Текст книги "Новая Земля"
Автор книги: Александр Попов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц)
Попов Александр
Новая Земля
Александр Попов
Новая Земля
Солнце всегда взойдет
Начало романа
Хорошие деньги
Смерть – копейка
В дороге
Мистерия
Наследник
Человек с горы
СОЛНЦЕ ВСЕГДА ВЗОЙДEТ
ПЕРЕЕЗД
Мы перекочевали в Елань, когда мне было восемь лет. Долго, будто суденышко в шторме, мотало нашу большую семью по Северу, по его медвежьим углам – по стройкам, партиям, приискам. И вот, наконец-то, – тихая гавань, о которой так мечтала мама и которая совсем не по сердцу была папке неисправимому бродяге и непоседе.
Елань хотя и большой поселок, но по-деревенски тихий. Лишь на берегу реки пыхтел, скрежетал и чихал, как старый дед,лесозавод. Он неспешно, лениво всасывал в свое металлическое нутро бесконечный караван бокастых бревен, которые с важностью тянулись по воде, и выбрасывал из себя золотисто лоснящиеся доски, вихри опилок и кучерявых стружек.
Месяц назад мы приехали в Елань, пожили в тесном доме у маминого брата дяди Пети и сегодня переезжаем на новую квартиру. Папке ее дали на заводе вне очереди – большая семья.
Теплый июньский день. Жаркий ветер. Серые кучи стружки хрустят под колесами телеги, в которую запряжена старая, с плешинами на ребристых боках лошадь. Телега высоко наполнена вещами. На самой их макушке, на подушках, сижу я, прижимая к груди кота Наполеона и кошку Марысю, и сестры Лена и Настя с куклами. Они показывают вприпрыжку идущим за нами мальчишкам языки. Внизу, на тумбочке, сидит мама с хнычущим Сашком. Ему хочется к нам, но мама не позволяет, опасаясь, что он свалится.
– Хочу на поюшку, хочу на поюшку... – зарядил брат.
Я иногда шепчу ему:
– Рева – корова!
Он плачет громче. Мама смотрит на меня, сдвинув брови к переносице, иобещает наказать.
Сестра Люба то и дело отворачивает свое красивое смугловатое лицо от мальчишек-подростков, которые засматриваются на нее. Она краснеет под их влюбленными взглядами. Она идет рядом с папкой и несет в руках накрахмаленное платье, которое боится помять. Один парнишка так засмотрелся на нее, что ударился лбом о столб.
– Крепкий? – спросил у него папка.
– Что?
– Столб, спрашиваю, крепкий?
– Не очень, – смущенно улыбнулся паренек. – На моей улице крепче.
– Тпр-р! – сказал папка.
Лошадь остановилась возле большого щитового дома. Здесь нам жить.
В кучке глазеющих на нас ребятишек я увидел красивую девочку лет десяти, которая выделялась своим белым шелковым платьем. Ее звали Ольгой Синевской. Она пальцами сделала рожки и показала мне язык. Я ответил ей тем же. Неожиданно схватил тяжелый черный чемодан, напрягся от невероятной тяжести, но пытался улыбнуться; понес его во двор. Косил глаза в ее сторону: смотрит ли она на меня и как? Войдя во двор, упал на чемодан, не донеся его до места, и выдохнул:
– У-у-ух!
Возле телеги, которую папка и я разгружали – мама и сестры ушли смотреть огород, – крутился какой-тостранный мальчишка. У него было худощавое, смуглое, словно шоколадом вымазанное лицо. Глаза зеленоватые, бегающие, часто зорко прижмуривались. Он был одет очень бедно – в прожженную, не с его плеча куртку, поношенные брюки, стоптанные ботинки. Этот очень странный – таких мне до этого не приходилось встречать мальчишка-полунегр, которого все звали незнакомым мне словом Арап, то подходил к телеге, то отходил, посвистывая. И вдруг – я заметил, как он быстро сунул в карман мою оранжевую заводную машинку.
– Папка! – крикнул я, – вон тот, черный, игрушку украл.
Папка остановился, держа во взбухших от натуги руках тюк с бельем.
– А ну-ка иди сюда, братец, – позвал он Арапа и положил тюк.
– Я, что ли?
– Ты, ты. Давно, голубчик, за тобой наблюдаю.
Арап шагнул в нашу сторону и неожиданно, указав пальцем за наши спины, закричал так, словно его посадили на раскаленную печку:
– Ай-ай! Берегитесь! – и кинулся к телеге, как я понял, прятаться.
От этого страшного вопля у меня внутри все словно оборвалось. Я и папка резко – у папки даже что-то хрустнуло – обернулись назад. Но ужасного перед нашими глазами не было. На заборе сидел Наполеон и поглядывал на воробья, чистившего перышки на бельевой веревке. Мы посмотрели на Арапа, вылезавшего из-под телеги. Детвора смеялась.
– Фу-у, вот это я молоток, – тяжело дыша, вымолвил он. – Если бы не заорал, коршун утащил бы тебя, – сказал он мне.
– Коршун?! – враз спросили мы.
– Ну да. Он падал на вас. Сейчас сидит на крыше, вон за той трубой.
– Гх, гх! – Этот звук издал папка. В его черных усах шевелилась улыбка.
– Вы, дяденька, подумали, что я у вас что-то стибрил? Так обшарьте!
Я подбежал к телеге – машинка лежала на ней, но не в том месте, куда я положил. Все, конечно, стало ясно. Папка расхохотался и хлопнул Арапа по спине:
– Вообще-то, молодец! Иди. Но запомни, дружище: поганое дело воровать.
– Не, не, дяденька, точно ничего не брал. А вы, что спас вашего сына, дайте мне закурить.
– Иди, иди.
Вечером я недосчитался трех игрушек.
Из переулка вышла, покачиваясь, странного вида женщина. Она была не совсем трезвой. Спутанные темные волосы то и дело спадали на ее красивые большие глаза, и она их резким взмахом головы откидывала назад. Женщина молода, но ее привлекательное полуафриканское лицо было дрябловатым, несколько помятым. На ней было несвежее, не отглаженное платье и стоптанные туфли. Она напевала.
– Господи! – сказала мама, выглянув из ворот, – до чего же опускаются женщины.
Папка неопределенно усмехнулся.
– У нее, наверное, имеются дети, – говорила мама, нахмуривая свой высокий белый лоб. – А что из них получится при такой-то матери?
Женщина направилась к маме с папкой. Поправляла платье, волосы и пыталась казаться трезвой, изобразить на лице серьезность; как это свойственно таким людям, ей, видимо, хотелось показать себя человеком не последнего десятка.
– Здрасьте. – Ее голос с хрипотцой.
– Здравствуйте, – враз ответили мама и папка.
– Вы переехали, ик! на нашу улицу жить? – спросила она очевидное.
– Жить, жить, – ответил папка, слегка улыбаясь.
– А меня зовут Клава. Живу вот тут. Ваша, ик! соседка.
Она указала на дом, в котором была разломана дверь и выбито окно. Возле него было намусорено. На месте забора торчали темные столбы: доска от забора, как мы потом узнали, были использованы зимой на дрова.
Разговор не получался. Папка взялся перетаскивать вещи. Мама хотела было уйти в дом, но соседка придержала ее за руку.
– Троечку не займете? Завтра же, вот вам крест, отдам.
– Мы так поистратились с переездом... – начала было мама, но соседка прервала:
– Ну, рублик хотя бы, а? Завтра, вот вам крест, отдам.
Мама несколько секунд поколебалась и выгребла из кармана мелочь. Соседка стала обнимать маму, горячо благодарить, клясться. Эти деньги она не вернула ни завтра, ни послезавтра – никогда.
– А это мой сынок, – сказала она, ласково привлекая к себе Арапа.
– Опять напилась, – пробурчал он, пробуя освободиться.
– Ну-у, разворчался мой вороненок. – Одной рукой она напряженно держала вырывавшегося Арапа, а другой как бы шаловливо трепала его жесткие, похожие на собачью шерсть волосы.
От неловкости мама не знала, куда смотреть.
– А это ваша? Ишь, какая милая матрешка.
Соседка потрепала за подбородок Настю, которая крепко держалась за мамин халат и смотрела на "тетю-ведьму", как она ее после назвала, так, как, помню, смотрела фильм "Вий".
– Сколько ей?
Но мама ответить не успела: Арап неожиданно со всей силы рванулся из рук матери и, освободившись, толкнул ее на поленницу. Женщина вскрикнула и заплакала. Арап убежал. Мама говорила ей что-то в утешение, но в ее тоне не чувствовалось искренности.
НЕСКОЛЬКО СЛОВ О МАМЕ И ПАПКЕ
Мама, помню, вставала по утрам очень рано и первой в семье. Ее старая железная кровать скрипела, и это иногда будило меня. Я в полусне сквозь ресницы видел, как мама не спеша одевалась. Поверх какого-нибудь застиранного, носимого помногу лет платья, надевала черный халат. Она получала халаты на работе и носила их постоянно, чтобы беречь платья, да и в любой работе удобно было. Себе она покупала очень мало и незначительное, а все нам и нам, своим детям. Одевшись, первым делом шла в стайку к поросятам. Через стенку я слышал, медленно засыпая в теплой, мягкой постели, как они с хрюканьем кидались к ней навстречу, как она им говорила:
– Что, что, хулиганье мое? А но, Васька, паразит, куда лезешь? Сейчас, сейчас дам.
Она выливала в корыто варево, приготовленное вечером, и поросята громко принимались чавкать. Потом кормила куриц, собак и уходила на работу. Мама мыла полы в конторах и магазинах.Вечерами работала по дому: стирала, полола, чистила, шила, скребла, варила, и многое другое делала, что мне представлялось скучным и неинтересным. "И охота ей заниматься всем этим! Взяла бы играла, как мы", – совершенно серьезно думал я.
В детстве я часто болел. Мама нас, пятерых детей, часто лечила сама; в редких случаях приходилось обращаться в больницу. Нередко натирала меня какими-то пахучими травными жидкостями и мазями. Мне было всегда приятно от легких прикосновений ее смуглых, теплых рук.
– Мам, только бока не надо – щекотно, – улыбаясь, просил я.
– Вот бока-то, Сережа, как раз и надо, – говорила она своим тихим, спокойным голосом и начинала усерднее тереть бока. И я догадывался, что она делала это не только для того, чтобы втереть в них лекарство, а еще и затем, чтобы пощекотать меня, но притворялась, что получается само собой. Брат Сашок неожиданно заявлял маме, что тоже заболел, и просил потереть и ему бока. Она щекотала Сашка, обцеловывала его маленькое разрумянившееся лицо. Покомнатерассыпалсятонкийголос смеющегося брата, и пищал он по-девчоночьи
звонко.
Натирала меня всего, укрывала ватным, сшитым из лоскутков, одеялом, которое мне очень
нравилось своей пестротой; поверх накрывала серым шерстяным и тщательно подтыкала его со всех сторон. И сразу же бралась за какую-нибудь работу. Но мне хотелось с ней еще поиграть. И я, вытягивая шею из-под одеяла, с некоторой ревностью в душе смотрел на брата, который крутился возле мамы, мешая ей работать, и просил "ичо почекотать". Она отпугивала его. Он, вспискнув, отбегал в сторону или залезал под стол и смеялся; а потом на цыпочках подкрадывался к маме.
Помню, однажды, прогостив три месяца с сестрой Настей, которая была младше меня на два года – а мне тогда было пять лет, – в деревне у тети, мы приехали домой и увидели в маленькой кровати, в которой я и сестры тоже когда-то спали, страшненького, красноватого ребенка; мама сказала, что он наш брат Сашок.
Я спросил ее, где она его взяла. Сестра Люба – она была старше меня на пять лет – засмеялась. Настя же разделила мое любопытство – с интересом и жалостью она смотрела на этого странного, сосущего соску человечка.
Мама чуть улыбнулась и, потрепав меня за щеку, сказала, что выловила его в Байкале, что он был нерпенком, отбился от стаи, подплыл к берегу и стал плакать. Мама его поймала. Попав в ее руки, он сразу превратился в человека. Я спросил – где же она нашла меня?
– Где я взяла тебя? – переспросила мама и посмотрела на папку, который, улыбаясь, покручивал свой жесткий черный ус и курил возле открытой форточки. – Мы в то время жили на самом Севере. Однажды ночью вышла я на улицу и вижу: несутся по тундре олени, много-много. Умчались они, и только я стала заходить в дом, как вдругуслышала, кто-то плачет. Подошла. Вижу: маленький-маленький, с варежку, олененок. Лежит на снегу, сжался весь. Это и был ты. Взяла я тебя на руки. Пла-ачешь! Заливаешься. Ты, наверное, отбился от оленьего стада. Унесла тебя в дом. И только ты отогрелся, как сразу же превратился в мальчика.
– Как! – воскликнул я, когда мама закончила рассказ и, как ни в чем не бывало, занялась этим страшненькимчеловечком. – Как! Я был оленем?!
От волнения у меня выступили слезы, и рот не закрывался, когда я замолчал. Я забежал вперед мамы, чувствуя недоверие к рассказанному, и прямо посмотрел в ее похудевшее за последнеевремя лицо, желая только одного, чтобы ее глаза или она сама сказала мне: верь!
Мне кажется, что если бы она тогда сказала, что рассказанное неправда, я не захотел бы ей поверить.
– Я был оленем! Как вы могли об этом молчать?! – долго восклицал я, совершенно не понимая, почему взрослые так слабо и странно разделяют мой восторг.
Ночью я долго не мог уснуть. Прижимал к себе кошку Марысю и шептал ей, целуя в ухо и в нос:
– Марыся, я был оленем. Вот так-то! А кем ты была, когда не жила со своими папкой и мамой? Лисичкой?
Марыся что-то урчала и облизывалась: она перед этим съела кусок пирога, утащив его со стола, за что мама прогнала ее на улицу и сказала, чтобы она больше не приходила домой. Я ее тайком пронес в комнату и положил в свою постель на подушку.
В зале над фанерным старым комодом висел большой портрет, и я в детстве никак не мог поверить, что изображенная на нем красивая, с глубоким взглядом блестящих глаз и перекинутой через плечо толстой косой девушка – это моя мама в молодости. К сорока годам от ее былой красоты мало что осталось. Вот только родинка все та же – большая и коричневатая. Она была у мамы на подбородке. Я любил эту родинку. Забирался, бывало, к маме на колени и целовал ее. И спрашивал, как это она у нее появилась, такая большая и красивая. Она говорила, что большие родинки бывают у счастливых людей, и при этом как-то сразу задумывалась, а я трогал родинку и приставал с разговорами.
Иногда мама играла на гитаре и пела. Как ее преображали пение и улыбка. Пела очень тихо, как бы самой себе. И песня, можноподумать,быларассказом о ее жизни, и это заво-раживало. Я сидел в стороне от взрослой компании и всматривался в ее лицо, и мне начинало казаться, что мама с каждой минутой все больше молодеет и хорошеет, превращаясь в ту маму, которая навечно осталась красивой и молодой на портрете.Когда она пела "Гори, гори, моя звезда", ее голос с середины романса вдруг изменялся до тончайшего фальцета, и она никак не могла сдержать слез. Но петь продолжала, выравнивая голос. Я прижимался к маме, не замечая, что мешаю играть.
– "Твоихлучей небесной силою вся жизнь моя озарена. Умру ли я, ты над могилою гори-сияй, моя звезда!" – повторяла она дрожащим голосом последние две строчки и замолкала, наклонив голову.
Когда папка работал, его тяжелые серые руки были на некотором расстоянии от боков, словно под мышками у него что-то такое, что мешало держать руки естественнее, и плечи были чуть приподняты. Их положение создавало впечатление, будто папка хочет показать, что он очень сильный. Но в нем, уверен, не было стремления к позерству, и не хотел он этим сказать: "Эй, кто там на меня? Подходи!" Папка был в этом так же естественен, как борцы друг перед другом в круге, или штангист, который вышел на помост для взятия веса. Держать в работе руки на некотором расстоянии от туловища было просто его привычкой.
Часто замечаешь в людях такое, что сначала воспринимается как какая-то неестественность, как стремление что-нибудь выгодно подчеркнуть в себе. Но потом открываешь, что эта неестественность – вполне что-то его. Обо всем этом в детстве я, разумеется, не размышлял. Глядя на папку, иногда думал о том, почему я такой худой, как щепка, говорила мама, – всегда бледный и болезненный, и стану ли я когда-нибудь таким же сильным, ловким, умным, красивым и все умеющим, как папка.
Большая часть его жизни прошла в скитаниях. Имея непреодолимую тягу к простору и воле, он не мог войти в колею семейной жизни. Когда жили на Севере, он то и дело уезжал в какой-нибудь медвежий угол на заработки какговорил. Возвращался нередко весь оборванный, в коростах, пропахшийдымом и, главное, без гроша денег. А семья росла, и маме одной становилось все трудней. И папка вроде бы все понимал, и вроде бы совестно ему было перед ней и нами; и даже иной раз бил себя кулаком в грудь:
– Все! Больше – никуда!
Но неугомонный, чудной его дух перебарывал его, и он снова ехал, бог весть куда и зачем. Мы, дети, почему-то не осуждали папку, хотя и немало из-за его странностей перенесли лишений. Может, потому, что был он без той мужицкой хмури в характере, которая способна отталкивать ребенка от родителя и настораживать?
Когда папка возвращался из своих "денежных северов", как иронично говорила мама, я кидался к нему на шею. Он меня крепко обхватывал ручищами. Я прижимался щекой к его черному колючему подбородку, терся об него, невольно морщась от густых запахов, и первым делом спрашивал, есть ли у него для меня подарок. В те годы деньгами семью папка редко баловал, но вот игрушки и безделушки всегда привозил; бывало, целый рюкзак или даже два. Мы, дети, восторгались им. А мама, получив от него подарок и узнав, что денег он опять не привез или очень мало, крутила возле папкиного виска пальцем.
– Да что деньги, мать? Как навоз: сегодня нет, завтра воз. Без них, мать, жить куда лучше.
Папка, конечно, понимал всю нелепость своих слов и делал вид, будто не замечает маминого недовольства и раздражения. Улыбался и пытался обнять маму. Но она его отстраняла и хмурила брови.
– Да, лучше, товарищ Одиссей Иванович! И как я раньше не догадалась? в тон отцу говорила мама, и с таким выражением на лице, словно услышала от него что-то такое очень умное. Добавляла, вздохнув и по-докторски окинув папку взглядом с ног до головы: – Ох, и навязался ты на мою шею...
Я дергал папку за рукав прожженного, сыроватого пиджака, наступал носками на его сапоги и просил пошевелить ушами. Он, ужечерезсилуулыбаясьислегка косясь на вор-чавшую маму, которая с каким-то неестественным усердием делала что-нибудь по хозяйству, шевелил загорелыми коричневатыми ушами. Я, брат и младшие сестры потом долго вертелись возле зеркала и пытались пошевелить своими.
МАЛЕНЬКАЯ ССОРА
Через неделю после переезда в Елань утром я сидел у открытого настежь окна и смотрел на маму и папку, работавших во дворе. Папка рубил дрова. Мама стирала. Она долго и вяло шоркала одно и то же место выцветшей папкиной рубашки. Мамины брови были слегка сдвинуты к переносице, бледные губы сжаты. Она очень сердита. Я два дня назад случайно увидел, как папка, покачиваясь, крадучись, уходил от соседки тети Клавы. Из ее дома слышались хмельные веселые голоса. Маме папка сказал, что выпил на работе с товарищами, – он работал грузчиком на лесозаводе. Нехорошие чувства зашевелились в моем сердце: "Мой папка обманывает? А может, так нужно было сказать?" Было обидно за маму; но я ничего ясно не понимал. Прошло два дня. Папка не раз пытался помириться, но безуспешно. Когда примирение было уже, казалось, близко, он, рассердившись на что-то, стал холоден к маме и безразличен к примирению.
"Почему, почему они такие? – размышлял я. – Им не хочется разве жить дружно? Так ведь лучше, веселее. Взяли бы и протянули друг другу руки. Я вчера подрался с Арапом, а через час мы уже во всю играли вместе в "цепи, цепи кованы" и смеялись, что у обоих на одном и том же месте царапины. Почему взрослые не могут так?"
На листе бумаги я нарисовал семь овалов. Первый самый большой, следующие меньше и меньше. К первому подрисовал голову, усы, руки, топор, ноги, а возле них – собаку с толстым хвостом, – папка с Байкалом. Часто мусоля карандаш и морщась от старания, нарисовал маму. Потом сестер и брата – все наше семейство. Под рисунками написал: Папка, Мама, Люба, Лена, Сережа, Настя, Сашок. "Что-то у Любыуши вышли маленькие, как у кошки, и шея тонкая. А у Насти нос длинный, как у бабы-яги". Стиральной резинки у меня не оказалось. Но уши и шею я так исправил. Но что же делать с носом без резинки? Решил оставить, как есть. Однако решение меня не успокоило. Покусав некоторое время карандаш, я понял, что злополучный нос не оставлю таким. Сбегал за резинкой в магазин.
– Мам, смотри: я нарисовал. Это – ты! – Я улыбался, ожидая похвалу.
– Опять у тебя нос грязный. А почему на коленке дыра? – Она сырой тряпкой вытерла мой нос– мне стало больно; я чуть было не заплакал.
– Смотри, ты с Байкалом, – невольно непочтительным голосом – что меня сразу смутило – сказал я отцу.
– А. ну-ну, хорошо, хорошо. Похож, – мельком, невнимательно взглянув на рисунок, сказал он. Размахнувшись топором, выдохнул: – Уйди-ка!
На моих глазах появились слезы. Я крутил – и открутил – пуговицу на рубашке: "Они поругались, а я как виноватый у них. Вот было бы мне не восемь лет, а восемнадцать, я им все сказал бы!" И от переполнившей мою душу обиды я оттолкнул от себя кота Наполеона, который начал было тереться о мою ногу. Наполеон посмотрел на меня взглядом, выражавшим – "Это как же, молодой человек, понимать вас прикажете? Я всю жизнь честно служу вашей семье, ловлю мышей, а вы так меня благодарите? Ну, спасибо!"
Я взял бедного кота на руки и погладил, и он замурлыкал, жмуря слезящиеся, подслеповатые глаза. Я вошел в дом.
На кровати сидел брат и играл со щенком Пушистиком – надевал ему на голову папкину рукавицу. Черный с белым хвостом щенок отчаянно и весело сопротивлялся. Меня не смешила, как обычно, проказа брата. С минуту я хмуро, словно он виновник моей обиды, смотрел на него. А потом залез под свою кровать – я это делал часто, когда хотелось поплакать.
"Уеду, – решиля. – Яимненужен. Они меня не любят. Пусть! И я их не буду. Вот кудауехать бы? Может, в Америку или Африку? Но где взять денег на электричку? Лучше поближе. Пешком. Возьму с собой Ольгу Синевскую. Будет мне мясо жарить, а я – охотиться на медведей. Будем играть день и ночь, и варить петушков из сахара".
Через дверь мне была видна часть двора. К маме, улыбаясь, подошел папка. Кашлянул, конечно, для нее. Но ее лицо имело такое выражение, что можно было подумать – важнее стирки для нее на всем белом свете ничего нет. Но я догадывался о мамином притворстве.
Интересен и смешноват для меня был папка в эти минуты. Я его в основном знал как человека немного величавого в своей непомерной силе, уверенного. Теперь же он походил на боязливого, запуганного родителями ученика, раболепно стоящего перед учителем, который решает – поставить ему двойку или авансом тройку.
– Аня, – позвал он маму.
– Ну? – не сразу и глухо от долгого молчания отозвалась она, не прекращая стирать.
– Квас, Аня, куда поставила? – Папка почему-то не решался сказать о главном.
– Туда, – ответила она, сердито сдвинув брови, и махнула головой на сени.
Папка напился квасу и, проходя назад, дотронулся рукой до плеча мамы так, как прикасаются к горячему, определяя, насколько горячо.
– Ань...
– Уйди!
– Чтоты, ей-богу? Выпил с мужиками. Аванс – как не отметить? Посидели да – по домам.
Что теперь, врагами будем?
Папка пощипывал свою черноватую с волоском бородавку над бровью.
– Ты посидел, а двадцати рублей нету. И сколько раз уже так? А Любче, скажи, в чем зиму ходить? Серьге нужны ботинки. У Лены школьной формы нету, да всего и не перечислишь. А он посидел... – с иронией сказала мама.
– Ладно тебе! Руки-ноги имею, – заработаю. До сентября и зимы еще ой-еей сколько.
Папка опять дотронулся до ее плеча.
– Отстань.
– Будет тебе.
– Дрова руби... седок.
Папка досадливо махнул рукой, быстро пошел, но в некоторой нерешительности остано-вился. Он неожиданно близко подошел к маме, обхватил ее за колени и – взмахнул вверх. Мама вскрикнула, а он захохотал.
– Да ты что, змей?! А но, отпусти, кому говорю?
– Не отпусьтю, – по-мальчишески игриво ломает он язык, видимо, полагая, что несерьезным поведением можно ослабить мамину строгость.
– Кому сказала? – говорит она, вырываясь.
– Не-ка.
Помолчали. Маме стало неловко и, кажется, стыдно, она покраснела, когда из-за забора выглянули на шум соседи.
– Отпусти, – уже тихо и как-то по– особенному кротко произнесла она, и папке, конечно, ясно, что примирение вот-вот наступит.
Он поставил ее на землю и попытался обнять. Мама притворялась, будто бы ей неприятно и отталкивала его, но очень слабо. Чувствовалось, что ведет она себя так исключительно из-за соседей и нас, детей.
– Иди, иди, вон рубить сколько, – пыталась говорить она строго и повелительно, но у нее не получалось. Улыбка расцветала на ее лице.
Люба и Лена, убиравшие мусор во дворе, улыбнулись друг другу. Мама и папка вошли в дом. Я замер.
– А где у нас Серега? – громко спросил папка.
– Да под кроватью, Саша, будто не знаешь его привычку, – шепотом сказала мама, но я услышал. Сердце приятно сжалось в предчувствии веселой игры с папкой; он любил пошалить с детьми.
– Знаю, – махнув рукой, шепотом ответил он. – Это я так. Дуется на нас. Сейчас развеселю. – И громко, для меня сказал: – Куда же, мать, он спрятался? – Стал притворно искать.
Я решил перехитрить его. Прополз под кроватью и затаился под шторкой. Сдерживая дыхание, я зажимал рот ладонью, чтобы не засмеяться.
– Наверно, Аня, под кроватью? Как думаешь?
– Не знаю, – притворяется мама. – Ищи.
Не выдержав, я выглянул из-за шторки – и мое лицо как пламенем обожгло: на меня в упор смотрела мама. Она, видимо, заметила мои перемещения. Я приставил палец к губам – молчи! "Конечно, конечно! – ясно вспыхнуло в ее расширившихся глазах. – Разве мать способна предать сына?"
Не обнаружив меня под кроватью, папка озадаченно покрутил усы и сказал:
– Гм! Не иначе, на улицу вышмыгнул, чертенок, – еще немного поискав, решил он и занялся своими делами.
– А я вот он! А я вот он! Бе-е-е!
"И я хотел их не любить, – думал я, когда мамадаваламне ибрату конфеты. – Папка та
кой хороший, а мама еще лучше!"
И мне снова все в мире представлялось веселым и добрым. Мама – самой доброй, а папка – самым веселым. И эта обида, и прошлые – просто недоразумения, они как тучи, которые улетают, и вновь жизнь становится прежней. Мне казалось, что доброта и веселье пришли к нам навечно, что никаких бед больше не будет.
РЫБАЛКА
Через несколько дней я пошел с папкой на рыбалку. Папка был страстным рыбаком. Помню, каждую пятницу, под вечер, он копал червей и ловил кузнечиков. В субботу, рано-рано утром, когда в воздухе еще стоял чуть знобящий летний холодок, а небо было фиолетовым и помаргивали в нем тускнеющие звезды, я и он уходили на рыбалку с ночевкой.
Бывал я в разных краях, видел много замечательного в природе и нередко говорил или думал: "Какая красотища". А, возвращаясь всякий раз к Ангаре, к ее обрывистым сопкам,зеленым, тихим водам, к ее опушенным кустарником и ивами берегам и старчески ворчливому мелководью, я ловил себя на том, что об этих местах не могу говорить высоким слогом, не тянет меня восклицать, а могу лишь смотреть на всю эту скромную прелесть, сидя в один из редких свободных вечеров на полусгнившем бревне возле самой воды, молчать, думать и грустить. Хорошо грустится в родных, знакомых с детства местах после долгой разлуки с ними.
Мама с папкой ссорились из-за его увлечения рыбалкой .
Сегодня мы, как обычно, встали рано и уже пошли было, но мама, вернувшись от поросят, начала с папкой все тот же разговор о его "дурацких" рыбалках. Сердито гремела ведрами и чугунками.
– А-а-ня! – умоляюще отвечал на ее нападки папка. Когда детей бранят, они лезут пальцем себе в рот,в ухо или в нос, а папка, когда его ругала мама, пощипывал свою черноватую бородавку. – Аня, для души-то тоже надо когда-то жить. Бросай все, пойдем порыбачим, а?
– Порыбачим! – отвечала мама и с внезапным ожесточением зачем-то сильно затягивала поясок на своем выцветшем халате. – А в огороде кто порыбачит? Все заросло травой. А крышу сарая когда, дружок ситцевый, порыбачишь? Протекает уже. А детям обувку когда порыбачишь, рыбак-казак? и с грохотом поставила пустое ведро. Мы даже вздрогнули. – Для души хочешь пожить? Да ты только для нее и живешь, а я вечно как белка в колесе кручусь.
– Аня, гх... не ругайся... гх.
Папка положил на завалинку удочки и мешок с закидушками и едой, присел на лавку и закурил в раздумье. Я с мольбой в душе смотрел на него и с невольной досадой на маму и ждал одного решения – пойдем рыбачить. Папка покурил. Встал. Помялся на месте в своих огромных болотниках, в которых он казался мне сказочным Котом в сапогах. Взял мешок, удочки. Покусывая оцарапанную рыболовным крючком нижнюю губу, взглянул на маму так, как смотрят на взрослых дети, когда, своевольничая, хотят выйти из угла, в который поставлены в наказание.
Мама занята растопкой печки и притворяется, будто до нас ей дела нет.
– Ну, пойдем, Серьга, порыбачим... маленько... а завтра крышу... кх!.. починим, – говорит папка, обращаясь ко мне, но я понимаю, что сказано для мамы.
Она вздыхает и укоризненно качает головой, ноничегонеговорит. Папкаидетк воро
там, ссутулившись и стараясь не шуметь. Весь его путь до ворот похож на то, словно он тайком убегает от мамы. "Я понимаю, – говорит его вид, – что поступаю нехорошо. Но что же я могу поделать с собой?" Я оборачиваюсь. Мама, прищурив глаз, улыбается.
– Знаешь, на кого ты сейчас похож? – громко спросила она, когда папка подошел к воротам.
– На кого?
– На кота, который крадется к воробью. – И громко засмеялась, показав белые крепкие зубы.
Выйдя за ворота, папка сразу выпрямился, словно сбросил с плеч груз, по усу потекла улыбка. Он пнул пустую коробку, вспугнув спавшую в траве бродячую собаку.
– Галопом, Серьга! – приказывает он, подтолкнув меня в спину.
На берегу я быстро разматываю леску на двух своих удочках, наживляю червей. Минута – и я уже рыбачу, широко расставив обутые в красные сапоги ноги и хмуря брови, как бы показывая, что занимаюсь очень серьезным, взрослым делом. От поплавка я постоянно отвлекаюсь: рассматриваю то облака, то беззаботных малявок на золотистой прибрежной мели, то воробьев и трясогузок, которые что-то клюют в кустарнике.
Папка же прежде всего сядет, покурит, пуская колечками сизоватый дым, он меня забавляет и смешит. Посмотрит некоторое время на речку и небо, щуря глаза, пальцем поскребет в загорелом затылке. Встанет. Стряхнет с одежды соринки. И только после приступает к рыбалке.
Мои пробковые поплавки лениво покачиваются на еле заметных волнах. От досады, переходящей временами в раздражение и почти обиду на "противных" рыб, которые не хотят клевать, я часто вытаскиваю леску. И, к моему великому удивлению, крючки всегда обглоданы. Покусываю ногти, забываю по-взрослому хмуриться, впиваюсь взглядом в поплавки, словно гипнотизирую их. Но вдруг перед моими глазами вспыхнула бабочка. Она очень красивая: исчерна-фиолетовая, с красными пятнами и вся переливается на солнце. Я загораюсь желанием поймать ее. Она села на ветку карликовой вербы и, казалось, стала наблюдать за мной. Я подкрался на цыпочках и протянул к ней руку.Бабочка, как бы играя со мной, перелетела на цветок и сложила крылья: на меня! Я снял с себя рубашку и, едва дыша, подошел к ней.