355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Морозов » Программист » Текст книги (страница 2)
Программист
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 16:38

Текст книги "Программист"


Автор книги: Александр Морозов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 19 страниц)

Я достал записную книжку, чтобы записать телефон незнакомки, я в недоумении перелистал страницы. На какую же букву ее записать? Тут только я понял, что так и не узнал имени. Записал на В. Великолепная. Усмехнулся, подумав, что, если когда-нибудь ее увижу, покажу запись.

Возбуждение рассеялось, и я снова почувствовал, что в конце ноября мир для человека в плаще – весьма неуютное место. Я решил покинуть мир и вернуться на работу.

На третьем этаже было пусто и полутемно. Только в дальнем конце коридора громыхала ведрами уборщица. Наша комната была заперта, а спускаться в охрану за ключом не хотелось. Я знал, что сейчас к комнате подойдет уборщица и откроет ее своим ключом. Пока можно перекурить.

Я отошел в неосвещенный угол и вытащил сигареты. На лестнице послышались шаги. Легкие. Кто-то поднимался. Вот в пролете появилось светлое пятно платья. Через секунду-другую пятно приобрело четкие очертания, и я увидел, что кто-то – это Лиля Самусевич.

– Ты что, по совместительству на полставки привидением устроилась? – приветствовал я ее примитивно-бодряческим голосом.

– Ты слишком примитивен, Гена, – со снайперской меткостью ответила Лиля. – Хоть и мои начальник.

Очередь была за мной. И я ею воспользовался:

– А начальству примитивность не возбраняется. Это даже полезно для подчиненных. А ну как попался бы тебе умный?

– Мне и попался… легкомысленный.

– Что это вы все засерьезничали так? Ты уже вторая меня в легкомыслии уличаешь.

– А кто первый? Уж не Постников ли? Ты, Геннадий Александрович, больше его слушай.

– А что?

– Ты, наверное, с самого рождения под наива играешь. Но, видно, подзадержался немного в этой роли;

По «Геннадию Александровичу» и понял, что неофициальную преамбулу пора свертывать. Да и не люблю я, когда меня пугают какими-то намеками Что я, мол, хлопаю ушами, что меня подсиживают, что меня обходят, и всякая такая музыка. Не то чтобы я был каким-то особенным смельчаком. Нет. Просто не понимал никогда и не понимаю всех этих страхов, слухов, забот.

Я люблю формальную, официальную информацию. Люблю факты. Намекай мне хоть десять раз, что возможно А, если я вижу на самом деле Б и никаких фактических условий для А, меня эти намеки нисколько не взволнуют.

А как разнообразны формы таких психологических тестов! Сколько труда и таланта вкладывается в них авторами! И под какими разновидностями они ни выступают – я так никогда и не пойму их побудительных причин.

Один любит время от времени подходить с озабоченным лицом и приглушенно шептать: «У тебя что, старик, что-нибудь не ладится? Шеф-то опять на тебя телегу катит». И сколько ему ни объясняй, что, если бы шеф был недоволен, он мог бы высказать это мне и сам и что я лично, никаких признаков недовольства не заметил, он все это выслушает, тоном непонятого скажет: «Ну, смотри. Тебе виднее. Я хотел только предупредить», – и отойдет, оглядываясь на тебя, как на опасно больного.

Другой принимает позу жалетеля. «Не ценишь ты себя, нет, не ценишь», – жалостливо приговаривает он, хотя сам десять лет сидит на одной должности и при каждой переаттестации трепещет, яко лист осиновый. И как ему ни объясняй, что ценить себя можно по разным меркам, что ты не видишь ровным счетом никаких причин для отчаяния, он все это выслушает, но глаза… Его глаза будут по-прежнему струить на тебя всепроникающую и всепонимающую скорбь.

Наверное, единственное разумное объяснение этой скорби в том, что вот есть же люди, которым недоступны чувства неоцененности и обойденности.

Но Лиля Самусевич вроде бы не из их стана. Может, у нее и есть какие-то реальные причины так говорить. Но все равно неприятно. По форме. Надо будет, сам разберусь.

Мне вообще неприятно показывать на людях, что я чем-то озабочен или огорчен. Я всегда держу хвост пистолетом. И исключения очень редки. Мне доставляет удовольствие разочаровывать людей отсутствием реакции на их мнимые страхи. Правда, иногда эти страхи оказываются не мнимыми.

Но когда страхи имеют реальные основания, они самоупраздняются. На сцену выходит сама реальность, которая требует быстрой, точнее сказать, своевременной реакции, решимости и действий, основанных на точном расчете. Недаром в рассказах автогонщиков, благополучно выбравшихся из критической ситуации, так часто встречается: «Я даже не успел испугаться». Не успел, потому что время требовалось совсем на другое.

Иное дело – тень за спиной часового. Тень, что темнее ночи и бесшумнее космической тишины, сквозь которую плывет земной шар. Еще реально не существующая, еще только намек, только возможность собственного бытия, она уже обостряет зрение и слух часового, напрягает его нервы, убыстряет сердцебиение.

Самусевич стояла перед запертой комнатой и смотрела на неторопящуюся уборщицу. Так н не дождавшись моей заинтересованности (а чего мне интересоваться? Я был полностью уверен, что она вернулась аа какой-нибудь забытой вещью), она стала объяснять сама: «Я на машину пришла. С вами остаюсь».

– А за чей счет? – спросил я, имитируя строгость, хотя чего уж там, с лишним человечком всегда веселее. А с Лилей даже и небезынтересно.

– Не бойся, не бойся, – быстро ответила она, так же топорно, как и я, имитируя презрение. – Не за твой. Серж Акимов дает 45 минут. Ему надо будет после проверки одного куска что-то там перебивать. Мы договорились.

– Во сколько это будет?

– От полпервого до часа.

– На метро свободно опоздаешь.

– Ну и что? Поеду на такси.

– Ну, о'кэй. Слушай, Самусевич, а почему не днем? Сегодня у вас с двух до четырех время в расписании стояло. По часу Акимову и мне.

– Сняли.

– Что, совсем?

– Да. И сказали, до понедельника на наш отдел вообще времени не будет.

Я почувствовал легкую дурноту. Этакое легкое бешенства Этакий небольшой прилив крови к голове. Пока я прохлаждался перед ночной сменой (а по официальным правилам я мог сегодня вообще не выходить на работу. Так же, как, впрочем, и вчера. Как и все дни, когда мы с Акимовым бодрствовали на машинах. Но в эти дни я не мог совсем не знать, что делается в отделе и в институте. И на это у меня были свои причины) да пока я приобретал в сквере семь цифр надежды, события разворачивались в полном соответствии с законом бутерброда. В полном соответствии с тем, как они разворачивались уже два месяца, и прямо противоположно тому, чего ожидал я.

Уборщица отперла дверь и повернула выключатель. Мы с Лилей вошли в комнату и стали разбирать хозяйство на моем столе. Тут были бобины с магнитными лентами, магнитные ленты без бобин, перфоленты на кольцах, без колец, кипами лежали бланки с программами, инструкции, перфокарты. Отбирая ленты, необходимые для работы, мы продолжали разговор, начатый в коридоре.

– Что же ты сделала? Пошла к Телешову?

– Да. Он, конечно, сказал, что это не его дело, а Борисова. Я ему сказала, что Борисов будет только к концу дня.

– А он?

– А что он? Ты что, не знаешь Телешова? Поскреб пальцем подбородок, зевнул и сказал, что, когда, мол, Борисов придет, тогда и разберется.

– Ну ладно. Сегодняшнее время пропало. Но ты хоть говорила с Борисовым насчет остатка недели? Он что-нибудь сделает?

– Он и сделал. Не беспокойся.

– Ты можешь объяснить, в чем дело?

– Да ладно. Чего тут объяснять. Благодарю за внимание…

И Лиля, прижимая, как ребенка к груди, ворох перфолент, почти выбежала из комнаты. Навьюченный, как «дачный муж», я поплелся следом за ней. Можно ли было сказать, что я предчувствовал, о чем расскажет мне через пять минут Акимов? Нет, я не предчувствовал. Я просто знал. Все-таки два месяца – порядочный срок. Знал, но не понимал. Оказывается, знать и понимать – разные, в общем-то, вещи.

– Пространство – это шашлык, нанизанный на шампур времени, – услышал я, подходя к телетайпной, голос Сержа. Как я и предполагал, он гонял блиц с Ларионовой, оператором, которая выходила сегодня в ночь.

Света Ларионова – интересная женщина, судя по тому, что я о ней слышал. Пять лет работала врачом-рентгенологом. Полгода назад пришла к нам. На оператора выучилась мгновенно. Сама, без всякого поводыря начала программировать. Сейчас делает это на уровне молодого специалиста-математика, который с год поработал у меня в группе. Она худощава, одевается по-спортивному, голос хрипловатый, низкий. «Пропитой», – говорят ребята. Говорят, конечно, «для понта». Ларионова отлично играет на гитаре и знает необозримое количество цыганских, туристских и иных напевов. Это, впрочем, известно мне только из хорошо осведомленных источников. От тех, кто общался с ней во внерабочее время. Я в их число не вхожу. Она женщина резкая, напряженная. С ней надо быть начеку. А зачем мне это? С меня вполне хватает, что это один из операторов на наших машинах. Один из операторов, который, кстати, отлично играет блиц. Во всяком случае, лучше Акимова. Это было бы очевидно каждому, кто подошел бы к ним так же близко, как я, и взглянул на доску и часы.

– Не делом занимаемся, не делом, – забурчал я, останавливаясь около них. – У вас, мосье Акимофф, понимаете ли, вот-вот стрелка на часиках упадет, а вы теорию относительности популярно излагаете. Да еще и безвкусно. Не дело-с.

С последним «эс» стрелка на циферблате Акимова действительно сорвалась с флажка и, разок трепыхнувшись, заняла строго вертикальное положение.

– Недолго мучилась старушка, – философически заметила Ларионова и остановила часы.

– Я тут, понимаешь, предлагаю Светлане Федоровне к нам в группу идти, а она что-то смущается, – невозмутимо говорил мне Акимов. Его, казалось, совсем не расстроил проигрыш. Его вообще неизвестно что могло расстроить.

– Я не смущаюсь, – ответствовала Светлана Федоровна, как всегда, и не думая лезть за словом в карман. – Меня просто не устраивает спортивная форма моего будущего начальника.

– Вот что, старик, – сказал я Сержу, – собери-ка фигурки, дабы не возлагать эту работу на даму, в отойдем-ка поговорим с тобой обо всей этой «чешуе» с размещением массивов.

Серж быстро выполнил мое несложное указание. Когда мы оставили Светлану Федоровну наедине с сознанием ее умственного и морального превосходства, реплики полетели навстречу друг другу с пулеметной скоростью.

– Где Самусевич? Она сюда входила?

– Да. И сразу прошла на машину. Сказала, что ей надо много лент ставить.

– Что там опять сегодня случилось с машинным временем?

– Что с машинным временем, тебе, наверное, уже известно. Диспетчер снял все дневное время у нашего отдела…

– До конца недели?

– До конца недели. Но тебя ведь интересует, как поговорили Самусевич и Борисов?

– Говорил, наверное, один Борисов?

– То, что один, – правильно. Но на этот раз он не говорил, а кричал. Кричал, что из-за вашей нераспорядительности, причем под «вашей» подразумевались ты и Самусевич – впрямую и я – косвенно, отдел опять лишился времени.

– Но ведь я же заказал время! Заказал еще в прошлую пятницу. Чинно, формально, официально, как угодно. И все было о'кэй. Все, что от меня требуется, я сделал. И все правильно. Заявку приняли, нас включили в расписание. А вот почему теперь срезали, это уж и начотдела мог бы побеспокоиться. В крайнем случае, Телешов.

– Не беспокойся, Телешов там тоже присутствовал. И все, что ты сейчас сказал, Лиля тоже пыталась сказать. Первые минуты.

– Ну ладно. Мы опять виноваты. На чем порешили?

– Ты подожди, «порешили». Далее, Борисов гремел, что «математики» (это он нас математиками обзывает, прозвище у нас такое) совсем распустились. Программы стоят, машинное время не заказано, – ты но пыхти, не пыхти, я тебе передаю то, что было.

Далее он спросил у Лили:

– А где, вообще, ваш руководитель группы? Где он, вообще, все время ходит? Почему я никогда не вижу его на месте?

Лиля, конечно, хотела объяснить, что ты работаешь ночную смену.

– Да что объяснять? Чего ему объяснять, когда он сам предложил мне этот выход. Сам ходил со мной к диспетчеру, сам рассказывал о моей задаче и просил дать мне и тебе эти ночи.

– Гена, все болезни от насморка. Поэтому не потей, а то простудишься.

Я не хотел получить насморк, но и воспринимать дальше в таком обилии факты, которым не было, нет и, кажется, просто не могло быть никакого разумного объяснения, этого я тоже больше не хотел. Считается, что чем больше поставлено экспериментов, тем скорее на них найдется управа, то бишь теоретическое объяснение. Эксперименты (не совсем ясно, правда, кем поставленные) сыпались на меня в последнее время, как из рога изобилия. Что же касается теоретического их обоснования, скажем еще откровеннее, просто хоть какого-нибудь объяснения, то оно только начинало брезжить в моем нетренированном на подобные калькуляции мозгу.

Фактов было предостаточно, но никогда не знаешь, какой из них будет решающим щелчком, от которого вздрогнет оцепеневшая было догадливость. Сережа между тем продолжал:

– В общем, закончил он шикарным периодом. Шокированной публике было сообщено, что в ближайшие дне у «математиков» будет наведен порядок. Затем он любезно сообщил, что мы не в детском саду и его вообще не интересует, есть ли у нас машина, магнитные ленты и прочее. Мы должны отлаживать программы. Вот так! А как, где, на чем – это все разговорчики. Понимаешь? Это мы для отвода глаз к нему со всем этим пристаем. А на самом деле просто сачкуем потихоньку. Но с этим, мол, пора кончать.

– Ладно, Серж. Все более менее ясно. А что Лиля?

– Что Лиля, что Лиля? Пойди ее и спроси.

– Ну ладно, это все понятно. Ты мне скажи, Серж, для чего это Борисов все делает?

– Что именно?

– Да вот это все. Зачем здесь Телешов? И что за идиотская игра: Борисов без конца подгоняет меня, нашептывает разные посулы, перспективы и тут же ничего не делает, чтобы действительно ускорить работу. Вернее, делает все, чтобы ее развалить. Собирал, собирал людей, а теперь… Что ж он, не понимает, что его линия – на наше уничтожение?

– Не понимает, наверное. А в общем, Геныч, я сюда пришел не для изучения психологии начальства. Ты, когда со мной говорил, обещал плюс двадцать и хорошую задачу. С перспективкой. Плюс двадцать я получил. Задачу тоже. Машины, правда, здесь хреновые, да и Телешов – типчик тот еще. Но пока работать можно. Когда станет нельзя – поговорим.

С перспективкой! Это уж точно, с перспективкой. Только для кого? И с какой?

В ту ночь я почти не мог работать. И, как бы идя навстречу пожеланиям трудящихся, машина была в отвратительном состоянии. Шли бесконечные сбои магнитной ленты. Через одну, две, максимум через две с половиной минуты рабочего времени. Я переставлял ленты со шкафа на шкаф, менял коммутацию, а в основном включал блокировку сбоя и гнал, гнал программу дальше. Это была, конечно, липа: при блокировке сбоя машина могла работать и при самых невероятных залепах в программе. Но в ту ночь, после диалогов с Лилей Самусевич и Сережей Акимовым, я почти не мог работать. Как спринтер, приявший низкий старт, я весь уже был устремлен к завтрашнему сражению (именно так мне это представлялось) с Борисовым.

Начальство надо знать в затылок. Мой спринтерский разбег наткнулся на затылок Борисова, и я понял, что это уже почти финиш. Что все будет не так, как разыгрывалось вчера ночью в моем одичалом от бессонницы мозгу.

Он слышал, что я вошел в кабинет (собственно, не кабинет, а клетушка три на два, отгороженная от общей комнаты фанерными стенами, не достающими до потолка). Слышал, но продолжал стоять лицом к окну, то есть спиной ко мне. Никакой реакции. Только перестал постукивать на пишущей машинке Васильев, невзрачный мужичонка с огромной залысиной. (Его взяли неделю назад. Все время сидит у начотдела. Сидит весь день в наушниках и крутит пленку диктофона: расшифровывает выступления китов на различных заседаниях да совещаниях. Расшифрует, а потом перепечатывает. Нечто вроде личного секретаря, как поняли в отделе. Мужичонка вроде безвредный. Хмырь болотный, но ничего, компанейский.) Васильев посмотрел на меня, я взглядом указал ему на Борисова. Тогда Васильев сказал: «Леонид Николаевич, к вам…» Борисов обернулся и сначала обратился к Васильеву: «Сводку заканчиваешь?» Тот кивнул.

И только потом ко мне:

– Ну садись, Геннадий Александрович, садись. С чем пришел?

– Так с чем пришел, Леонид Николаевич, работать-то надо?

– Вот это ты в точку. Надо, именно надо. И побыстрее бы, побыстрее, а то у вас что-то там темпы хромают.

– Леонид Николаевич, так какие же могут быть темпы… С машинным временем опять та же история.

– Какая история?

– Ну к вам же вчера Самусевич заходила, рассказывала. Опять все дневное время нашему отделу сняли.

– Ну что там вчера Самусевич рассказывала, я не очень понял. Не очень-то она у вас речистая. Не знаю, как там на машинах… н-да… ну да ладно. А что ты говоришь насчет времени? Ты в ночь выходишь?

– Да.

– И Акимов?

– Да.

– Никто вас не прогоняет?

– Пока нет.

– Так чего тебе еще нужно? Тебе нужно было время, Телешов тебе его сделал. (Ночное время «сделал» как раз не Тблешов, а сам Борисов. Но я промолчал.) И вообще, Геннадий Александрович, что-то вы, математики, все только с требованиями ходите, все только с требованиями. Вон группа Леонова, сидят люди, работают. И на месте всегда все.

– Вы же знаете, Леонид Николаевич, у нас работа не бумажная. Что же мы будем на местах сидеть, в потолок плевать без машины, без лент. Почему вообще к нашему отделу такое отношение? Я что-то ничего здесь не понимаю, Леонид Николаевич. Почему восемьдесят четвертому дают по три-четыре часа в день, а нам по часу нельзя?

– Ты на других не кивай. У восемьдесят четвертого оперативный счет для министерства идет.

– Так кончился же давно.

– Ну, это не наше дело за другими смотреть. Тут за собой бы управиться. Ладно. Давай-ка лучше о делах поговорим. Как с программой?

– Движется. Вы же знаете, каждую ночь выходим с Акимовым.

– Движется-то она движется. Когда кончать думаешь?

– Так теперь, Леонид Николаевич, каждый раз может получиться.

– А конкретней?

– А что можно сказать конкретней? Ну, где-то в пределах двух недель, ну, максимум трех…

– Т-эк! Спешить не будем, значит, максимум три говоришь. Давай по максимуму и возьмем. Так в календаре и пометим: через два четверга на третий.

– Но, Леонид Николаевич, это, конечно, если машина будет. Там такие залепы в трансляторе идут… Это не от меня зависит, но все равно исправлять-то надо…

– Ну вот, Геннадий Александрович, опять ты за свое. Будет, будет тебе все. Ну и самому надо инициативу проявлять. Где следует, конечно. Ну, ладно, ступай отдыхай. Тебе после ночи ведь отгул вроде бы полагается.

– Вроде бы полагается.

– Ну, всего.

– До свидания.

И я пошел в отгул. Взял в гардеробе плащ (опять плащ!), вышел из института и пошел навстречу теплому полдню (теплому, разумеется, относительно, для конца ноября), подымающемуся из-за деревьев и домов. Жизнь моя представилась мне хоть и прекрасной, но какой-то бесцельной, гремящей игрушкой. Из разговора с Борисовым я понял только, что он опять замкнул все по-своему. Он продолжал гнуть свою, покуда совершенно непонятную мне линию. А я? Я не получил никаких конкретных разъяснений по поводу дневного машинного времени, по поводу замечания Борисова о моем вчерашнем отсутствии, обо всем его отношении к нашей группе. Я проглотил его административно-бессмысленное бормотание и, милостиво отпущенный на свободу, греюсь на чахоточном ноябрьском солнце.

А деревьишки-то уже голые. Почти голые. А земля уже замерзшая. Почти насквозь, как камень, промерзшая. А мне до этого дела нет.

У моей щеки – свидание с теплым зверьком, с лучом, прыгающим между ветвей. И я похожу вот так, просто так, ну еще минут пять, ну десять. А потом я поеду к Коле Комолову.

Он дома. Он наверняка сейчас дома. Коля не работает. Он очный аспирант. Аспирант-философ. Поеду-ка а я к нему. Отдохну немножко, а заодно и разберусь, от чего именно мне хочется отдохнуть. От чего в особенности.

А как мерзко я себя почувствовал, когда, выходя, в вестибюле встретил Лилю Самусевич. Она только опросила: «Ну что, был? Говорил с ним?» – а я только кивнул и прошел мимо. Ее оценивающий взгляд мне вдогонку… Но об этом я молчу. Молчу сам себе про себя. Смешно. Оказывается, можно молчать про себя, и говорить про себя, и все это о самом себе.

Я поднялся на лифте на восьмой этаж и, не успев еще как следует нажать кнопку звонка, уже стоял перед высоким прямоугольником света, возникшего на месте открывшейся двери. Комолов и вправду был дома. Он сказал «Здравствуй» и впустил меня в квартиру. Коля жил в большой коммуналке, в добротном старом доме в центре Москвы.

Раньше (много раньше, тому ужо лет двадцать) жил вместе с мамой, Антониной Викторовной. Отца своего он не то что не помнил, а и не видел никогда в жизни. Аккомпаниатор среднего уровня (народные инструменты: домра, балалайка), его отец покинул Антонину Внкторовну еще раньше, чем Коля появился на свет. Теперь, поеле смерти матери, Коля остался один. Это, если судить по графе анкеты, которая озаглавлена «Ближайшие родственники». На самом деле над ним реет и направляет на путь истинный могущественная родственная душа: сестра Антонины Викторовны, Исидора Викторовна.

Почему-то у большинства людей, живущих в добротных старых домах в центре Москвы, имеются могущественные родственные души. Конечно, статистических опросов я на сей предмет не проводил. Да и «могущество» я употребляю здесь в не совсем обычном его значении. Есть «Стара Прага», есть старая Рига, существует и старая Москва. И если в архитектурном, в осязаемо физическом плане она почти сведена на нет, то это вовсе не касается ее обитателей. Переселяясь в новые дома и в новые районы, они остаются связанными со старой Москвой невидимо тонкими, серебряными нитями годов. Настоящее бессильно над прошлым. Так же, как будущее будет невластно над тем, что сейчас является настоящим. Здесь я консерватор. Я верю в незыблемый консерватизм старого города, в неизгладимость во времени того отпечатка, который он оттиснул на причастных к его тайному очарованию, к тайному ордену, устав которого никогда не был написан, но который всегда существовал. То, о чем я говорю, невидимо и неслышимо, к нему нельзя прикоснуться, но оно более реально, чем бетон, стекло и асфальт. Бетон устает, стекло просто-напросто бьется, и изнашивается асфальт. Но вечна магия старого города, из поколения в поколение, от века и доныне.

И вере моей легко быть неколебимой: каждый раз, когда я вижу Исидору Викторовну, я вижу во плоти апостола этой веры. И явление Исидоры Викторовны настолько далеко от недостоверности мистики или оптической иллюзии, что веру мою смело можно назвать знанием.

Я очень давно и очень хорошо знаю, что у Коли с самой колыбели было то, чего не было у меня: могущественная родственная душа. Что над ним реют, что его обнимают и поддерживают крылья, которые неслышно, с мощностью, в которой нет видимых усилий, возносят его высоко-высоко… Может быть, и не к самому солнцу, наверняка не к самому, но уж до той высоты, пока сам он не испугается и не скажет «хватит», опн его донесут.

Неслышимая сила, увлекающая вверх…

То, чего не было у меня. Впрочем, неисповедимы пути господни. Не на то, знать, и натаскивал он меня. А может, и так: у одного есть что-то, значение н ценность чего понимает только другой.

Я снял плащ в коридоре и вслед за Колей зашел в его комнату. В белой сорочке и светлом галстуке он порхал по комнате, как ангел, озабоченный приемом делегации с грешной земли. Быстро начал снимать все неподходящие предметы с неподходящих мест, подвинул кресло, пнул ногой табурет и наконец сел к столу. К заброшенному н неубранному столу, на котором вперемешку стояли несколько причудливой формы кофейников, валялись газеты, бутерброды и какие-то исчерканные тонкие тетради, изогнувшиеся и трубки.

Посидели. Потрепались о том, о сем, кто где, кто с кем. Попили кофе. Влезать в серьезный разговор не хотелось, но по неосторожности я дал несколько штрихов к портрету моего непосредственного куратора Телешова, правой руки Борисова. Коле портрет, вернее, обсуждение его пришлось неожиданно по вкусу.

– Я не понимаю одного, старик, – начал он своим сочным, просто-таки румяным голосом, – не понимаю твоего удивления. Удивляться приходится только ему. Ты все еще делаешь ставку на интеллект, знания, умение и тому подобный лепет. А ведь еще сто дет назад некий Ницше прекрасно всю эту бодягу объяснил: воля к власти – вот в чем квешн!

– Коля! Ты не Ницше. И не поднимай волну, которую сам не можешь оседлать.

– Брось, старик. Ты упрощаешь. Что значит можешь – не можешь? Разумеется, я не могу поверить, что Ницше дал универсальную отмычку. Да это и не надо. Он просто дал отмычку, про которую он сам думал, что она универсальна, но это его личное дело, а на самом деле она просто-напросто отпирает несколько старых, ржавых замков.

– Телешов – не старый и, наверное, не ржавый, хотя и не знаю, что это могло бы означать по отношению к нему.

– А вот и именно, что старый и ржавый. Но теоретически, понимаешь? Как тип. Старый, то есть этот тип уже известен давно и объяснен.

– Ну объясняй, объясняй.

– Кофе хочешь?

– Объясняй, объясняй…

– Ты говоришь, что Телешов не очень компетентен…

– Не не очень, а очень. Весьма. Редкостно. Спрашивает, зачем на перфоленте синхродорожка.

– Не перебивай. Итак, он не очень компетентен. И он командует такими асами, как ты, Акимов и кто еще там у вас… И командует настойчиво, назойливо, лезет во все и все только портит. В том числе и настроение. Так, примерно?

– Так, только еще хуже.

– И ты удивляешься, за что его держит Борисов. Удивляешься?

– Удивляюсь? Не то слово. Не знаю. Не понимаю, вот и все.

– Ну так слушай, мальчик, Комолов тебе объяснит. Комолов – спец и все тебе выложит в два счета. Перехожу к процедуре. Формулирую вопрос: за что держат Телешова? Формулирую ответ: именно за то, что он делает. То есть за то, что он сам ничего не делает и вам мешает.

– Давай, давай, раскручивай.

– А раскрутка здесь простая. Мешает он вам работать только с вашей точки зрения. Понятно? Это вам нужен либеральный, интеллигентный шеф, который обсуждает с вами ваши залепы, спрашивает об ошибках всепонимающим тоном и обеспечивает машинное время и все остальное. А шефу, по крайней мере твоему шефу, нужно совсем другое: минимум усилий с его стороны и максимум с вашей.

– Но ведь надо же организовать, надо же обеспечить, надо…

– Не надо, друг Горацио, не надо. Ничего этого не надо: ни организовывать, ни обеспечивать. У Борисюка…

– Борисова.

– У Борисова, вероятно, масса своих, более приятных забот. Вот работа действительно нужна. Выход, продукция от отдела нужны. Что же он делает? Он берет Телешова и заставляет того давить на вас. И чем беспардонней, чем назойливей Телешов это делает, тем пригоднее он, с точки зрения шефа, к своим обязанностям.

– Но ведь нельзя же на одном давлении…

– Кто сказал, что нельзя? Это опять-таки ты говоришь, спец несчастный, технарь паршивый, а Боресенко…

– Борисов.

– А Борисов уверен, что можно. А что здесь такого? У каждого, в общем-то, свои представлении о методах руководства. Вот у него такие: бди, не спущай недреманного ока – дело и завертится. А недреманное око – Телешов.

– А при чем здесь воля к власти?

– А это уже, брат, другой фрагмент. Воли к власти объясняет, почему Телешов успешно справляется со своими обязанностями, суть коих я тебе только что разъяснил. А справляется он с ними потому, что у него воля к власти сильнее, чем у вас, гнилой интеллигенции. Вы можете смеяться у него за спиной над его технической неграмотностью, можете показывать фигу в кармане – ему подобные упражнения на батуде в высшей степени безразличны. Он в каждом локальном эпизоде добивается своего, а оценка общественности ничего здесь но меняет.

Прошло еще полчаса. Наконец аналитическое вдохновение Комолова стало заметно иссякать. Сказано было уже всего много, и чувствовалась та грань в разговоре, за которой, что ни говори, уже не изменишь чего-то общего, уже сложившегося под впечатлением сказанного раньше.

– Ладно, Коля, рад, что доставил тебе возможность размяться, не отрываться, так сказать, от жизни, но теперь я, пожалуй, потопал. Бывай.

Я встал, не ожидая никакого подвоха со стороны лучшего друга.

– Подожди, у меня тут такая штуковина есть – «Гуля-кондоз» называется. Давай по стаканчику, а? – откликнулся лучший друг.

– Нельзя, Коля, засну я с этого «Гуля-кондоза».

– Фирма, чудак. Узбекистон. И разлив ихний… Это тебе не Самтрест.

– Да я понимаю, что фирма. Но засну я, понимаешь? Прямо на машине засну.

Но тут я сообразил, что сегодня я засну и без «Гуля-кондоза». Акимов отсыпался хоть днями, а я так – часок-другой вздремну, и все. И вот теперь, на пятые сутки такого режима, из глубин организма ко мне пришла неоспоримая информация. Сообщение состояло в том, что, где застанет меня судьбина через 3–4 часа, там я и отключусь. Отключусь намертво. Часиков на двенадцать. Я вышел в коридор и позвонил на машину. Передал операторам, чтобы в ночь мою программу прогнали до первого останова и сохранили все распечатки. Рассказал, где найти ленты, информацию, и повесил трубку.

Потом я вернулся в комнату и сообщил Коле, что созрел для «Гуля-кондоза». Вино действительно было прекрасное (фирма. Узбекистон), а дополненное двойным черным кофе, оно привело меня в состояние полнейшего довольства жизнью. Заметя это со свойственной ему наблюдательностью, лучший друг предложил мне немедля ехать к одной потрясающей женщине, которая будет потрясающе играть на гитаре.

– Она даже что-то в ваших машинах понимает, – заманивал меня лучший друг.

Но заманивать меня не было никакой надобности. Я натянул на свои узкие плечи свой еще более узкий плащ (все-таки плащ!) и покорно поплелся с Комоловым па троллейбусную остановку.

Все остальное вышло более или менее так, как он в говорил. Была женщина, была гитара. И женщина играла па гитаре. Не то, чтобы потрясающе (а, кстати, что такое – потрясающе играть на гитаре? Как Мария-Луиза Анидо, что ли?), но весьма приятно. Тем более что мы сакцировали (от слова «акция», глагол Комолова) еще бутылочку чего-то.

Через пару часов мы мирно смотали удочки в разошлись по домам. Единственной достопримечательностью этого визита явилось, пожалуй, лишь то, что «одной потрясающей» женщиной по редкостному стечению обстоятельств оказалась наша оператор Светлана Федоровна Ларионова. Когда прощались, как бы между делом, Светлана Федоровна сообщила, что по предложению Акимова ом переходит ко мне в группу на должность инженера. Она уже говорила с Борисовым, и он не возражает.

Не худо было бы спросить и у меня, но в принципе и не имел ничего против и поэтому промолчал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю