоял у окна с закрытыми глазами и грелся под блеклыми солнечными лучами. Такое было ощущение, словно что-то таяло у меня в груди, как воск – вот-вот растечется по всем уголкам моего тела. Рафидж часто спрашивал меня, как там на улице.

– Весна, – говорил я ему.

Он надавливал на горловую трубку, из которой вырывалась густая механическая, но радостная хриплая речь:

– Хорошо! Скорэ дом поеду.

Однажды я спросил:

– Как ты, дружище, будешь дальше жить? Чем займешься?

Я смутился: а вдруг Рафидж меня неправильно поймет? Но его глаз весело прищурился на меня, стянутые швами губы попытались улыбнуться, и он охотно мне рассказал, что из большой семьи, сам одиннадцатый или двенадцатый точно не помню, что родственники ему "нэ-э-экак" не дадут пропасть.

– Я буду завэдывать магазына, – значительно сказал он и не без тщеславия посмотрел на меня: удивился ли я?

Действительно, я удивился и поинтересовался, почему он так уверен.

– Моя дядя – прэдсэдатель колхоз. Вся кишлак – мой родня. Всо будэт хорошо. Дэньги будут, вино, горы, солнцэ, всо будэт.

Однако на его лбу вздрогнула бороздка; он задумчиво помолчал и неприятно-резко сказал:

– А вот... нэ будэт.

Я не понял.

– Кого?

Он насупленно помолчал и гневно ответил:

– Жэнчин... баб... – Грязно выругался.

Я ругал себя, что сразу не смог догадаться, и отколупнул у парня коросту с самой болезненной раны.

Помню, Рафидж демонстративно отворачивался от медсестер и женщин-врачей или закрывал глаза, притворяясь спящим.

Однажды он мне сказал:

– Я только тэпэрь понэмай, что такой жизн.

– Что же она такое?

– Она – всо, – значительно произнес он и поднял вверх палец. – А смэрть – тьфу, копэйка.

– Как это все?

Я никогда раньше особо не задумывался о том, что такое жизнь: живудаживу – ихорошо.

– Ну, как ти нэ понэмай? – даже рассердился Рафидж. – Всо – значит: нэбо, горы, воздух, мама, зэмля, нюхат цвэток, пить вино. Понимай: всо? И у мэня, как и у тэбя, скоро всо это будэт. Понэмай?

Я сказал, что понимаю, но так молод еще был тогда, никаких серьезных утрат и потрясений у меня не случилось, как у Рафиджа; тогда мне показалось несколько странным, что можно восхищаться такими обыденными явлениями, как воздух или земля.

Но через несколько дней произошло событие, после которого я каждой жилкой своей души понял смысл фразы Рафиджа, – я словно прозрел.

* * * * *

Помню, был вечер. Я мыл полы в палате Ивана. Он молча лежал и смотрел в потолок. Он часто так лежал, и мне бывало скучновато с ним, порой томительно неловко. Рафидж вел себя по-другому – порывался вертеться, шевелился, но раны немилосердно сдерживали. Он водил своим большим черным, как у коня, глазом, словно старался больше, шире увидеть мир; кажется, потолок ему был ненавистен – торчит перед глазом!

– Все! – неожиданно произнес Иван, собрав на лбу кожу. – Я уже не могу терпеть боли. Мне хочется... умереть.

Он закрыл глаза, из-под синевато-красного, припухшего века выскользнула слеза.

Я молчал и просто не знал, как его утешить. Мне хотелось ему помочь, но чем, как? Сколько раз я призывал его терпеть! Но что слова здорового для страдающего от мук больного?

Меня иногда начинали раздражать и сердить его разговоры о смерти. "Почему Рафидж об этом не говорит? – порывался я резко спросить у Ивана. Он терпит и верит. У него тоже ранение груди, тоже образуются нагноения да еще сто ран. А ты стонешь, стонешь. Надоел!" Но я молчал, потому что не смел в таком тоне говорить с ним. Он часто задыхался, синел, и к нему сбегались врачи; в состоянии полу сознания кричал, что ему больно, больно, что его плохо лечат. Однажды, расплакавшись, потребовал, чтобы его умертвили.

В последние дни он стал часто вскрикивать, капризничать: то я не так "утку" ему подсунул, то неловко обтер мокрой тряпкой его полное вялое тело. Я отмалчивался, старался скорее все сделать и уйти.

– Помоги мне умереть, Сергей, – поймал он мою руку, но был настолько слаб, что его горячая, жидковато-пухлая ладонь упала на кровать. – Прошу! Я не хочу жить. Я устал, устал!

Он снова заплакал, но даже плакать уже не мог, потому что боли в груди жестоко о себе напоминали, давили всхлипы, и он мог только лишь поскуливать и морщиться.

– Успокойся, Ваня, нужно перетерпеть.

Неожиданно он громко вскрикнул, и его грудь стала биться в тяжелых конвульсивных вздохах.Замер и, осторожно дыша, тихонько вымолвил:

– Жить... жить хочу.

Его лицо стало быстро наливаться синеватой бледностью, и мне показалось – щеки, губы, подбородок будто бы растекались и расширялись. Он весь обмякал, вдавливаясь в постель. Я испугался, выбежал в коридор и крикнул медсестру. Она только взглянула на него и во весь дух кинулась за врачами. Пока их не было, я стоял возле Ивана. Я впервые видел, как из человека уходит жизнь, – тихо, дажекак-тоделикатнотихо, словно не желая причинить боль умирающему, потревожить его. Он лежал, не шелохнувшись, стал каким-то затаенным, и мне почудилось, что синевато-бледные губы обращались в кроткую улыбку. Полузакрытым глазом смотрел на меня, но в этом взгляде я уже не видел ни боли, ни страха, ни каприза, ни укора, лишь глубокий-глубокий покой. Я дотронулся до его руки – она оказалась прохладной.

В палату ворвалось человек пять. Они вкатили какой-то электрический аппарат. Меня подтолкнули к двери. Я медленно опустился на стул возле медсестринского столика. Через несколько минут из палаты вышли все пятеро врачей и молча побрели по коридору. Рядом со мной присела медсестра, вынула из шкафчика клеенчатую табличку с вязочками и написала: "Баранов Иван Ефремович. Умер 14 марта...".

"Боже, – подумал я, – как буднично и просто!"

Начальник отделения велел мне и еще одному парню унести тело Ивана в мертвецкую. За руки, за ноги мы положили его на носилки, закрыли простыней и подняли.

– У-ух, тяжелый, – с хохотцой сказал мой напарник.

Я угрюмо промолчал.

Мы принесли Ивана к небольшому темному дому, стоявшему за госпиталем, в саду у забора. Напарник отомкнул ржавый замок, отворил скрипучую, обитую потемневшим металлом дверь и включил свет. Мы увидели бетонную серую лестницу, уползавшую глубоко под землю. Там находилась единственная комнатка, пустая, сумрачная. Из предметов остался в памяти длинный, обшитый ярко-желтым пластиком стол; его солнечно-радостный цвет казался невыносимо нелепым. Пахло плесенью.

Мы положили на стол тело. Стали сразу подыматься наверх. Выключили свет. Я оглянулся – как там Иван? Его не было видно – стоял густой мрак. Со скрипом, переходящим в стон, закрылась дверь и скрежетнул в замке ключ. "Все! Буднично и просто".

Я побрел по саду. Напарник позвал меня в госпиталь, – я отмахнулся и шел, сам не зная, куда и зачем. Я неожиданно представил – меня сейчас несли в носилках, обо мне сказали "у-ух, тяжелый", меня сгрузили на стол и оставили в холодной темной комнате. У меня закружилось в голове, – я присел на скамейку. Осмотрелся: серый, с широкими щелями забор, голые кусты яблонь, серебристые лужицы, узкое облачное небо, на пригорке ютились двухэтажные дома, – совсем недавно все урюпкинское раздражало, сердило меня, а теперь казалось таким привлекательным, нужным, милым. Вспомнил, что через два дня должен вернуться в свой полк, в котором продолжится моя нелегкая служба, и я шепнул:

– Все выдержу, потому что я должен жить.

Вернулся в госпиталь, вошел к Рафиджу и – не увидел его в постели: он на одной ноге стоял возле окна. Весь в бинтах, без ноги, без руки, искромсанный, излатанный, однако – стоял. Повернул ко мне голову, махнул головой на вечернее с огоньками окно, слабо улыбнулся.

– Все будет хорошо, – сказал я, но в сердце стояла неодолимая горечь, которая не оставит меня до конца моих дней.

В ДОРОГЕ

1

Весной капитан Пономарев принял в свою роту целый взвод новобранцев. Как только пришли они из бани, с ребячливым, веселым шумом ввалившись на территорию части через узкую калитку КПП,ротный велел им выстроиться на плацу, а они нацелились в казарму, в тепло. Но капитан за двадцать два года службы уже был научен: если сразу не возьмешь солдата в руки, потом намучаешься с ним.

– Здравствуйте, товарищи солдаты, – медленно вымолвил капитан и подвигал бровями.

– Здравия желаем, товарищ капитан! – вразнобой прозвучали нестойкие голоса.

– Плохо. Будем учиться. Здравствуйте, товарищи солдаты.

Пять раз его подопечным пришлось поздороваться. Все замерзли, – моросил дождь, пробегал по серой шинельной стене строя холодный ветер. Некоторые солдаты дрожали.

"Надо погонять их по плацу. Для порядку, – подумал капитан Пономарев. И согреются. И поумнеют".

– Ать-два, левой! Петров, выше ногу. Хорошо. Горохов, четче шаг. Ать-два, левой! Кру-у-гом! – командовал он.

Проглянуло солнце, и капитану стало весело.

– Выше ногу, рядовой Салов! – сделал он замечание низкорослому, но крепкому метису-тофу, подставляя лицо солнцу и наслаждаясь теплом, но притворяясь перед подчиненными, что его интересует только строевая подготовка. Салов сердито, быстро взглянул на командира и что-то невнятно сказал. Он стал поднимать ногу ниже, вроде бы с неохотой выполнять команды.

– Рядовой Салов, засыпаешь на ходу. Может, подушку подать? – пошутил капитан.

Солдаты засмеялись, а Салов покраснел и выкрикнул:

– Я хожу нормально. Кому не нравится – пусть не смотрит.

– Рота, стой! На-ле-ву! Смирно! Рядовой Салов, выйти из строя.

Солдат медленно вышел, но стал смирно, как того требует устав .

– За пререкания и разговоры в строю объявляю наряд вне очереди.

Капитан подождал ответа, но Салов, склонив смуглую голову, вызывающе, тяжело молчал.

– Вам не ясен приказ? – сухо спросил капитан, которого сердила независимость солдата.

– Есть наряд вне очереди, – тихо отозвался Салов.

– Встать в строй.

– Есть.

Так первый раз капитан Пономарев столкнулся с рядовым Саловым.

Прошло несколько месяцев. Пономарев присматривался к своему метису тофу – кто-то из родителей у него был русским. Капитана раздражало и порой сердило вечно унылое, желтовато-болезненное лицо Салова, его ссутуленные плечи. Он почему-то искал в его облике что-нибудьнеобычное. Конечно, тогдакапитаннезнал, чтоСалов убежит, пройдет сотни километров по бездорожью, тайге до родного села, но, кажется, уже тогда капитан предчувствовал, что этот парень должен решиться на что-то отчаянное, безрассудное, и поэтому, быть может, присматривался к нему.И однажды обнаружил особенное. Как-то с группой солдат капитан выполнял боевую учебную задачу. Пришлось заночевать в поле. Салов задумчиво, тихо сидел у костра. Молчал, только изредка отвечал на вопросы. Отсветы огня плескались на его лице. Он рассеянно взглянул в сумрачную даль, потом на ротного, и ротный неожиданно открыл – или ему так показалось, – то необычное, что искал: он подумал о бьющем из щели световом луче, который нежен, тонок, беззащитен; ломайте его, рубите, хватайте руками, но ничего с лучом невозможно сделать, и чтобы его победить – нужно просто устранить источник. Такой неожиданный образ пришел к капитану, когда он встретился со взглядом Салова: его узкие, азиатские глаза, казалось, источали какое-то отчаянное упорство. Взгляд был прямой, словно луч, но в то же время мягкий, нежный, незащищенный, и капитан не выдержал, отвел свои глаза.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю