355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Попов » Новая Земля » Текст книги (страница 16)
Новая Земля
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 02:29

Текст книги "Новая Земля"


Автор книги: Александр Попов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 18 страниц)

– Верьте, ребята, не верьте, а я полечу. Птицей пронесусь над Новопашенным.

Отец строго сказал ему:

– Я тебе, антихрист, полечу! – И ногами поломал его крылья.

Вася плакал, но поздно ночью ушел из дома с обломками своего прекрасного безумства. Через неделю под закат солнца отдыхающие новопашенцы неожиданно услышали с Кременевки:

– Люди, смотрите – ле-чу-у-у!

– Батюшки, свят, свят! – крестились люди, испуганно подняв головы.

Действительно, Вася летел под большими крыльями своей непобедимой мечты. Но неожиданно крылья схлопнулись, как ставни, и будто закрыли от всего света его безумную, молодую жизнь. Упал Вася рядом с кладбищем, а односельчанам показалось – в закатное солнце, в красные, мягкие лучи, как в пух, зарылся парень.

Ивану Степановичу радостно вспоминалось о Куролесове, потому что всю жизнь ему хотелось так же подняться в небо и победно крикнуть новопашенцам:

– Лечу-у-у, братцы!

И даже однажды тайком крылья починил, но не смог поднять своего духа для совершения полета. Только в мечтах летал.

– Э-эх, кто знает, ребята, может, еще полечу, – сказал старик, прижмурившись на солнце. – Всполыхнется Новопашенный! – беззубо улыбнулся старик своей ребячьей мысли.

Солнце стояло над сосновым бором, который большим облаком кучился за рекой, словно ночью небо прислонялось к земле – и одно облако уснуло на новопашенской притаежной равнине.

Остановился старик,любуясь заснеженным бором.

И вспомнилось ему давнее – как однажды он чуть было не погиб за этот лес. Когда случилась история – уже ясно не помнит, но до войны. Узнал Новопашенный, что в областных начальственных верхах решено соорудить в сосняке за Шаманкой военные склады. Отбыли новопашенские ходоки в Иркутск, просили за свой бор. Успокоили их:

– Не волнуйтесь, товарищи, в другом месте построим склады. Сибирь большая!

Однако через месяц с воинского эшелона была сгружена автотехника и ее направили на бор – валить, выкорчевывать деревья.Новопашенцы любили бор, берегли его, всюду в чужих краях хвалились, но волной накатиться в защиту не смогли. Техника гремела по дороге на переправу, но неожиданно от притихшей, молчаливой толпы отделился молодой мужичок Иван Сухотин, вприпрыжку забежал наперед колонны и поднял руки:

– Стоп!

Трактор с грохотом остановился перед его грудью. Подбежал запыленный, потный майор:

– Парень, ты что, пьяный, а? Пошел прочь! Чего выпучился? Нажрался, скотина!

– Не пущу. Наш бор.

– Что, что? – не понял майор.

– Не пущу. Наш бор.

– Да ты что, гад?! Пшел! – И ударил бунтарю по носу промасленным черным кулаком.

Иван ударился головой об гусеницу. Односельчане подхватили его за руки, за ноги и унесли от трактора. Иван был худым, но сильным, от жил происходила его сила – жильная. Он поднялся с травы, растолкал людей и снова подбежал к трактору. Натужно-тихо сказал майору:

– Не пущу. Наш бор.

– Дави его! – крикнул майор трактористу-солдату.

Солдат отодвинулся от рычагов, словно боялся, что рука сама собой рванет на ход, побледнел. Майор выругался, вынул из кобуры пистолет:

– Уйдешь с дороги или нет, предатель родины?

Иван испугался, но покрутил головой:

– Нет.

– Получай!

Прогремел выстрел. Отчаянно закричали люди, разбегаясь в разные стороны.

Не убил горячий майор Ивана, лишь клочок мяса вырвала пуля из предплечья. Майора вскоре арестовали и судили. И складов не построили в прекрасном сосновом бору: оказалось, что автотехнику сгрузили в Новопашенном по ошибке, второе решение о строительстве складов в другом месте пришло в воинскую часть с большим опозданием.

Иван Степанович осторожно спустился к Шаманке, цепляясь за кустарники на прибрежном укосе.

– Здравствуй, болюшка наша, – сказал старик реке.

Берега Шаманки были засыпаны снегом, забереги схвачены темным льдом, но посередине она журчала по-летнему звонко, весело. Река неширокая, до другого берега можно было камнем добросить, но глубокая, быстрая, пенная. В предгориях Саян тонкие цевки ручьев пробегают по каменистым, мшистым распадкам, порогам, падают в пропасти, а потомсплетаются в сильную, напористуюШаманку. Сильной, напряженной, взбитой, она вырывается из вечно темного Семирядного ущелья на новопашенскую равнину. "Болюшкой" старик назвал ее потому, что лет сорок назад леспромхозы стали по ней сплавлять кругляк, и теперь вывелась в реке рыба, задавленная корой, топляками.

Передыхая, Иван Степанович постоял на берегу, послушал звонкий плеск воды, полюбовался бором, который, представлялось, полыхал своим влажным молодым снегом, послушал чирикающих на ивах синиц, положил в рот мороженую ягодкурябины и покатал ее языком. Она неожиданно брызнула сладковатым, но со жгучей горечью соком, – Иван Степанович улыбнулся и, задорно протаптывая в снегу новый, никем не хоженный путь, направился в поселок.

3

Тяжело дыша, Иван Степанович выбрался на гравийный, высоко лежащий большак, засыпанный снегом, но просеченный несколькими автомобилями, видимо, молоковозками, со звоном бидонов укативших в район с молоком вечерней и утренней дойки. Старик взмок – снял шапку и рукавицы. Присел на валяющийся возле дороги чурбак, вывалившийся из подпрыгнувшего на кочке грузовика, и прищурился на синеватые, тенистые поля, которые лежали широко, как небо.

– Лежите, родимые? – спросил Иван Стапанович. – Наработались за лето, настрадовались за осень, умаялись, притихли, заснули, кормильцы наши. Спите, отдыхайте!

Старик вытянул шею, узко сощурился, всматриваясь, и с неудовольствием кашлянул – безобразно торчали в чистом поле брошенные сенокосилки, телега и борона.

Ивану Степановичу стало нехорошо. Только что он радовался небу, полю и снегу, тому, что разумным образом устроена жизнь всей природы, – но теперь опечалился. Ему было печально, что человек бросил ржаветь и гнить дорогую, нужную в деле технику, что обезобразил поле и снег.

Всю жизнь старику страстно и искренне хотелось, чтобы его земляки стали лучше, рачительно относились к общественному добру, любили землю, не пили, не разворовывали колхозного имущества. Но люди жили так, как им хотелось и моглось жить, и любое вмешательство Сухотина лишь озлобляло и раздражало их, – и ушел он от людей на гору.

Он свернул с большака на тропу, еле различимую под снегом, и пошел коротким путем через скотный двор и конюшни к своему дому. На скотном дворе ему встретился вечно выпивший или пьяный скотник Григорий Новиков, сморщенный, как высушенный гриб, но он был еще молод, лет сорока. Григорий всегда ходил в заношенной робе, в больших скособоченных кирзовых сапогах, на его заросший затылок была сдвинута лоснящаяся, ветхая меховая шапка. Он встретил Сухотина приветливыми звуками.

– Все пьешь, Гриша? – строго спросил старик, не останавливаясь.

Григорий махнул рукой, подскользнулся и упал. Сухотин остановился, посмотрел на него сверху и укоризненно покачал головой. Григорий затих и уснул.

– Эх, ты, поросенок, – хотя и усмехнулся, но был сердит старик. – А парнем, после армии, помню, каким ты был – аккуратным, приветливым, стройным, непьющим... Эх, что вспоминать!

Сухотин пошел было своей дорогой, но остановился: кто знает, сколько времени скотник пролежит в снегу, не простыл бы. Старик осмотрелся – рядом никого не было. Потянул скотника за шиворот – тяжелый, не осилить; пошлепал по щекам – Григорий сморщился, выругался и оттолкнул старика так, что он навзничь упал в снег.

– Э-э, брат, да ты притворщик, видать, – выбираясь из канавы и усмехаясь, сказал старик. – Силищи в тебе, как в быке, а на что ты ее гробишь? Жить бы тебе в красоте и разуме, а ты... Эх! – Жалко стало Ивану Степановичу этого большого, сильного человека.

Из коровника он услышал веселую песню женщин и заглянул вовнутрь.

– Батюшки мои! – сморщился он, как от кислого или горького.

В стойлах и загонах мирно жевали и мычали коровы и влажными глазами смотрели на выпивавших и разделывавших годовалого телка доярок. В кормушке спал электрик Иван Пелифанов, на него строго смотрела корова, не имея возможности воспользоваться сеном. Старая, худощавая Фекла, сраженная непосильным для нее хмелем, спала на топчане. Женщины неразборчиво пели.

"Спивается деревня, – подумал старик, сжимая губы. – Сидят без работы, последнее общественное добро разворовывают... Нет пути у Новопашенного! Только, поди, и остается ему, как Гришке Новикову, завалиться в канаву и ждать своей смерти. Все в этой жизни пошло прахом! И я, старый, уже ничем не могу помочь людям"

Он перекрестился, вздохнул и вошел в коровник.

– Бог в помощь, бабоньки, – поздоровался и поклонился он. – Гришка в канаве замерзает – помогите затащить в тепло.

– У-ухма! Смотрите, бабы – главный сельский прокурор пожаловал! крикнула и притопнула полная доярка Галина Селиванова; несколько раз махнула лезвием ножа по тряпке, словно приготовилась для нападения на вошедшего.

Все недобро посмотрели на Сухотина и замолчали. Не поздоровались с ним односельчане, и горько ему стало.

Вздохнул он тихо, для одного себя, и сказал:

– Теленка, уважаемые бабоньки, жалко – надо было бы ему еще подрасти...

Но Сухина прервала дородная, грозная пожилая женщина Мария Прохорова:

– Ишь, бабы, разжалобился жалобенький! – Подошла к Сухотину, установив свои сильные мужские руки в бока. – А мужа моего, Семена, жалобенький человек, жалел тогда, помнишь небось? Чего побледнел, будто испугался, а?!

Хорошо помнил Иван Степанович, как Семенова Прохорова, известного в округе охотника, рыбака и браконьера, нечаянно повстречал на таежной тропе лет двадцать назад. Опасливо озираясь, Семен разделывал молодого сохатого.

– Сухотин стуканул в ментовку на Семена, – прошел слух по Новопашенному.

Но Иван Степанович не был виновен.

Большой штраф выплачивали и без того всегда бедствовавшие Прохоровы, разорились, обнищали.

Иван Степанович не опустил глаза перед грозной женщиной и не мог оправдываться. Проснулась Фекла, увидела Сухотина и пошла на него:

– А-а, появился пакостник! Тьфу тебе!

Но так была пьяна болезненная, слабосильная старушка, что повалилась на пол, ударилась затылком о жердь, досадливо покачала маленькой седой головой. Обижена была старушка на Ивана Степановича, если по-здравому рассудить, напрасно: не пил Иван Степанович, а муж Феклы пил и от водки сгорел; не любила она Ивана Степановича также потому, что не бил он своей жены, ласков был с ней, а Феклу бил муж.

И Фекле ничего не сказал старик, – пытливо посмотрел на женщин: кто еще на него пойдет?

Задние надавили на передних, и женщины пододвинулись к Сухотину. Он сказал рассерженным женщинам:

– Нехорошо, бабы, вы поступили – колхозного теленка забили. Мясо по домам растащите – украдете...

Выпившие, взвинченные женщины стали кричать:

– Не твое дело, праведник!

– Иди своей дорогой!

– Мы всю жизнь гнем спину на колхоз – и ты нас укоряешь? Украли свое?!

– Пошел отсюда, старый хрыч!

Сухотин молчал; когда они немного стихли, сказал:

– Эх, вы, несчастные воровки!..

Хотел было выйти, но доярки набросились на него, били и ругали. Старик не кричал и сил вырваться не хватало, только закрывал голову руками. Потом упал, и женщины подняли его за руки, за ноги и бросили рядом со скотником Григорием Новиковым.

4

Иван Степанович сильно ударился головой о камень – потерял сознание и долго пролежал на снегу. Не слышал и не видел, как подъехал на "Волге" председатель акционерного общества, бывшего колхоза, Федор Алексеевич Коростылин, на которого когда-то писал в район, в газеты, разоблачая его как плохого руководителя, не чистого на руку; Федор Алексеевич все же удержался в кресле, а Иван Степанович вынужден был уйти жить на гору.

Федор Алеексеевич, крупный, высокий мужчина лет шестидесяти, своим крепким басовитым голосом сказал бригадиру доярок Галине Селивановой:

– Закололи? Выбери-ка для меня, акционера, килограммов пять филейных кусков – на акционерные нужды, – усмехнулся он. – Остальное можете себе взять.

– Спасибо, Федор Алексеевич, – поклонилась полная Галина.

– Спасибо тебе, наш благодетель, Федор Алексеевич, – поклонились и другие женщины.

– Продуктов дома – картошка да капуста, а денег уже года три не видели... Ты нас, Федор Алексеевич, выручаешь крепко. А этот индюк пришел и стал нас ругать, воровками обозвал?

– Какой индюк? – сразу не заметил Федор Алексеевич лежавшего в канаве Сухотина. – А-а! Самый праведный и правильный в мире человек напился с Григорием и, как поросенок, валяется в грязи!?

– Совесть у него пьяная, – сердито сказала Галина Селиванова, – а сам он трезвый.

Но Федора Алеексеевича охватило такое чувство восторга, чувство победителя, что он не слышал и не слушал Селиванову:

– Вот гляньте, гляньте на него! – возбужденно, как-то азартно просил председатель акционерного общества, указывая пальцем на Сухотина. – Этот праведник всю жизнь учил меня, как жить, сколько он мне попортил крови, сколько написал на меня бумаг в район, прокуратуру, по всему начальству ходил с жалобами на меня, сколько раз обливал грязью меня и всех вас на собраниях, что тунеядцы, мол, мы, пьяницы, разоряем колхоз, разворовываем общественное имущество. Не давал нам житья! И вот – гляньте на него, бабоньки, гляньте! – торжествовал Федор Алексеевич и, как ребенок, радовался своему неожиданному открытию; и, казалось всем, если кто-нибудь из женщин сказал бы ему о том, почему Сухотин валяется в снегу, он не поверил бы.

Доярки молчали и усмехались.

– Всегда Сухотин был гордый, гордец, – говорил Федор Алексеевич, – а сейчас и подавно – взобрался на гору и возомнил себя небожителем. Председатель помолчал, сжимая зубы, и сказал: – Не человек он – плесень.

Федор Алексеевич уехал, загрузив пакеты с мясом в багажник.

– Бабы, не окочурился бы Иван Степанович, – сказала самая трезвая, Мария Прохорова, – да Гришка, скот безрогий, чего доброго сдохнет.

Женщины весело, смеясь уволокли старика и Григория в коровник и забросили на сено, потрепав за носы.

– Мычат, – хмуро отметила Мария Прохорова, – значит, живы. А деда, бабы, мы ведь могли и порешить по нечаянности. Ой, страшно! Хотя и не уважаю его, а все страшно убить. – Она перекрестилась и шепотом прочитала молитву.

5

Старик очнулся не скоро. Приподнялся с сена – словно распухшая, налитая болью голова запрокинулась назад. Старик тихонько застонал и откинулся на спину. Но успел увидеть двух-трех доярок, которые, пьяно покачиваясь, направлялись к выходу с поклажами в руках. В окнах было темно, – наступил вечер. Шаги затихли, и старик понял, что все разошлись по домам. Коровы дремали, с серого низкого потолка лился электрический свет двух лампочек. Рядом с собой Иван Степанович обнаружил скотника Новикова, который начал тонко, с посвистом храпеть. Еще раз приподнялся – удачнее, не бросило, но сильно болел затылок. Посидел, не шевелясь.

В коровнике было парно и влажно; густо пахло скотом, молоком и сеном. Старик любил эти запахи естества и на горе соскучился по ним. Он просто сидел, дышал и думал: "Ан всыпали мне бабы по первое число. Так мне, старому дураку, и надо. Учить вздумал, – пробовал старик думать с улыбкой, но мысли, как живые и сильные существа, настойчиво склонялись в другую сторону: Глупые бабы, очень глупые! Живут, как скоты. Не видят ни красоты жизни, ни правды ее. Слепые! Позволили им молоденького телка забить и мясо разворовать – ух, сколько счастья! Ахционерши они – тьфу, дуры! Ферму скоро закроют нет скота, посевные поля урезали – того нет, другого нет... а председатель себе тем временем "Волгу" покупает... Эх! Себя губим – Новопашенный гибнет, страна разваливается. Нет хозяина на этой земле".

– Все гибнет! – прошептал старик, качая головой. Но вздрогнула боль застонал, повалился на сено. Прислушивался к запахам, выискивал в них дух парного молока и луговых цветов и вспоминал, как вживе пахнут ромашки, лютики, сок скошенных трав.

Вспоминалось старику летнее солнце и накатившая на него туча. Слышалась ему бегучая веселая капель сначала робкого, тонкого молодого дождя, потом припустившего, повзрослевшего и, как подросток, бурно веселившегося. Но проходит три-четыре минуты, – и сильный, крепкий ливень начинает трепать и низко пригибать травы и ветви, вспенивать землю, и кажется, что никто не может воспротивиться этому дождю молодости, силы, задора. Однако не долог и этот дождь, – вырывались из-за туч солнечные ливни. Дождь постепенно утихал, и вскоре тонкие разноцветные водяные нити беспомощно висят над землей, растворяясь в воздухе. Через минуту другую дождь словно бы умирает, красиво, радостно, этими тонкими радужными нитями. Любил Сухотин короткие летние дожди. Когда дождь долгий, затянувшийся – уныло живется человеку. Когда же не долго и не коротко идет дождь, – отчего-то не запоминается. Но когда дождь пронесся. за короткий час отхлестал, отсверкал, родился и умер, помнил Иван Степанович такой дождь долго.

Он горько подумал: "А почему человек не может так же красиво прожить и умереть? Почему мы отравляем свою жизнь, калечим ее, избегаеи истинной красоты?" Вздохнул, нахмурился и сказал:

– Спать, старый, пора. Зачем пустое перемалывать?

Но на противоположном сеновале кто-то чихнул и зашуршал, сползая на пол. Старик прищурился.

– Ты, что ли, Иван? – спросил он.

– Ну-у, – хрипло прогудел Пелифанов.

6

Старик, вздыхая, сполз с сена и присел на корточки рядом с Пелифановым, который шурудил клюкой в "буржуйке", поднимая из-под золы тлеющие жаркие угли и подкидывая поленья.

– Дед Иван, печурку растормошим, чайку заварим – ве-есело заживем, говорил Пелифанов, уже протрезвевший, но трясущийся. – Эхма, стопарик бы! Потом – хоть в пляс. А, дед, как? Есть у тебя сто грамм? Откуда у тебя, трезвенника! А ты почему такой хмурый? А-а, краем глаза видел – бабы тебе подвалили. Ничего, до свадьбы заживет. Кровь у тебя на затылке запеклась, как корка хлеба. Что, болит? Вот-вот, и подавно надо остограммиться... Там кто храпит? Э-эй, ты, что ли, Григорий? Вставай, сто грамм ищи! Что урчишь, живо-живо вставай, а то головешку за шиворот запихаю.

Григорий покатился с сена и громко упал на пол. Но вскочил довольно бодро. Тер ушибленный бок. Постоял, подумал, значительно поводил своими смешными косоватыми глазами и неожиданно, хлопнув себя в грудь, вскрикнул:

– У-у, балда, вспомнил: имеется заначка, мужики!

Пелифанов потер ладони и улыбнулся:

– Живей, живей, Григорий батькович, неси ее сюда.

Григорий откопал в сене бутылку, поцеловал ее, зубами отхватил пробку, втянул всей грудью от горлышка водочный запах и весело-властно крикнул:

– Давай стаканы – чего мешкаешь? Сил нету терпеть.

Стакан нашелся один. Первым выпил Пелифанов, занюхал рукавом своей промасленной стеженки, хотя на столе лежал кусок хлеба.

Григорий буквально выхватил из рук электрика стакан, нетерпеливо опрокинул в него бутылку, и старику показалось, что скотник досадовал на бутылку, что она медленнопропускала через горлышко светлую желанную струю. Выпил не выпил, но – будто воздух – вдохнул в себя, закрыл глаза и с минуту, не шевелясь, сидел, блаженствуя. Нилил старику, но тот решительно отвел руку.

– Знаем, знаем, дед Иван, что не пьешь, – сказал, усмехаясь, Пелифанов. – Думал, может, с горя примешь.А ты, похоже, все такой же – и в радости, и в горе чужой нам. Чужак, вот кто ты! – не сердито, а как-то непривычно для себя рассудительно сказал Пелифанов и выпил водки так, что, показалось, в горле хрустнула косточка. Григорий тоже выпил. Молча посидели, отдышались, поели сухого хлеба. Старик, жмурясь или хмурясь – было неясно в сумерках, посматривал на Ивана и Григория – как разительно они изменились за несколько минут! У них стали сверкать глаза, распрямились плечи, словно избавились от нелегкого недуга.

Нилили еще, но уже спокойно, без порывов жажды, и выпили не спеша.

Старик улыбнулся, чему-то покачал головой, – Пелифанов заметил.

– Что, дедушка Иван, усмехаешься? Вроде осуждаешь, – сказал электрик, откусывая от сухаря.

– А чего мне, сынок, вас осуждать? – ответил Иван Степанович. Помолчал и значительно-тихо произнес: – Вы сами себя осудили.

– Не понял! То есть как же так – присудили?

Григорий непонимающесмотрел на старика и электрика и косился на бутылку, как бы побаиваясь, что она может исчезнуть.

Иван Сткпанович не спешил с ответом, разворошил в топке алые головни, полюбовался на метавшийся огонь, с неохотой неревел взгляд на захмелевшего, раскрасневшегося Пелифанова и спросил:

– Совсем не догадываешься? Ежели подумать?

– Гришка, может, ты догадался?

Пелифанов толкнул скотника плечом, но тот не ожидал – упал с топчана и в первое мгновение, быть может, подумал, что посягнули на бутылку. Крепко сжал ее в клешнятой загорелой руке и кивнул головой на стакан:

– Выпьем?

Но Пелифанов досадливо отставил стакан подальше:

– Ну тебя! Дай с дедом поумничать. – Беспричинно засмеялся, но замолчал и прищурился на старика: – Ты, дед Иван, голову не морочь: как я себя мог присудить?

– Хм, – усмехнулся Сухотин, – молодой, а сообразиловка не фурычит, что ли. Пьешь – вот и присудил себя, что тут неясного? Зверь не пьет, дерево не пьет – чисто и ясно живут. Вон, гляди на корову: ежели пила бы горькую, какое молоко ты брал бы от них, милок? Не молоко – а гадость! А ежели яблонька пила бы – какое яблочко ты срывал бы? Поганое! Так-то! По естественному закону живут корова и яблоня, а потому и радуемся мы их молоку и плодам. А что пьяный человек? Какой плод от него? Вот и выходит, добрый человек, что присудил ты себя к нерадостному плоду. И тебе от него худо, и людям, что рядом с тобой, не радостно. Так-то!

– Н-да, старина, рассудил ты, – посмеялся Иван, но не сердито и не зло. Задумался, помолчал. – Слушаешь тебя – умно сказано, а как копнешь твои мыслишь – глупость видишь. Что же ты, старый, сравнил человека с коровой и деревом? Нехорошо. Обидно! С коровой нас рядом поставил. Григорий, тебе обидно?

Скотник издал неясный звук и, кажется, не понимая разговора, смотрел на стакан. Ему хотелось еще выпить. Пелифанов досадливо махнул рукой на Григория и обратился к Сухотину:

– Что же, дед, выходит, по-твоему, мы, люди, не выше коровы и дерева?

– Кто выше, а кто, милок, и ниже.

– Вот как! Я, к примеру, как – выше или ниже?

– А зачем мне тебе напрямую отвечать? Сам ответь: дай корове водки вот тебе и ответ будет.

– Глупый ты, старик, глупый, как вот эти коровы, – покраснел и с вызовом посмотрел на Сухотина электрик. – Человека сравниваешь с коровой! Че-ло-ве-ка! Не зря, поди, ты не люб нам: не уважаешь че-ло-ве-ка!

– Врешь! – привстал старик и сверху посмотрел на электрика. – Уважаю, но не того, паря, которого и с коровой жалко сравнить.

– Битый ты, дед Иван, – сказал Пелифанов, – и если я тебе вдарю совсем загнешься. Живи! Но не мешай нам жить. Понял?

Пелифанов выглядел грозным, но старик уже давно никого не боялся: ему в жизни так часто доставалось, что притупился в нем или умер – раньше старика – страх.

– Понял, – ответил он тихо и, казалось, равнодушно.

– Ты, дед, как-то хитро сказал – будто другое понял.

– И то понял, и другое, мил челове, понял.

– Хм, чего это другое?

– А то, сынок, что с коровами мне, поди, лучше будет, чем с тобой. Пойду к ним спать. Бывайте!

– Ишь ты! Не, точно, Гришка, я сказал, что не зазря деда Ивана всю жизнь колошматили: было и есть за что. Наливай! Вмажем да на боковую завалимся.

Так и сделали – выпили и спать легли.

Старик ближе к коровам лег: "Нехорошо мне рядом с людями, с такими. Не понимают и не принимаютони меня, не понимаю и не принимаю сердцем я их".

Вспомнил свою гору, избу и собаку Полкана, который, наверное, волнуется – куда же хозяин запропастился? Вспомнил старик, и хорошо ему стало, будто посреди ночи взошло солнце. В стойлах, загонах сопели коровы, косили перламутровые глаза на незнакомого человека, который шептал им:

– Что, коровушки, не спится? Какие думы вас беспокоят? Наверное, вспоминаются летние пастбища, трава. И меня, родимые, тревожат мысли: как так вышло, что люди невзлюбили меня. Знаю – упрямый я!Жил бы себе как все поди, сказали бы вы, ежели говорить умели бы. Вот ведь какая штука – не могу жить как все. Не могу и не хочу, так-то!

Коровы жевали сено, мотали своими большими головами и сочувственно-влажно смотрели в глаза старика, будто понимали его.

Ему хотелось скорее попасть к жене, Ольге Федоровне; страшно болела голова, а до дома идти километра два.

7

Иван Степанович, испугавшись и вздрогнув, проснулся от крика: Екатерина Пелифанова, наконец, к утру нашла своего пропавшего мужа.

– Ах, ты, чертополох! Чтобы ты лопнул от водки, ирод! Дрыхнешь? Нажрался? И в ус не дуешь? Я, как дура набитая, убиваюсь по всему Новопашенному разыскиваю, а он спит. Думала, не замерз ли где в снегу... а он, кровопивец... последние деньги пропивает... семья живет впроголодь... кричала, заводясь, женщина, красная, со сбившимся на плечи платком, и больно тыкала граблямив бока и живот неохотно сползавшего с нагретого сена мужа.

Иван протер глаза, вырвал у жены грабли и закинул в стойло.

– Цыц, баба, – срачно взглянул он на жену красными сонными глазами. Пил и буду пить, ты мне не указ.

– А дедей, изверг, кто будет кормить-поить? Я, что ли, баба, а?

С перебранкой, которой не виделось конца во всей их жизни, муж и жена вышли на улицу, и покатились их голоса по деревне.

Выбрал и Сухотин на свежий воздух. Глубоко вздохнул, внимательно посмотрел на горящую в распадке луну, послушал азартный собачий лай и хриплое кукареканье петухов, потопал на месте по молодому хрусткому снегу и подумал: " А как разумно устроено все в небесах и на земле. Красота, куда ни посмотришь. Но не вбирает человек в свое сердце небесную и земную красоту. Плохо, пакостно живет. Собака брешет для дела, а человек зачем же на человека лает? Жить бы и жить людям в ладу и добре на этой радостной земле, в родимом Новопашенном, ан нет!.. А я хотел, хочу и буду хотеть до скончания дней моих по законам неба и земли жить... потому и чужак я имя".

Произнес Иван Степанович слово чужак и стало ему обидно:

– Не правы они, не правы!

Старик печально вздохнул и пошел по сумрачной, но просыпающейся деревне к своему дому, к жене. "Надо проведать. Как она там? Да и сын Николай, поди, приехал на выходные, и внук гостит у старухи – соскучился я по ним, давненько не видел".

8

Иван Степанович увидел блеклый огонек в стайке – видимо, Ольга Федоровна кормила свинью и козу. Ворота оказались на засове, стучать – не дело, можно в такую рань разбудить всех домашних и соседей. Иван Степанович пролез через дыры в заборах, прошел к своему дому огородами и тихонько постучался в стайку.

– Кто там? – тревожно спросила Ольга Федоровна и высунула из-за двери свое маленькое морщинистое, но такое родное и дорогое Ивану Степановичу лицо. – У-у, ты, что ли, Иван? – искренне удивилась она.

– Ага, – ответил старик, протискиваясь в стайку через узкие и обмерзшие понизу двери. – Что, Олюшка, кормишь архаровцев? – спросил он о козе и свинье.

– Ага, – ответила жена, присаживаясь на перевернутое вверх дном ведро и прижмуриваясь на мужа в тусклом свете лампочки, с лета засиженной мухами.

Приехавший из города сын собирался сердито, решительно поговорить с отцом: мол, хватит чудить, и мать знала, что Николай будет резко говорить, не жалея отца. Надо как-то подготовить мужа, и она осторожно начала:

– Отощавший, что ли, какой-то? Все думал, поди, день и ночь напролет, а мысль, Ваня, что пиявка: сосет кровушку из сердца. Кто не думает – толстый, что боров, вон, как Васька, – махнула она головой на большого поросенка, увлеченно поедавшего картофельное варево.

– Душу, Ольга, мысль не съест, – ответил старик, присаживаясь рядом с женой на другое перевернутое ведро. – А тело наше, кости да мякоть дряхлые, чего уж жалеть: помрем – все одно сгниет. А душа, кто знает, может, и улетит куда.

– Вот-вот, от людей ты уже улетел на свою гору, теперь и душой норовишь от нас сигануть? – лукаво улыбалась Ольга Федоровна.

– От людей, Ольга, никуда не улизнешь, как не исхитряйся, – говорил старик и тайком любовался женой: старая она, морщинистая и сухая, а все любима им. В радость ему видеть ее. – Толку-то, что ушел я от людей на гору, все равно надо спускаться, хотя бы даже за водой или продуктами.

– Вот и ладненько, – ласково улыбалась Ольга Федоровна, гладя руку старика, – и спускайся, Ваня, навсегда в Новопашенный: зачем шалоболиться? Все равно все пути ведут к людям.

– Нет, Олюшка, – накрыл Иван Степанович своей ладонью руку жены, – не хочу к людям: плохо мнерядом с ними. Издали, понимаешь ли, спокойнее и мне, и всем.

Промолчала жена на твердые слова мужа, знала: сказал Иван Степанович так тому и бывать. Вспомнилось ей, как навсегда уходил он из дома на гору, и ласково подумала о муже: "Спасибо, Господи, что дал Ты мне его. – И взгрустнулось Ольге Федоровне: – Как порой несправедливы, жестоки друг к другу бывают люди! Нехорошо когда-то обошлись с Иваномодносельчане. А что он хотел? Только одного – чтобы хорошо всем жилось в Новопашенном. Пошел к людям с правдой, а они ему ответили злом".

История была такая: видел Иван Степанович, что плохо живет колхоз, воруют с ферм, с полей и пасек новопашенцы все, до чего слабый догляд. По осени пшеницы и овощей гектарами хоронил снег. Механизаторы пьянствовали, ломали технику, потом в простоях все тоже было – пьяство. На собраниях Сухотин, работавший кладовщиком, ругал земляков, председателю Коростылину в глаза говорил:

– Не хозяин ты, Алексей Федорович: только о своем личном дворе заботишься, все в него тащишь...

Мрачно отмалчивался Алексей Федорович.

Сухотин жаловался в письмах районному начальству: спасите, мол, гибнут люди, мучается скот, оскудевают поля.

Из района на каждую жалобу Ивана Степановича приезжал проверяющий, составлял справку, и нередко из нее выходило – оговаривает председателя и односельчан. Над ним посмеивались, покручивали возле виска пальцем.

Но упрям был старик и однажды сказал себе: "Будя, ребята! Вы перемрете, спившись и обожравшись, но после нас детям и внукам нашим жить. Ради них остановлю вас или – погублю.

Он уехал в Иркутск и всеми правдами и неправдами попал к большому, лобастому начальнику, рассказал ему о новопашенских бедах и печалях.

– Помогай, уважаемый, – сказал ему Сухотин. – Прекрати своей державной рукой разор и развор...

– Прекратим, старина, безобразия, – ответил ему начальник, зеркально сверкнув большим белыи лбом. На прощание крепко пожал своей мягкой, но сильной рукой смуглую, маленькую, но твердую, как кость, руку Сухотина.

Иван Степанович вернулся в Новопашенный довольным, его душа светилась надеждой и верой – придет разумное и доброе в новопашенскую долину, заживут люди здравым умом и добрым сердцем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю