412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Попов » Новая Земля » Текст книги (страница 17)
Новая Земля
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 02:29

Текст книги "Новая Земля"


Автор книги: Александр Попов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 18 страниц)

– Только хорошенько встряхнули бы! – говорил он жене.

Большой иркутский начальник отписал сухотинское заявление в район, требуя разобраться и наказать виновных. Из района приехали проверяющие. Алексей Федорович натопил для них баню, организовал богатый стол.

Через неделю в районной газете появилась статья, которая рассказывала, что в Новопашенном завелся кляузник по фамилии Сухотин и мучает людей; колхозники трудятся в поте лица, а он строчит во все инстанции жалобы. Сам Коростылин завез Ивану Степановичу газету домой, дождался, пока тот дочитает, а потом мирно и даже дружелюбно спросил:

– Ну, теперь, Степаныч, понял ли, что людям виднее, как жить и сколько пить? Не обижайся, старина, живи, как знаешь, но другим не мешай. Бывай!

Ушел Федор Алексеевич, а старик крепко зажмурился, будто света белого не хотел видеть, медленно по стене осел на корточки. Утром шел по Новопашенному, а люди указывали на него пальцами, с улыбками отвечали на его приветствия.

Вечером Иван Степанович сказал Ольге Федоровне:

– Вот что, Ольга, собирай, родная, вещички – пойдем искать угол милее. Свет большой. Не смогу я жить в Новопашенном: не люб я людям и мне они постылы. Собирайся!

– Ой, Ваня! – повалилась на стул Ольга Федоровна. – Как же так? Куда же?

– А куда глаза глядят! Хоть к Николаю в Иркутск.

– Хозяйство как же? Куры? Свинья? Да и дом как бросишь? Зачем ехать сломя голову? Вросли мы сердцем в Новопашенный, здесь наши родители похоронены... От тоски засохнем! Нет, Ваня, надо перетерпеть людскую злобу. Все поправится...

– Нет! – крикнул старик. – Не поправится! Некому, стало быть, поправлять. Не могу я с ними рядом жить. Не могу! Прости, Олюшка, пошел я.

– Куда?! Потемки уже, глянь!

– Не держи! Ухожу.

И ушел.

Ольга Федоровна решила: "Помыкается в потемках, помесит грязь, замерзнет – и вернется, сумасшедший, в тепло".

Но не по ее замыслу вышло – крепок решением оказался Иван Степанович. Ушел в зимовье, день пути до Новопашенного, но вскоре перебрался под бок родной земли – не справился с удушьем тоски. Обосновался в пастушьей избушке, давно брошенной; обжил комнату, переложил печку, перестелил полы, бродячую собаку Полкана приютил, – так и живет. Далеко от людей не смог уйти.

Большой иркутский начальник узнал о злоключениях Сухотина, лично приезжал в район, разбирался, – сняли Коростылина с председателей тогда еще колхоза: однако через полгода он был восстановлен в должности.

Молчали старики и смотрели на борова, поедавшего варево. Даже коза Стрелка внимательно смотрела на своего соседа по стайке, высунув через верх заграждения свою бородатую белую голову.

– Ух, уплетает! Молодец! – улыбнулся Иван Степанович. – Сто лет тебе, Васька, с этаким аппетитом жить бы, да нет, человек не даст.

– Чего ты пугаешь свинью? – шутя толкнула Ольга Федоровна мужа. – Ешь, Васек, ешь, родненький. Чего навострил уши? Неладное в наших словах почуял? Нет, все хорошо. Пойдем в избу, Ваня, и тебя буду потчевать, поди, голодный.

– Н-да, мать, – вздохнул старик, но улыбнулся: – Сейчас так же буду уплетать, как боров. Только подноси.

9

В комнате старика встретили родные запахи – так любимых им сухариков, млевших на теплой печи, простокваши, всегда стоявшей на подоконнике и неизменно выпиваемой им по утрам торопливо, выстиранных вечером и теперь висевших на веревке под потолком белых полотенец. И еще чем-то неуловимым, но знакомым пахло. Уютно было в кухне – может, уютом и пахло.

Старик медленно присел на свою табуретку с мягким ватным сиденьем и окинул взглядом кухонку. "Все на месте, все так же!" – подумал он. И от пришедшего в его сердце покоя он улыбнулся и посмотрел на Ольгу Федоровну, хлопотавшую возле печки. На столе тикали большие с гирьками и боем часы, и старик прислушался к их неизменно спокойному, как и сорок лет назад, ходу. И шепнул старухе, когда она склонилась к нему со стаканом чая и пирожком, бессмысленное, ненужное, но забыто-нежно прозвучавшее:

– Ишь, Олюшка, часы-то ходют. Вот ведь молодцы.

Ольга Федоровна увидела неожиданно заблестевшие глаза своего старика и сказала тоже ничего не значащее, но прозвучавшее нежно и тайно:

– А что имя, Ваня, – ходют да ходют.

И оба неожиданно подумали, что часы так же ходили и сорок лет назад, когдаони, старик и старуха, были молоды и часто говорили друг другу нежно; если совсем не изменились часы, то, может быть, и они не изменились, а только во сне сейчас себя видят другими – стариком и старухой?

– А скажи, Ольга, – спросил Иван Степанович, влажно и мягко сверкая глазами, – плохо мы жизнь прожили вместе или как?

– Типун тебе на язык, – заплакала Ольга Федоровна и легонько оттолкнула от себя Ивана Степановича, но оставила на его плече ладонь.

И заплакали они оба, не таясь друг от друга. О чем плакали? Хорошенько не знали. О растаявшей, испарившейся в небытие лет молодости, когда так просто чувствовалась жизнь, когда мощными рывками загребал из нее то, что было любо и желанно, когда рвался своим здоровым молодым телом, своей необузданной душой к тому, чего страстно желалось, когда жаждал радостей жизни, как путник жаждал воды, и, достигая своего, сладостно утолялся, когда просто не болел или болел так мало и пустячно, что порой радовался болезни как возможности отдохнуть, подольше поспать, понежиться на перине? Отчего еще могли заплакать старики? Может быть, еще оттого, что разлученные в последние годы их души – когда душа старухи жила здесь, внизу, в Новопашенном, а душа старика там, наверху, на горе – застыли в одиночестве холода, как-то съежились в комочки, а сейчас в этой теплой маленькой комнате согрелись, оттаяли, распрямились и – нечаяно ударились друг о друга. И стало больно старикам.

– Ты, Ваня, уж не уходил бы отсюда, а?

Но молчал старик, утирая своим шершавым пальцем слезы старухи, расползавшиеся по морщинам.

– Чего молчишь, как безъязыкий? – утирала и старуха слезы старика.

И, как обиженный ребенок, пожаловался старик старухе – мол, люди побили его, считай, ни за что ни про что.

Встала со стула Ольга Федоровна, положила руки на бока и сказала старику:

– Я этой Селиванихе кудлы повыдергаю – ишь, кощенка, коготки распустила! А Фекла – дура старая! Туда же?! А Прохорихе и совсем молчать бы в тряпочку!..

Иван Степанов за рукав усадил жену на стул:

– Детей разбудишь. Пущай спят.

Но на кухню заглянул сын Николай:

– А-а! Мои старики уже в сборе.

10

Иван Степанович чуть было не сказал своему собственному сыну "здравствуйте" в вежливо-поклонительной форме подчиненного человека. Вовремя спохватился, крепко сжал в приветствии широкую и твердую ладонь сына, а левой рукой обнял его плотную и неохватную для него спину.И почувствовалось Ивану Степановичу то всегда неприятно удивлявшее и пугавшее его – будто бы он подчинен сыну. И было отчего так думать: Николай Иванович широкий, грузно-солидный мужчина, а его отец – низкий, невзрачный, худощавый, щелчком, говорят о таких деревенские, зашибешь; сын образованный, учился в институте, а теперь занимает хорошую, уважаемую должность директора предприятия, а отец – малограмотный, работал то плотником, то грузчиком, то кладовщиком.

Николай Иванович своим близким, чаще матери, иногда говорит, узнавая о жизни и выходках отца:

– Я живу по-людски, для общества и семьи, а вот батю всю жизнь черти дерут: то один фокус выкинет, то, вот вам нате, второй.

Как встретит отца Николай Иванович, так и говорит ему своим солидным, отточенным и закаленным на собраниях и совещаниях голосом:

– Что ты, батя, куролесишь? Живи как все: идет строй – левой, левой, а зачем же ты все – правой, правой.Этак соседям поотшибаешь пятки, да и тебе, чего доброго, ноги покалечат.

Отец хмурился, выслушивая сына.

Николай Иванович долго обливался под рукомойником, шумно плескался холодной водой, всхрапывал. Потом сказал отцу, вытираясь полотенцем:

– Какой-то ты у меня, батя, стал серый – загорел или не мылся... там, на своей горке? – Сын улыбчиво подмигнул матери, сел за накрытыйстол, широко расставив локти.

– У-гу, не мылся, – ответил отец, не взглянув на сына. – Да и есть с чего посереть – старый уже.

– Старый, а чудишь, как юнец. Все на своей бородавке живешь?

Отец молчал, громко, даже как-то вызывающе громко хрустел соленым огурцом.

Ольга Федоровна притворилась, будто бы ей не интересно, о чем говорят отец с сыном, чистила картошку.

Сын помолчал, посматривая на отца, наморщил свой широкий лоб и солидно, громко сказал:

– Неправильно ты, отец, живешь. От людей бежишь, а они ведь разные: один – пьянчуга, тунеядец и воришка, от такого не грех удрать, а другой труженик, ни капли за всю жизнь не принял, ни соломинки не украл. Чем же второй перед тобой виновен?

Отец, не отводя взгляда от крышки стола, ответил:

– Ничем, сын, не виноватый: ведь я не знаю его. А своих, новопашенских, хорошо знаю. В том и разница.

Николай Иванович громко кашлянул в кулак, потом как бы задумался и посмотрел на мать, – Ольга Федоровна тайком от мужа пожала плечами и вздохнула.

Сын и мать были в семейном сговоре: они условились, что в эти дни во что бы то ни стало вернут Ивана Степановича в дом.

– Чтобы жил он по-людски, а не как бездомный пес и бич, – сказал сын матери.

Как старый человек, Ольга Федоровна ждала смерть и сокрушалась в себе: "Как же без Ванечки помирать, всю жизнь вместе, как два голубка, а на тот свет, что же, без его ласкового слова уходить?"

Сын по другой причине хотел вернуть отца в дом. Ему представлялось, что отец пятнает его доброе, уважаемое имя. В городе он, Николай Иванович Сухотин, известный, ценимыйчеловек; еще до перестройки честно заработал два ордена, лет десять на его пиджаке по заслугам сверкает депутатский значок. О Николае Ивановиче пишут в газетах, журналах, по радио, телевидению говорят.Много раз поднимался сын к отцу на гору и уговаривал:

– Кончай, батя, чудить!

Но отец отмалчивался и жил по-своему, и уходил сын с горы один.

Позавтракали отец и сын, изредка роняя холодные камешки слов. Сын еще раз убедился: не сломить старика словом, убеждением. Может быть, спалить хижину? Куда после податься старику? В тайгу? Но в преклонных летах не очень-то разгонишься. Одна останется дорога – домой, в Новопашенный. Отец еще раз убедился: не сочувствует ему сын, а потому пусть каждый по-своему живет, под своим небом ходит, своими дорогами и тропами. Поняла Ольга Федоровна: сын не отступит и на шаг, а отец – и подавно, каждый за свое держится, на своем крепко стоит – быть, кто знает, бою. Беда, как туча, может пройти над домом, и чего ждать? Вчера, когда сын сказал, что спалит отцову конуру, слабеньким огоньком дрожал в сердце матери испуг – думала, а может, все обойдется, может, Иван Степанович все же поддастся на сыновние уговоры. А старик вон что – даже разговаривать с сыном не желает!

Иван Степанович поблагодарил жену за вкусный завтрак и направился в сарай – отремонтировать надломившиеся полозья на санках, вообще по хозяйству мужской рукой пройтись. А вечером хотел уйти на гору, подкупив продуктов и прихватив кое-чего из скарба.

Сын долго и сутуло сидел за столом. Мать сказала ему:

– Уж не надо бы, сынок, на такое дело идти. Доживем мы, старые, свой век как есть...

Но сын прервал ее:

– Нет, мама, не могу терпеть его издевательства. Тебя позорит, меня... Хватит!

Мать присела рядом с сыном и склонила свою маленькую седую голову на его сильное, твердое плечо.

11

Иван Степанович вышел на крыльцо – ласково посмотрело в его глаза солнце. День задавался теплый и влажный. Как над парным молоком, вилась над молодым, но уже по-настоящему зимним снегом дымка дневной оттепели. Сияли и сверкали новопашенские улицы влажным снегом. Его с напряжением держали на своих ветвях, как на плечах, ели и сосны, но вспархивал на ветку снегирь или воробей – снег падал на землю тяжелым комом. Старик жмурилась, улыбался солнцу и снегу. Но увидел покосившиеся, почерневшие заборы, – отвернулся. Понимал старик – от скота загораживал человек огороды, однако как ни урезонивал себя – в сердце стало неуютно: казалось ему, что односельчане нарушили красоту, как-то грубо вклинились в природный строй.

– Маленькую, аккуратную огорожу смастерили бы – и хватит, – ворчливо разговаривал старик сам с собой, протискиваясь через узкий проход в сарай. Так нет же – из горбыля метра в полтора-два наворотят! Где тут корове пройти? Самолет, пролетая над Новопашенным, зацепится. Почернел забор тюрьма тюрьмой, и выглядывает из-за него или подсматривает в щелку осторожный хозяин вот с такой собакой: что в мире делается? Тьфу!

И старик так рассердился на своих, как ему представлялось, скрывающихся за заборами односельчан, что, взявшись было налаживать сани, бросил, откинул молоток и сел на пустую бочку. Заболела ушибленная голова.

– Все кругом не так, все не этак, – горько прошептал он и вспомнил о сыне. – И с ним не такда не этак. Глупо живет! – произнес он отчаянные слова и склонил седую голову.

Вспомнил о поездке к сыну год или полтора назад, после которой решил, что Николай живет неправильно.

Тогда старик не хотел ехать – боялся, что сорвется и в открытую осудит сына за дурную, как ему представлялось, жизнь, за ложный в ней путь. Но Николай однажды забрался к отцу на гору и сказал себе: "Ни шагу отсюда, пока не увезу это упрямца и не покажу ему, как следует жить. Эх, стыдоба – сын должен учить отца!" И за два сыновнего наступления несговорчивая душа старика устала и уступила:

– Черт с тобой, – вези!

Повез Николай отца в Иркутск на "Москвиче". Старикраза два за свою жизнь сиживал в легковом автомобиле и потому долго не мог удобно усесться на заднем кожаном сиденье: то ему мнилось, что глубоко утопает или низко сползает по салисто-гладкому сиденью – цепко брался за кожу, но ослаблял руки – не порвать бы такую нежную и, казалось, тонкую кожу; то у него вдруг начинало покалывать в копчике или ломило в суставах ног. Он шевелился и кряхтел и в двухчасовой поездке устал, будто тяжело отработал день. Сын сосредоточенно смотрел на уносившуюся за спину дорогу и уверенно-щеголевато рулил: то на большой скорости выходил на поворот, то впритирку объезжал переднюю машину, то разгонялся на прямой и в этот момент закуривал или обращался к отцу. Поведение сына, его широкий затылок, маленькие, прижатые к вискам уши безмолвно говорили старику: "Смотри, смотри, вот какой я, Николай Иванович Сухотин, молодец – сильный, умный, ловкий, удачливый. Подумай, достоин ли ты быть моим отцом?"

Иван Степанович хмурился и, если нечаянно наталкивался взглядом на затылок сына, отворачивался к окну.

В молчании приехали в город. Не любил старик города: вердое все кругом, а земля, мягкая, пахучая, родящая, живая, – где она? Куда и зачем ты ее спрятал, человек? – про себя ворчал Иван Степанович, но никогда не говорил о городе плохо вслух: считал, что не совсем прав, что правда где-то на дне лежит, до которого он еще не добрался, не дотянулся ни глазом,ни рукой, ни сердцем.

Но более всего Иван Степанович не любил городские дома: высотой, раскраской кичатся друг перед другом, а нет чтобы маленький дом каждому человеку, чтобы хозяином он в нем был, – полагалстарик. А тут что же? Живут люди в стене с дырами – ну, окнами, какая разница, все равно на дыры похожи! – по головам друг у друга ходят, не квартиры, а камеры – сами люди себя заключили. Хозяев сто, а толкового ни одного: грязно во дворе, мусорно в подъезде. Прошмыгнул человек по этой грязи в свою камеру и сидит, как зверек, выглядывает: кто бы убрал мусор, подмел, помыл.

Подъехал "Москвич" к пятиэтажке – поморщился старик и с великой неохотой вылез из машины, уже хотел было заворчать на сына от досады: "Зачем приволок меня в такую даль? Этого пятиэтажного урода смотреть? Видывал и похлеще за свою жизнь". Но весело, приподнято сказал сын:

– Вот, батя, здесь я живу. Ты у меня еще ни разу не был, – никогда-то тебя не затянешь... Как дом? Бравый?

Сын стоял подбоченясь, покачивался и весело-задиристо смотрел на отца.

– Угу, – отозвался Иван Степанович, за что-то жалея сына, но и досадуя на него. – Веди в квартиру, что ли: не на улице же нам торчать, – грубовато добавил он. Но тут же устыдился и – чтобы спрятать от сына свои глаза – стал стряхивать с пиджака пылинки.

В дверях на пятом этаже встретила Ивана Степановича Людмила, жена Николая, которую старик знавал подростком – она была новопашенской, соседской дочкой, но уже лет десять не появлялась в родных краях.

Свекор внимательно на нее посмотрел: "Коса толстая когда-то была, а теперь какие-то прилизанные волосенки. Раньше светленькое личико было, будто молоком каждодневно умывалась, а теперь посерела девка, на лбу появились какие-то пятнышки, как кляксы. А баба она, – подумал старик, беспричинно покашливая, – еще молодая – кажись, чуток за сорок взяло. И не пьющая, а глянь-ка – высосаны из нее соки".

Из своей комнаты вышел внук Александр – парень семнадцати лет, высокий, шею зачем-то гнул книзу, будто боялся задеть головой за низкий потолок или люстру. Старик пожал влажную, шелковисто-детскую, но большую руку внука, учуял от него терпкий запах табака – поморщился, хотел было тайком шепнуть на ухо: "Не ранехонько ли, внук, начал курить?" Но Николай опередил:

– Саню, батя, малым помнишь. Посмотри, как вымахал. Жердь!

– Что обзываешься? – сказал Александр и хотел было скрыться в своей комнате, в которой звучал магнитофон, но отец остановил:

– Александр, похвались деду, какую школу ты заканчиваешь.

– Зачем хвалиться? – с равнодушием в лице и голосе возразил сын, и старику показалось, что он сказал зевая, с ломотой в скулах. – Элитная школа, что еще?

– Слышишь, дед, элитная! – выставил Николай перед лицом Ивана Степановича палец, как бы начинаяподсчитывать достоинства своего образа жизни, достижения. – Александра сразу готовят в университет, – так-то!

– Не хвались, – сонно произнес Александр и ушел в свою комнату.

– Еще будешь указывать взрослым! Сейчас проверю дневник, – сказал Николай Иванович. Отцу шепнул: – Он у нас хороший парень. ты не смотри, что мы немножко цапаемся. Дружно живем. И Дениска у меня хороший. Ушел на занятия в танцевальный ансамбль. Гордись, батя, – твой внук метит в университет, а потом. глядишь, и в академию угодит, попрет по должностям, в науках или бизнесе, так-то!

Старик вздохнул:

– Дай-то Бог.

Сын подтолкнул отца к кухне:

– Пойдем перекусим. Людмилочка, у тебя готово?

"Хоть ласковым вырос", – подумал старик, но ему стало совестливо перед самим собой, будто этим "хоть" отказывал сыну в других достоинствах.

Людмила пригласила всех к столу. Николай Иванович откупорил бутылку "Перцовки", но отец решительно отказался пить.

– Во – по-сухотински! – гордо сказал Николай Иванович, пряча бутылку в холодильник. И обратился к Александру, неестествено-вяло водившего вилкой по сковородке с жареной картошкой: – Наматывай на ус, молодое поколение.

Александр усмехнулся и сказал, ни на кого не взглянув:

– Кто не курит и не пьет, тот здоровенький помрет.

Николай Иванович увидел вздрогнувшую бровь отца, его сжатые губы и услышал его хотя и тихий, но ясно окрашенный вздох досады и страдания. Старик уже умел страдать только молча, как, наверное, страдают деревья и камни.

Николай Иванович побагровел и сердито сказал сыну:

– Дневник посмотрю. Не дай боже двоек нахватался – всыплю. Ешь и – за уроки, понял?

– Слушаюсь, – игриво-бодро ответил Александр.

И старик ниже склонил свою седую жалкую голову. Он понял, что его сын Николай и его внук Александр находятся во вражде. У него стало жечь в сердце. Но еще больнее было старику понять, что он, уже не сильный духом и телом человек, не сможет помочь им – не сможет умягчить сердца родных людей, чтобы жилось им на земле в радость, в веселие.

За столом молчали, и молчание становилось неловким. Николай Иванович прикусил губу, мучимый противоречивыми чувствами. Потом достал из холодильника вскрытую "Перцовку" и немного выпил.

Людмила была женщина простая и ясно не поняла, что произошло с мужчинами – один насупился и молчал, а другой пил и тоже молчал. Она не знала, как себя вести, что говорить; она робела смолоду перед свекром и не понимала, что являлось для него хорошим, а что плохим.

– Вы, Иван Степанович, кушайте что-нибудь – с дороги ведь, – робко сказала Людмила.

Старик поднял на невестку глаза, и она увидела в них слезы. Беспомощно посмотрела на мужа и боялась еще раз взглянуть на свекра.

– Это, ребята, у меня так, – вымолвил старик, – от старости чего-то мокнут глаза. Как у бабы, – улыбнулся он.– Слышь, Николай, ты меня поутру домой утартал бы, что ли: тоскливо мне в городе, да и пес Полкан сидит голодом, – совсем я запамятовал о нем, когда уезжал. Увезешь, а?

– Угу, батя.

И все были рады такого обороту.

12

– Пожа-а-ар! – летела по Новопашенному страшная, рассыпавшаяся по улицам и заулкам яркими искрами новость.

Иван Степанович жил в своих мыслях и ему по-стариковски наивно и правдоподобно померещилось, что о пожаре он только лишь подумал. Он все сидел на корточках над сломанными санями, так и не начал ремонтировать, думал о сыне, и неожиданно мысль повернулась к пожару.

– Вот так-так: а что у Кольки горело? – привстал он и выглянул через дверной проем на улицу. – Дача, что ли? Да нет, поди ж ты, ничего у него не горело. А почему я вдруг о пожаре подумал? Да так мне стало боязно, – будто в самом деле у сына что-то сгорело. Не дай Боже. Ему и так худо живется на свете, а тут еще пожар случился бы... У-у, солнце разошлось! Хороший денек, братцы вы мои, – разговаривал сам с собой старик. – Не надо пожаров, не надо ни твари, ни человеку горя – радуйся, радуйся солнцу, окунайся с головой в жизнь.

И так стало легко, игриво старику, что не удержался и вышел на свет.

Белые прозрачные облака плыли и клубились над Новопашенным, голубой сок неба сочился на его кипенные сголуба улицы, поля и леса. Вся новопашенская долина блистала, нежилась и купалась в несшихся из-под облаков лучах ослепительно вспыхивавшего солнца. Облака плыли медленно и томно, будто дремали в тихом и теплом небе. Сопки горели белым пламенем снега. Старик жмурился, но улыбался.

– Пожар, люди, пожар! – как бритвой, полоснуло по слуху старика, и ему померещилось, что голову обдало кипятком. Только сейчас он осознал, что где-то случился пожар, что где-то нагрянула беда.

– Ах, ты, горе горькое! – взмахнул он руками и припадающей трусцой старого, больного человека побежал через двор на улицу. Посмотрел в разные стороны, но не увидел огня и дыма. Мальчик бежал и радостно, ликующе кричал:

– Пожа-ар!

Иван Степанович поймал его за рукав телогрейки и строго сказал:

– Ты зачем, оглашенный, трезвонишь: какой такой пожар? Где твои ошалелые глаза увидели огонь? Нашлепаю по мягкому месту, будешь знать, как баламутить людей.

– Во-он, дедушка! – рукавицей указал мальчик в сторону горы.

– Что "вон"? – вмиг похолодело сердце старика, и не сказал он, а невнятно пропел отвердевшими губами.

Разжались онемевшие пальцы старика – побежал освободившийся мальчик. Иван Степанович не мог взглянуть на свою гору – страх, казалось, окаменил его. Ни о чем не думалось – только страх стал его телом, мыслью и душой. Каким-то невероятным напряжением воли он смог приподнять глаза и увидеть, понять, осознать – дымит его избушка. Пламя поднялось уже высоко и вздувался черный, копотный дым.

– Батюшки! – охнул старик и сорвался с места, напрочь забыл, что бегать ему с болезнями сердца и почек нельзя, смертельно опасно.

Споткнулся о корягу – упал, больно ударился, вскочил, но ни глазами, ни сердцем не видел, не чуял.

Бежал, бежал.

Свернув к полю, подскользнулся и покатился в овраг. Крутило его по крутому склону. Потом карабкался к дороге, к своей тропе, бежавшей к подошве горы. Погибал его дом, но, понимал, горело не просто строение, которому и так давно пора было развалиться от ветхости и старости, а словно бы сгорала надежда старика – надежда на то, что он где-то может укрыться от тех людей, которые не понимали его, не принимали таким, каким он был сотворен и во что вызрел за всю свою долгую жизнь, может укрыться от того мира, который он не мог, даже здесь в маленьком, немноголюдном Новопашенном, хотя бы чуточку поправить к лучшему, справедливому, чистому.

Неумолимое видел старик – его надежда горела, укрытие гибло. Однако жизнь приучила Ивана Степановича к борьбе. Борьба стала его духовным инстинктом. Но сколько капель силы оставалось в его тщедушном теле, чтобы продолжать борьбу? Одна, две?

– Не-ет, братцы! – хрипло говорил старик, выкатываясь из рытвины на ровную снежную бровку поля, горячо дыша. – Еще могу, ещ-ще меня держат и несут ноги!

И уже не бежал старик, а ковылял своими худыми ногами по вязкому снегу, который, представлялось, хватал его ступни и голени, тянул к земле, пониже. Но старик был упрямым, он хотел спасти свою избу, – отчаянно боролся с противным, постылым снегом.

Потом тяжело забирался в гору, скользил, падал, иссек колени и пальцы острыми камнями и колючками веток. И молодыми ногами резво не взбежать на эту крутую гору, а старику остается только ползти. Но не полз он, – откуда силы взялись в его разрушавшемся от старости теле? Если не скользил бы, то только перебежками от куста к кусту взбирался бы; но скользили ноги по снегу и грязи, а потому приходилось старику идти, склонившись, – и похож он был на разорванное колесо, и какая-то неведомая сила выкатывала его на макушку.

Выпрямился Иван Степанович шагах в ста от своей избы, увидел рухнувшую крышу и черные, обвитые огнем стены. Понял – поздно. Все, нет дома, хоть прокляни весь свет, а дома уже нет как нет!

Неожиданно слабость подсекла колени старика, словно приглашая присесть, отдохнуть. Он повалился на снег, охнул – по сердцу прошла острая боль. Открылся рот – то ли старик что-то хотел сказать, то ли хватал воздух. Кто-то жарко и влажно лизнул губы; не сразу Иван Степанович понял, что к нему подбежал сорвавшийся с цепи Полкан, который прыгал, повизгивал, лизал лицо и руки хозяина.

Увидел Полкан бегущих из леса людей – зарычал, ощерил черную пасть, на загривке шерсть встала иглами.

Скотник Григорий Новиков замахнулся на собаку длинной палкой и ударил по спине. Полкан клацнул зубами и, жалобно скуля, прилег возле хозяина, понял, видимо, что против человека не пойдешь, будь что будет. Григорий подхватил собаку за задние лапы, раскрутился с ним и крикнул:

– Разбегайся, честной народ! – и далеко откинул Полкана, который притих в снегу.

Над Иваном Степановичем склонились тяжело, жарко дышавшие люди – его односельчане, его враги и друзья, его сын Николай и внук Александр. Новиков нервными пальцами расстегивал на старике рубашку, но у него не получалось. Иван Пелифанов оттолкнул скотника и крикнул:

– Разрывай, дурила! Задыхается дед Иван. А ну уйди! – И располосовал на груди старика рубашку – ягодами посыпались на снег пуговицы.

Люди стояли растерянными – толком не знали, что делать, как помочь умиравшему Ивану Степановичу. Новиков хрипел:

– Качай грудь у деда Ивана – помирает мужик! Спасайте!

– Что, идол, орешь? – за круг людей отодвинула Григория грозная, полная Галина Селиванова. – Нести надо Ивана Степановича вниз. Берем да полегоньку понесем. Ну!

Сухотин очнулся, открыл тяжелые влажные глаза и, словно сквозь туман, увидел земляков:

– А-а, тут вы. Думал, не поможете, а – вон что. Спасибо. Изба что, все? Пожар кончился? Дайте гляну на прощание – верно, не свидимся больше.

Расступились новопашенцы, сын бережно приподнял голову отца. Глянул старик и крепко – на сколько мог – зажмурился. Избы уже не было, а лежали на черной земле черные останки, как кости. Еще дымили и тлели обугленные доски и бревна, торчала, как ствол дерева без кроны, печная труба и дымила. Иван Степанович застонал.

– Что ты, отец? – шепнул сын старику. – Теперь уже все – не вернешь. Не надо горевать.

– Ты, Николай, подпалил? – тихо спросил отец у сына. – Скажи честно все пойму.

– Что ты, отец... – растерялся Николай Иванович и отвел глаза.

– Не он, дед Иван, – склонился над стариком Новиков. – А вон тот охломон, Витька Потапов. Иди сюда! – строго велел он низкорослому подростку, который плакал поодаль.

Подросток с покорно склоненной головой подошел на зов и заплакал жалостливо и громко.

Григорий строго сказал:

– Смотри нам в глаза и говори: ты подпалил? Ну! Не нюнь!

Но он стал плакать громче, ожесточенно тер глаза кулаками и не отвечал.

– У-у, молчишь. Сегодня отец с тебя шкуру сдерет, – замахнулся на Витьку скотник, но не ударил, лишь по затылку скользнул ладонью и скинул на снег шапку. – Коли молчишь, так я расскажу. Увидел я, дед Иван, пожар на горе и скачками прибежал сюда. А на меня с крутизны, вон той, что за березняком, этот обомот катится. Схватил я его за шиворот... Я хотя и пьяница горький, а голова у меня варит! – подмигнул он собравшимся. – Мне следователем работать бы, а не скотником... ну, да ладно!

– Ты, Григорий, умный мужик, я знаю, – сказал ему Иван Степанович тусклым голосом, пытаясь подмигнуть. – Ты еще сможешь взять себя в руки какие твои годы!

– Да, дед Иван, надо пожить по-человечески – всю водку все равно не перепьешь... Ну, так вот: сцапал я этого сорванца за воротник, так прямиком в лоб сказал, видит Бог, что наугад: "Ты поджег? Говри, а то буду бить!" Вот удивился я, когда он занюнил: "Я, дядя Гриша, поджег". Что да как, спрашиваю у него. А вот как: шарамыжничал возле Новопашенного да набрел на избушку. Стук в оконце – молчок. Только пес брешет. Подождал, осмотрелся – ни души. Выдавил стекло да нырнул внутрь. То да се, а потом ухватился за керосиновую лампу, – хорошая игрушка. Нечаянно опрокинул, керосин разлился по столу и полу, а в руках – зажженная спичка. Ка-ак полыхнуло. Руки опалил, но выпрыгнул в окно. С испугу не туда рванул, поблудил по лесу. Потом выбрался на откос и – прямиком в мои руки.

Старик попросил, чтобы к нему подвели подростка. Слабой дрожащей рукой нашел в кармане карамель в фантике.

– На, дружок, – протянул Витьке, который тер глаза кулаком и мучительно-неестественно плакал; увидел конфету – замолчал. Иван Степанович шепнул, задыхаясь: – Прости, малец, другого гостинца нету. Возьми, что ли. А избу спалил – спасибо, родимый: давно было пора. Понять я не мог своими засохшими мозгами, что помеха она мне. От людей, как заяц, бежал, а Бог, видишь ли, по-своему постановил: с людями мыкался всю жизнь, с людями рядом и помирай. И нечего чудить... правильно, Коля? Вот сейчас до чего додумался. Э-э, что уж там, честно скажу,люди добрые: давно и сильно хотел к вам, поближе, да сердце сопротивлялось. А вот глядите – судьба подмогла...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю