412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Попов » Новая Земля » Текст книги (страница 3)
Новая Земля
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 02:29

Текст книги "Новая Земля"


Автор книги: Александр Попов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц)

ГРОЗА

Поздно ночью загремела дверь; взвился и покатился по Елани собачий лай.

Метнулась в темноту мама. Свет резко ударил в мои глаза, и я тоже поднялся. Испуганно выглядывали из-под одеяла сестры. Тонко заплакал брат.

Покачивающегося, растрепанного папку завел в комнату дядя Петя, брат мамы, широкий, веселый мужчина лет пятидесяти, работавший с папкой на заводе.

Мама исподлобья смотрела на вошедших. Как страшны были ее серые, сузившиеся глаза. Мне стало боязно и тревожно. Снова в мою жизнь ворвалось несчастье.

Папка мешком упал на кровать, разбросал ноги и, показалось, уснул.

– Ты, сестрица, извини, что все так получилось, – сказал дядя Петя, снимая с лысой головы кепку. – Перебрал твой муженек. Не усмотрел я. – Мама угрюмо молчала, кутаясь в большую пуховую шаль. – Привязались мужики после смены – сбросимся. Ну, вот, сбросились. Ятожегусьхороший! Чувствовалось,чтодядеПетебыло совестно и неловко, онстарался не смотреть в мамины глаза.

Очнулся и стал кашлять папка. Я поморщился и отошел от него.

– Что же ты, дал слово – пить не будешь. А сам опять за свое? – тихо сказала мама, и по ее щеке пробежала слеза. – О детях подумал бы, ирод.

Отец молчал и тяжело дышал, не открывая глаза. Дядя Петя смущенно почесал свою лысину и стал прощаться. "Почему люди несчастны? – думал я, когда лежал в постели, прислушиваясь к тихим вздохам мамы. – Почему мама должна быть несчастливой? Отчего папка так плохо живет? Почему он не хочет, чтобы маме и нам было радостно, хорошо?" Я, наверное, впервые в жизни задавал себе такие трудные, совсем не детские вопросы.

Но уснул я с мыслями о том, что придет утро, засверкает солнце, запоют еланские петухи и мою жизнь никогда, никогда не омрачит горе. Что мама станет самой счастливой на свете, и отец не будет пить. Я уверял себя, что горестей больше никогда не будет.

МОЯ ПОДРУГА

УтромяигралсОльгойСиневской. С ней яобщался часто и охотно. Мне нравилось в

ней все: и маленький капризный рот, и чуть вздернутый нос, и блестящие карие глаза, и ее банты, всегда такие пышные, нарядные, и ее платья, казавшиеся мне почему-то не такими, как у других девочек. Она часто носила светлое и кружевное, и я дразнил ее:

– Бабочка!

Она притворялась, будто обиделась, но я хорошо видел, что ей нравится.

– Я не бабочка, а девочка Оля, вот такушки! – надув губы, говорила она и не могла побороть расцветавшую на лице улыбку.

Гуляя по оврагу, мы с ней вышли к заброшенному дому. Здесь когда-то жила старуха Строганова; ходили слухи, что она была очень жадная и богатая, что после ее смерти деньги и золото остались лежать где-то в доме и что каждую ночь в нем кто-то ходил со свечой, – говорили, дух старухи охраняет добро. Мы, дети, побаивались ее дома, вечерами нередко обходили его стороной, но иногда днем ватагой забирались вовнутрь, – там было пусто и сыро.

Ольгу, помню, всегда тянуло в какие-то темные, таинственные углы. В глубине души я восхищался ее какой-то не девчоночьей смелости. Она предложила зайти во двор. Я без желания последовал за ней, боялся – вдруг покойница покажется или черти. Видел ее решительность и бодрился: насвистывал и с ленцой покидывал в ставни камни. Но как начинало биться мое сердце, когда я слышал какой-нибудь подозрительный звук, который, как мне казалось, доносился из дома.

Ольга предложила зайти в сени, – я притворился, будто не услышал. Она стала настаивать. На цыпочках, чуть дыша, вошли вовнутрь – на нас дохнуло запахом плесени и нежели. Из густой темноты комнаты, мне мерещилось, доносились шорохи.

– Пойдем отсюда, – нерешительно, тихо предложил я.

– Какой же ты!.. Тоска с тобой. Дальше не пойдешь? Ах, да: ты же боишься.

Я почувствовал, что покраснел. Она улыбчиво, лукаво покосилась на меня.

– Я-а-а бою-усь? – пропел я и шагнул в комнату. Перед нами во весь рост стояла темнота, таинственная и зловещая. Что она скрывала – скелетов, домовых, старух с костлявыми руками? Мне было очень страшно. Не знаю, что испытывала Ольга, но внешне была спокойна, только сильно втянула в плечи голову и крепко сжимала мою руку.

Только я успокоился, только начал воображать, что смелый, как неожиданно раздался страшный грохот и треск и мне показалось – что-то огромное кинулось на нас из мрака. Я очутился на улице. Мое сердце словно прыгало, готово было выскочить из груди, на лице вышибло пот. Колено было содрано до крови. Я не мог вымолвить ни одного слова. Ольги рядом не оказалось. В доме – тихо. Я громко, но тонким жалостливым голосом позвал:

– О-о-о-ольга.

– Ау! Что-о-о? Где ты? – спокойно отозвалась она. В ее голосе угадывалась улыбка.

– Что там?

– Я уронила доску. Тебя проверила. Не обижайся. Иди сюда.

Кажется, никогда раньше и после я не испытывал такого сильного чувства стыда, как тогда. Я желал провалиться сквозь землю, но только не видеть бы свою коварную подругу. Хотел убежать, но вовремя одумался: от позора все равно не уйти.

Вошел в дом. Со света в темноте совершенно ничего не видел; натолкнулся на Ольгу и нечаянно коснулся ее холодного носа, да так, что было похоже на поцелуй.

– А я маме скажу.

– Что?

– Ты меня поцеловал.

– Еще чего! Я ее поцеловал!

– Поцеловал, – настаивала Ольга, – и даже не говори, Сережка.

– Не целовал. Я что, совсем, что ли?

– Целовал.

– Нет.

– Да.

– Нет!

– Да! Да! Да! Увидишь, скажу. Мама тебя отругает. Вот такушки!

Мы вышли на улицу. В синевато-белых пушистых облаках словно барахталось брызжущее ярким светом солнце. Поднимались с горячей земли стаи тополиного пуха, и казалось все в мире мягким, легким, радостным. Мы с Ольгой наступали на пух, поднимая его вверх, чихали и кашляли.

– Не целовал, – продолжал я играть роль упрямца.

– Целовал.

– Скажешь?

– Скажу.

– Хочешь, Ольга, отдам калейдоскоп? Но – молчи.

– Не-ка.

– Что же хочешь?

– Ничего.

– Скажи – что? Не упрямься!

– Ни-че-го! Вот такушки.

– Так не бывает.

– Ладно, – наконец, согласилась она, пальцем мазнув мне по носу, – не скажу. Но-о, ты-ы, до-о-лжен признаться мне, что поцеловал.

– Не целовал!

– Как хочешь. Скажу.

– Ладно, ладно. Целовал.

Ее глаза засверкали. Она улыбалась. "А что если по-правдашнему поцелую?" – подумал я, но все же не решился.

ИГРЫ

Вечером следующего дня мы играли в семью и изображали: девочки – жен, хозяек, мы, мальчишки, – мужей, охотников. Разделились на три пары: Ольга и я, Настя и Арап, Лена и Олега.

Арапприволок с охотыбольшуюкорягу, которую он воображал убитым волком, завалился на ворох листьев и показывалвсемсвоимвидом, что очень устал и удачливый охот-ник. Повелительно крикнул:

– А ну-ка, жена, сними сапоги!

– Что-что? – широко раскрылись глаза Насти. Она покраснела и, кажется, готова была заплакать. – Я тебе сейчас сниму! И не захочешь потом.

– Да я же шутя говорю! Ишь – сразу раскричалась!

Настя отказалась быть его женой; мы с трудом уговорили ее еще поиграть.

Утихомирились, сели за стол: девочки приготовили обед. Он состоял из комков глины – котлеты и пельмени, палок – колбаса и селедка, листьев и травы – что-то из овощей, камней – фрукты и орехи, кирпичей – хлеб. "Яства" девочки легко находили под ногами.

Ольга, ухаживаяза мной, подкладывала мне самые большие лакомые куски и требовала,

чтобы я все съел. Я притворялся очень довольным едой, аппетитно причмокивал, держа деревяшку или кирпич около губ. Нас, мальчишек, игра смешила. Мы кривлялись и паясничали, как бы насмехаясь и над девочками, и друг над другом. Девочки, напротив, воспринимали игру как нечто серьезное и важное и становились очень требовательными, взыскательными, – словно бы не играли, ажили взрослой настоящей жизнью.

Лена открыла свой магазин. На прилавок выложила помятые кастрюли и чайники, дырявый ржавый таз, пустые консервные банки, тряпки и многое другое, извлеченное из кладовок и найденное в канаве. Мы принялись торговаться – бойко и шумно. Лена расхваливала свои товары, уверяла нас, что только у нее мы можем купить хорошую вещь. Ольга остановила свой выбор на порванной собачьей шкуре и, кажется, только потому, что она была самой дорогой вещью в магазине Лены: стоила триста стеклышек. Ольге, как я понял, захотелось пощеголять переддевочками, показать им, что может купить самую дорогую, красивую вещь. Настя тоже намеревалась купить шкуру и стала вместе с Арапом собирать стекла.

– Ольга, давай лучше купим чайник и кастрюлю, – предложил я. – Дешевле. Зачем тебе шкура? Она гнилая.

– Какой же ты! Тоска с тобой, – надув губы и покосившись на быстро собиравших стекла Арапа и Настю, сказала Ольга. – Хочу шкуру. Она мне нравится.

– Что же в ней может нравиться?

– Хочу шкуру! Вот такушки!

Мне пришлось смириться. Ожесточенно разбивал бутылки, банки, ползал по земле. Настю и Арапа мы опередили. Шкуру после игры Ольга выбросила, а у меня еще долго болели порезанные пальцы и натертые об землю колени.

Лена привела из дома Сашка и объявила, что он будет ее сыном. Она насильно уложила его на голую железную кровать и приказала спать. Олега собирался на охоту и захотел взять "сына" в помощники. Но Лена повелительно заявила, что ребенку нужно поспать. Оба были упрямы и не захотели друг другу уступить. Олега вырвал из ее рук Сашка и потянул за собой. Лена с трудом отняла его.

– Хочу на охотю! Пусти, Ленка-пенка! Ма-а-ма! – вырывался из рук сестры и сердито топал ногой брат.

Напугавшись пронзительного крика своего "сына", Лена, наконец, выпустила его. Сашок, задыхаясь от плача, убежал к маме, которая выбежала на его крик из дома.

– Ты во всем виноват, – сказала Лена Олеге, понимая, что ее должны отругать за брата. – Я маме все расскажу.

– Сказанула – я виноват! Не я, а ты. Вот тетя Аня тебе всы-ы-плет!

Они долго препирались и скандалили, сваливая вину друг на друга.

Мальчишки пошли на охоту. В конце нашей улицы находилось небольшое заросшее камышом и затянутое темно-зеленой тиной болото, – к нему я и направился охотиться. Я был в полном боевом снаряжении – под индейца: на плече висел лук из тополя, за поясом торчало пять стрел, на бедре болтался деревянный пистолет с длинным дулом, за ухом белело большое петушиное перо, а на спине висел мешок. Ольга собрала мне в дорогу хлеба – два кирпичных обломка и пять котлет – из глины. Какой-то парень, увидев меня, спрятался за столб и оттуда тряс челюстью и коленками, показывая, каксильноменя боится. По улице я шест-вовал важно, с задранной головой. Наверное, в те минуты я был самый гордый и тщеславный человек в Елани.

– Ага, вот и подходящие мишени!

Я нагнулся и побежал к невысокому щелястому забору, по ту сторону которого вспахивали грязными рылами картофельное поле два поросенка. Я присел на колено перед дырой, вставилвлукстрелу с присоской, натянул тетиву, но неожиданно кто-то крепко взял меня за ухо и приподнял.

– Ты чиво, фулиган, вытворяешь? Ишь – придумал, пакостник!

Я со страхом и мольбой заглянул в маленькие, как горошины, прищуренные глазки дяди Васи, хозяина поросят. Но тот сильнее, со злорадным удовольствием закрутил ухо.

– Д... дедушка, стрела ведь не боевая. Я больше не бу-у-уду. – От боли я стал подпрыгивать, словно меня поместили на раскаленные угли. – Я не по-правдашнему...

– Не по-правдашнему! А если бы угодил в глаз? Пойдем к твоему батьке: пусть он тебе пропишет по первое число...

Я рванулся и припустил от деда что было сил. Мое ухо горело. Спрятался в кустах возле болота. Увидел Арапа – он с перьями на голове, составлявшими корону, с двумя деревянными копьями в руках осторожно полз к бычку, который, помахивая хвостом, мирно пил воду из болота. Негритянское лицо Арапа было трудно узнать – он его разрисовал сажей и мелом подиндейца. От восторга я чуть было не закричал.

– Арап! – шепотом позвал я его, – давай вместе охотиться?

– Ползи, Серый Коготь, ко мне, но – тихо. Это бизон, – шептал он в самое мое ухо, указывая взглядом на бычка. – Мы – индейцы племени ги-ги-ги. Его зажарим на костре. За мной, Серый Коготь! – Резко вскочил, с улюлюканьем кинулся к бычку. Я побежал за ним, издавая восторженный, воинственный клич.

От удара копьем бычок подпрыгнул,остановил на нас свой удивленный взгляд. Удар второго копья заставил его грозно замычать. Он склонил голову и побежал на нас с очевидным намерением поддеть кого-нибудь своими маленькими рожками. Мы не на шутку испугались. Опрометью скрылись в заросляхакации, упали в глубокую канаву с колючими кустами засохшего шиповника.

– Придется в следующий раз зажарить, – морщился и потирал уколотые, поцарапанные ноги и руки Арап.

– Пусть подрастет: больше мяса будет, – сказал я, осторожно, со стоном вытягивая из рубашки колкий и цепкий стебель.

– Во у тебя, Серый, дырища на рубахе!

– Ерунда! – махнул я рукой и зачем-то посвистел. Подумал: "Влетит мне от мамы!"

Потом мы сидели за столом со своими "женами" и пили разлитую в бутылки из-под вина воду, кричали, толкались, смеялись. Просто все еще продолжалось детство.

ЛЕНА

– Сережка, вот так надо делать! Как ты понять не можешь? – говорила мне двенадцатилетняя сестра Лена, показывая, как, по ее мнению, следует поливать капусту.

– А я как? Ведь так же. Смотри лучше!

– Нет, не так. О-хо-хо, – вздыхала она, сердито заглядывая в мои глаза. – И что с тобой сделаешь? Какой ты противный ребенок, если только ты знал бы! Смотри внимательно, последний раз показываю.

Она, неподражаемо важничая, показывала, изображала на курносом, веснушчатом лице нечто учительское. Я косился на ее короткие, аккуратно заплетенные косички и думал: "Дернуть бы их! Вот привязалась, как репей. Бывают же такие противные девчонки!"

Лена играла роль строгой, взыскательной хозяйки с непонятным для меня наслаждением.

Она буквально следила за каждым моим движением, часто указывала на что-нибудь сделанное мною неправильно или неловко и в душе, кажется, бывала рада моим промахам.

– Отстань! – от обиды дрожал мой голос.

– Но ты неправильно делаешь: льешь прямо на капусту. Так нельзя, если хочешь знать. Нужно – с краю лунки.

– Я именно так делаю!

– Я хорошо видела – на капусту.

– Когда же ты могла видеть, если ничего подобного не было? Все сочиняешь.

– Отвяжись, пожалуйста, у меня голова разболелась, – неожиданно заявила она страдальческим голосом.

– Актриса-белобрыса.

– Так-так! – вскинулась Лена. – Я все маме расскажу: и как ты поливаешь, и как дразнишься.

Я многозначительно вздохнул и надолго замолчал, потому что хорошо знал – всякое пререкание только увеличит "взрослость" в сестре, и не миновать, быть может, настоящей ссоры, а ссориться я не любил и не умел.

Сестра была старше меня на три года и именно поэтому, кажется, считала, что может повелевать мною, поучать, требовать.Она подражала маме – часто играла роль домовитой женщины, которую одолевают заботы. Не было в семье дела, в которое она не вмешалась бы. Копила деньги в фарфоровой собаке, потом заимела большой кожаный кошелек. Иногда бывало так, что у мамы кончались деньги, и Лена сразу отдавала ей свои. Любила ходить в магазин; как взрослая спорила с продавцами, но и сама страстно мечтала стать продавцом. Как-то я был с ней в магазине.

– Вы недодали, если хотите знать, восемь копеек, – пересчитав сдачу, сказала Лена продавщице.

По очереди пополз ропот. Желтое лицо продавщицы превращалось в красное:

– Девочка, прекрати выдумывать. Считай получше. – Приятно улыбнулась покупателям, скосила прищуренные глаза на Лену.

– Я дала вам два рубля. Вы должны были сдать девяносто две копейки, а сдали восемьдесят четыре, если хотите знать. Вот ваша сдача! – Лена положила деньги на прилавок и, как продавщица, сощурила хитрые глаза. Мне показалось, что Лена была рада, что ее обсчитали, – видимо, по причине неосознанного желания обличать и одергивать.

Шипящий ропот очереди поднялся до гудения. Продавщица сжала побледневшие губы и смерила Лену взглядом.

– Я тебе, девочка, сдала точно. Нечего выдумывать.

– Да вот же она, сдача. Дяденька! – обратилась Лена к рядом стоявшему мужчине, – посчитайте...

– Какая глупая девочка! – сказала продавщица. – Нужно посмотреть в ее кармане – не там ли восемь копеек. А впрочем – на тебе двадцать, подавись! Не мотай мои нервы.

Продавщица резкими, беспорядочными движениями достала из кошелька монету и с треском припечатала ее на прилавок. Лена отсчитала двенадцать копеек и гордо положила их на прилавок.

Лена была первой помощницей мамы – ее, что называется, правой рукой, но никогда не выделялась ею в свои любимицы; мама была как-то ровна в любви ко всем своим детям, может, кого-нибудь из нас втайне и любила по особенному, но мы по крайней мере не улавливали разницу.

"Взрослое" в поведении и замашках Лены создавало холодок в наших отношениях, но я никогда не становился к ней враждебен или отчужден. Я ее все же, несмотря ни на что, уважал и временами даже любил. Однако Лена насмехалась над моей любовью, называла меня Лебединым озером, потому что я очень любил "Танцы лебедей"; с некоторых пор я сталприкрыватьпереднейсвоичувствачем-нибудьнеискренним,старалсябыть"по-взрослому" равнодушным, осторожным, осмотрительнымвпроявленияхчувств, как и она.

Но – и мое было в том несчастье! – о своей роли я часто забывал истинные чувства тотчас же прорывались, и порой бурно. Мне со всеми хотелось жить в мире, всех любить и чтобы меня любили.

Однажды дома остались я, Лена и брат; мама с Настей поехали в больницу на прием к врачу, отец находился на работе, а Люба – в турпоходе. Как только мама вышла из дома, Лена неожиданно начала преображаться с невероятной быстротой: надела фартук, почему-то не свой, а мамин, который был ей до носков, повязала голову косынкой, опять-таки маминой, засучила рукава и подбоченилась, – из девочки она превратилась в маленькую хозяйственную женщину. Придирчиво, с прищуром осмотрела нас и. укоризненно покачав головой, сказала:

– Что за грязнули передо мной, два дня назад на вас надела все чистое, а какие вы теперь? Поросята, и только.

Мы переглянулись с Сашком: действительно, наша одежда была грязной.

– А но – раздевайтесь: буду стирать. Живо! Затопите печку и принесите воды из колонки. Сил моих нету смотреть на вас!

Меня развлекал и забавлял воинственный вид Лены. Я немного покуражился, не подчиняясь, так, для накала игры, хотя чувствовал, для сестры это было совсем не игра. Я и брат стали разыгрывать из себя непослушных детей. Сашок был очень возбужден, сиял весельем и желанием поозорничать. Подпрыгивал, с визгом убегал от сердившейся Лены и даже укусил ее за палец. Лена вскрикнула, всплакнула, уткнувшись в фартук.

– Я нечаянно, – виновато стоял перед Леной и гладил ее по плечу брат.

– Ого – нечаянно! – крикнула Лена. – Чуть палец не откусил. Давай я тебя так, – и накинулась на брата.

Сашок вырвался из ее рук и с визгом покатился под кровать. Мы устроили такую возню, что пыль стояла столбом. Лена на время забыла о своей роли взрослой. Вспотели и раскраснелись; потом принялись за дело: я принес два ведра воды, брат затопил печку. Отдали сестре грязную одежду, и надели чистую.

Выстиранное Лена развешала на улице и взялась печь блины, хотя раньше ни разу не пекла. В таз высыпала целый пакет муки – на некоторое время Лену окутало белое облако. Мы слышали чихания, но с трудом различали махавшую руками сестру. Она появилась перед нами вся белая и, показалось, поседевшая. Протирая глаза, еще раз звонко чихнула.

Поставила на печку сковородку, вылила в муку пять яиц и два ковша воды, стала пичкать руками, и с таким усердием, что в меня и брата полетело тесто. По моей черной в полоску рубашке поползли две большие капли, я попробовалстереть их пальцем, но лишь размазал.

– Что ты наделала? – от досады крикнул я.

– Не кричи! Ничего страшного, если хочешь знать. Снимай!

Она вымыла руки, мокрой щеткой отчистила рубашку и решила посушить ее. Расстелила на столе одеяло, включила утюг. Брат крикнул:

– Сковородка горит! Скорее пеки – блинов хочу!

Лена стремглав побежала к печке, почти бросив еще не нагревшийся утюг на одеяло. Смазала сковородку салом, налила в нее тесто. Распространился такой вкусный запах, что я и брат невольно потянулись носом к сковородке. Но когда Лена переворачивала блин, он почему-то расползся на две половины, а верх не прожаренной стороны растекся. Часть блина оказалась прямо на печке густо и резко запахло горелым.

– Первый блин комом, – досадливо сказал я. Мы в нем обнаружили муку и недожаренное, твердое тесто. К тому же он был очень толстый, настолько липкий, что им можно было клеить. Носамоеглавное – онбылне сладкийидажене соленый, а отвратительно пресный. Брат первый нашел применение блину скатал из него большой шарик и попал им Лене в лоб.

После недолгой возни, во время которой перья летели из подушек и попадали в тесто, Лена принялась печь второй блин. Зачерпнула в поварешку тесто, но вдруг замерла. Я уловил запах горящей материи.

– Утюг! – вскрикнула Лена и спрыгнула со стула, на котором стояла возле печки. Нечаянно толкнула таз с тестом, и он полетел на брата.

Я первый подбежал к утюгу – моя рубашка тлела. Неожиданно вошла мама. Она замерла в дверяхи широко открытыми глазами смотрела на нас и наши художества. На полу валялись подушки, на одной из них сидела Марыся. Я замер с одеялом, на котором резко выделялось большое серое пятно. Заляпанная тестом и перьями Лена с повернутой в сторону мамы взлохмаченной, без косынки головой и раскрытым ртом лежала на полу, – она запуталась в слетевшем с нее фартуке, когда бежала к утюгу. На голове брата находился какой-то бесформенный, растекающийся комок, а таз лежал возле его ног.

Брат вскрикнул,мы вздрогнули и подбежали к нему.

МЫСЛИ

Отец отдалялся от семьи, часто приходил домой выпившим. Мама, оторвавшись от работы, смотрела на него строго и сердито. Она похудела, ссутулилась, будто что-то тяжелое положили на ее плечи, под глазами легла синеватая тень. Стала походить на старушку.

Мама не ругала папку. Мне казалось, как-то покорно предлагала ему поужинать; но иногда, чаще утром, когда он собирался на работу, тихо, чтобы мы не слышали, говорила ему:

– Ехал бы ты, Саша, куда-нибудь. Свет велик – место тебе найдется. Ведь тебе все равно ничего не надо – ни семьи, ни хозяйства, ни детей. Да, да, уезжай. Прошу. Мы как-нибудь проживем.

Но мама начинала плакать. Горечь вздрагивала в моем сердце. Я осторожно выглядывал из-за шторки – папка гладил маму по голове:

– Аннушка, не плачь, прошу, не плачь. – Потом закрывал свои глаза ладонями, вздыхал: – Да, Аня, пропащий я человек. Вернее, пропащий дурак. Не могу, не умею жить, как все, и хоть ты что со мной делай. А почему так – не пойму. Хочу, понимаешь, чего-нибудь необычного. Сейчас в степь захотелось. Запрыгнул бы на черногривого, горячего коня и во весь дух пустился бы по степи. Ветер свистит в ушах, дух захватывает, небо над тобой синее-синее, а на все четыре стороны – ширь, даль. Ты меня понимаешь, Аня?

Мама горько улыбнулась бледными губами, погладила папку по руке:

– Чудак ты.

– Знаю... но не могу себя переломить. Поймешь ли ты меня когда-нибудь?

Ответа не последовало – мама принялась за работу: нужно было многое сделать по дому.

Тревожно и смутно стало у меня в душе. Недетские мысли все чаще забредали в мою голову. Однажды вечером я неожиданно упал лицом на подушку:

– Отчего мы такие несчастные? – прошептал я. В комнату вошла Люба, и я притворился спящим.

Размышляя о том, что творилось в нашей семье, между мамой и отцом, я однажды решил, что источник всех наших бед – тетя Клава. Отец нередко заходил к ней, но всегда тайком, через огороды. До переезда в Елань он пил мало, а просто бродяжничал по Северу, или, какоднаждысказалмаме, "упивалсяволей".Я решилприходить к нему на работу и уводить домой. Мне очень хотелось, чтобы нашасемья быласчастливой. Меня все меньше интересовали и влекли детские забавы, – я взрослел.

Когда папка был трезвым, нам всем было хорошо. Он допоздна читал. Вздыхал над книгой, тер лоб, морщился, помногу курил, задумавшись. О чем он думал? Может, о том, о чем в один из вечеров говорил с мамой:

– Ничего, Аня, не пойму – хоть убей!

– Что ты не понимаешь? – устало смотрела на него мама, починяя Настино платье.

– Что за штука жизнь? Скажи, зачем мы, люди, живем?

– Как зачем? – искренне удивилась мама, опуская руку с иголкой.

– Вот-вот – зачем? – хитровато поглядывал на нее папка, покручивая черный ус.

– Каждый для чего-то своего. Я – для детей, а ты для чего – не знаю.

Папка огорчился и стал быстро ходить по комнате:

– Я, Аннушка, о другом говорю. Я – вообще. Понимаешь?

– Нет. Разве можно жить вообще?

– Ты меня не понимаешь. Я о Фоме, а ты о Ереме. Зачем человек появляется на свет? Зачемвсе появилось? Интересно!

Мама иронично улыбнулась, принимаясь за шитье.

– Смеешься? – хмуро покачал головой папка. – А я действительно не совсем хорошо понимаю. Для чего я появился на свет?

Мама вздохнула:

– Беда с тобой, Саша, и только.

– Мне обидно, Анна, что ты меня не понимаешь. Смеешься надо мной, а мне горько. Понимаю, что путаник, но ничего не могу с собой поделать.

Ушел на улицу и долго курил, разговаривая с собаками.

На следующий день я не застал папку на работе. И дома его не оказалось. Я понял, что снова могут ворваться в нашу семью боль и слезы. Глаза мамы были печальны. Я прокрался огородом к дому тети Клавы; за дверью услышал голос отца:

– Мне тяжело, Клава, жить. Не могу-у!.. Не хочу-у!..

– Прекрати! -отозвалась она. – Радуйся жизни, а потом – будь что будет!

Я вошел в комнату. Папка задержал возле губ рюмку. Я взял его за руку и вывел на улицу.Он, как ребенок, шел за мной. Было уже темно. В жаркой ночи шевелились в небе змейки молний. Уже пахло дождем. Мы посидели возле дома на скамейке.

– Ты нас бросишь? – спросил я.

Мне показалось, что папка вздрогнул. Закурил. Гладил меня по спине дрожащей рукой.

– Ну, что ты, сын? Я всегда буду с вами. Смогу ли я без вас прожить на этом свете?

– Пойдем домой, – предложил я, беспокоясь о маме.

– Айда. – Он попридержал меня за плечо: – Ты вот что, сынок... матери ничего не рассказывай, хорошо?

– Ага, – с радостью согласился я и потянул его к дверям.

Пустой бочкой прокатился по небу гром, зашуршал, как воришка, в ветвях созревшей черемухи дождь. Хорошо запахло свежестью, прибитой пылью дороги.

Утром Олега Петровских звал меня на улицу, но я не пошел. Тайком ото всех пробрался в сарай. Некоторое время постоял и неожиданно опустился на колени, воздел руки:

– Иисус Христос, помоги нам, исправь папку. Наказывать его не надо, но сделай так, чтобы он исправился, стал жить, как мама. Помоги нам, Христос. Скажи, поможешь, а?

Я прислушался к мрачной тишине. Всматривался в черный угол сарая, из которого ожидал чудесного появления бога.

– Если не поможешь – убегу из дома. Что же Ты, Иисус? – Я заплакал.

Неожиданно почувствовал, что сзади, у двери, кто-то стоит. Я вздрогнул и резко повернулся – в дверях стояла мама. Ее ладони сползали от висков к подбородку, глаза настолько расширились, что мне каким-то кусочком сознания вообразилось, что они отдалены от лица. Я медленно, со странной плавностью в движениях встал. Перед глазами качнулось; почувствовал, что падаю, будто во что-то теплое и вязкое.

– Мама... – слабо произнес я. Она крепко обняла меня, и мы долго простояли на одном месте.

АНТОШКА

Мои нервные срывы стали часто повторяться. Я отдалялся от сверстников. Играл чаще один или с собаками, которых у нас было две – Байкал и Антошка.

Байкал был важным и самолюбивым до чванливости, скорее всего от осознания, что он папкин любимчик. Был он крупного роста, долговязый. Его толстый, похожий на кусок пожарного шланга хвост всегда стоял торчком. Широкую, с черным носом пасть он редко держал прямо, а все норовил повернуть ее боком и в глаза не смотрел. Его рыже-коричневая шерсть была очень жесткая и создавала впечатление, когда к ней прикасались, шероховатой доски. Байкал часто высокомерно пренебрегал Антошкой и становился ревнив и зол, если тот пытался завоевать любовь хозяина. Байкал оскаливался, косился, рычал и хватал зубами безответного Антошку за шею или бока. Искусанного и скулящего, я брал его на руки и долго ласкал. Он лизал шершавым, розоватым языком мои руки, лицо и благодарно, преданно смотрел в глаза. Я вместе с братом и сестрами забинтовывал его; освободившись из наших рук, бинты и тряпки он срывал и принимался зализывать раны.

Как-то я увидел по телевизору дрессированных собак. Они были одеты, парами танцевали под балалайку и пели – тявкали. Было смешно и забавно. "А чем наши плохи для таких штук? – размышлял я ночью в кровати. – У мамы послезавтра день рождения, и если... – Но я не досказал мысли и замер. – Вот будет здорово!"

Я уже не моглежать спокойно, – дети самый нетерпеливый на свете народ. В потемках прополз я к кровати Лены и Насти. Они еще не спали и шептались

– Слушайте внимательно, – тихо говорил я, стоя перед их кроватью на коленях. – Завтра сшейте шароварыдля Антошки, лучше – красные.

– Для кого?! – Сестры подпрыгнули.

– Тише вы! Шаровары Антошке, – шептал я, опасаясь разбудить взрослых. Сегодня видели по телевизору?

– Ну?

– Гну! Антошка будет так же скакать и петь на мамином дне рождения.

– Здорово!

– А получится у тебя?

– Получится. Главное, чтобы шаровары были. И еще башмачки нужны, желтый пояс – как по телевизору, помните? Так, что бы еще? Ага! И кепку.

Еще первые солнечные блики не вздрогнули на моем настенном тряпичном коврике – я уже был на ногах. Все спали, кроме мамы и отца. Мама уже накормила поросят и готовила завтрак; отец ушел на работу.

Я решил, что сегодня же научу Антошку ходить на задних лапах, прыгать через обруч, палочку и петь под губную гармошку. "Мой Антошка будет петь!" приподнято думал я, когданабиралвкарманкусковойсахар.Ячувствовал в теле набирающую сил бодрость, растекавшуюся, наверное, от сердца, которое билось как-то странно – рывками.

Я приотворил дверь – на крыльце, свернувшись калачиком, спал Антошка; чуть ли не в обнимкурядомс ним лежал Наполеон. Они были большие друзья. Розоватый, блестящий нос собаки пошевеливался: должно быть, Антошке снились вкусные кушанья. Наполеон спал безмятежно, но иногда вздрагивал, и его седовато-серый облезлый хвост нервно шевелился. Я подкрался к ним. Не хотелось нарушать дружеский сон. Погладил обоих; они потянулись и, быть может, сказали бы, если умели бы говорить: "Эх, поспать бы еще!"

Антошку я увел за сарай, на небольшую поляну с мягкойтравой. Вспыхивала роса, чирикали воробьи, где-то у соседей горланил петух. Над ангарскими сопками колыхалась красновато-серебристая лужица света.Онабыстрорастекалась ввысь ивширь,превраща-лась в озеро, и вскоре из него вынырнуло солнце.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю