Текст книги "Программист"
Автор книги: Александр Морозов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц)
9. Постников
В сущности, то, что думает Гена о Телешове и Борисове, это неправда. Точнее, это не вся правда. Или еще точнее, правда драматизированная, схема, по-своему логичная, но не содержащая подводных семи восьмых частей айсберга, в данном случае айсберга осведомленности.
И, смотрите, не зная дороги, по которой предыстория; привела именно к такой ситуации, ее участники действуют явно неадекватно. Или, чтобы не быть такими уж категоричными, остановимся на том, что они действуют не совсем так, как действовали бы, обладай они большей осведомленностью.
О чем тут может идти речь конкретнее? Ну можно ли, скажем, назвать Телешова человеком бесталанным, этакой бесталанной бестолочью? Думаю, что те, кто так полагает, не совсем ясно представляют себе, в каких терминах можно все это вообще рассматривать. Другое дело, что его талант особого рода. Это человек средних лет и средней комплекции, обладатель неприятной – не будем этого отрицать, но своеобразной, выразительной внешности. Его словесный портрет легче всего, пожалуй, составить по методу отрицания: в его лице нет ничего доброжелательного (даже, когда оно улыбается), ничего мягкого, доверчивого, располагающего. Это лицо «тяжелого» человека. Каждый, наверное, согласится, что обладателю подобной внешности часто приходится при контакте (особенно, вероятно, с женщинами или молодыми впечатлительными интеллектуалами) преодолевать дополнительные трудности. А если сюда же приплюсовать еще, что лицо – зеркало души, то придется согласиться и с тем, что даже просто быть таким человеком – дело, скажем прямо, не из легких. Прежде всего для самом этого человека.
Гена ходит вокруг да около в некотором интеллигентском недоумении, а ларчик открывается не так уж сложно. Несложно, если, конечно, без спешки и азарта учесть все факторы. А чтобы не пропустить чего, не полениться еще загибать при этом пальчики.
Вот, скажем, один из таких несложных, но обязательных, подлежащих учету факторов: Телешов – это человек, который решил «пробиться». Именно не устроиться, а пробиться. В этих глаголах имеется разница, которая говорит об известной уверенности этого откровенно презирающего всяческую субтильность, откровенно тяжелого, даже тяжеловесного человека. А идет она – ведь так, с неба, как известно, ничего не сваливается – от наличия природных сил, от динамизма его внутренней структуры. Но вот что интересно, поразительная краткость такой установки – неважно где, а важно именно и только: пробиться – свидетельствует как о силе, так и об уязвимости. Сила – в мобилизации, в устремленности к одной цели. Но изначальное безразличие к самой сфере, в которой предстоит пробиться, лишило его настоящего профессионализма. Уже достигнутый профессионализм может, конечно, поддерживаться на нужном уровне просто добросовестным, практичным и рациональным отношением к делу. Но при его приобретении или, если воспользоваться терминологией Маркса, в период первоначального накопления, совершенно необходима добрая порция увлеченности, когда человек вкладывает усилия, что называется, не мелочась, без постоянной калькуляции: «А что мне это даст?», без поминутного поглядывания на фланги: «Не выгодно ли вместо этого заняться тем-то и тем-то».
Поэтому Телешов из-аа энергической сверх краткости своей установки лишен едва ли не главного козыря для ое осуществления, лишен настоящего профессионализма. Вот такой имеет место быть фактор. Давайте его сразу же и отметим. Загнем палец или ааконспектируем. И как человек неглупый он абсолютно недвусмысленно отдает в себе в этом отчет (хотя, естественно, и прилагает всевозможные усилия не обнаружить этого перед выше– и нижестоящими сотрудниками).
Но если бы все тем и ограничивалось, случай был бы просто хрестоматийным. А в хрестоматийном случае даже не слишком искушенный Гена разобрался бы незамедлительно. Так что и всякое конспектирование для человека хотя бы со средней сообразительностью было бы излишним. Но слишком хорошо известно, что законченность и ничем не замутненная ясность есть свойства разве что таких объектов, как теоремы, которые в неизменном виде преподаются десяти, а еще лучше – двадцати поколениям студентов. Теорему же, которую мне хотелось бы сейчас изложить, никто не отшлифовывал и не доводил до логически или, что в известном смысле одно и то же, до педагогически безупречного вида. Более того, может, здесь еще и теоремы никакой не получается. Мне, например, не совсем ясно, что именно в данном случае требуется доказать. Но с тем большей тщательностью следует разобраться в том, что же дано.
А в исходных данных заключаются всякого рода изюминки.
Своеобразная диалектика заключается, например, в том, что определенным профессионализмом Телешов все-таки владеет. И никакого противоречия со сказанным ранее здесь нет. Потому что у этого неуступчивого товарища имеется в наличии и определенная увлеченность.
Увлеченность самой идеей, самим девизом «пробиться». I Она-то и породила соответствующее умение, вернее, целый комплекс умений, сумму приемов, которые, в дополнение к природным данным, позволяют Телешову не «инженерить», а с большим или меньшим успехом заниматься единственным интересующим его делом: продвигаться.
Но долгое время дело у него шло ни шатко ни валкой пока наконец Телешов не встретился с Борисовым и при этом в ситуации, которую смело можно назвать «верняк»
Как примеривались они и как договаривались – дело второе, главное, что сошлись и договорились. И роль, доставшаяся Телешову, была совсем недалека от того, что набросал в беседе со мной Геннадий Александрович. Хотя его набросок и страдал характерной особенностью всех набросков вообще: непрорисованностью, отсутствием деталей.
Одна из таких скрытых, но немаловажных деталей состояла в том, что для Телешова весь период, начавшийся встречей с Борисовым (встречей, которая произошла всего лишь за полтора месяца до прихода к нам Геннадия Александровича), был отнюдь не ординарным, отнюдь не «еще одним из…». Так уж сложились обстоятельства, что этот период мог стать для него решающим, переломным. Телешов уже довольно долго ждал именно таких обстоятельств и именно такого человека, как Борисов. Он уже по опыту знал, что все это выпадает и совпадает куда как не часто и что при его здорово сомнительных картах еще один случай может не подвернуться вообще.
В случае неудачи впереди маячила отвратительная для него перспектива не руководящей и координирующей, а конкретной инженерной работы.
Поэтому, какого бы нрава ни, был Телешов, он не мог позволить себе роскошь обнаруживать его. Он груб, оп умеет, можно даже сказать, великолепно умеет быть грубым, но пока обстановка оставалась стабильной, держал свое умение при себе. Нельзя было распускаться, нельзя было рисковать. Да и вообще, как говорят бизнесмены: «Если дела и так идут неплохо, зачем раскачивать лодку?» И те, вначале незначительные, казалось, беспоследственно исчезающие вспышки, которые стал с недавнего времени отмечать Геннадий Александрович, свидетельствовали не о силе, а о крайней, граничащей с паникой неуверенности Телешова. Так что на этом этапе ситуация вырисовывалась в значительной степени как юмористическая. Как один из вариантов тысячелетнего бродячего сюжета: что ты меня боишься, я тебя сам боюсь. Конечно, юмор этот доступен только зрителю, сами же комики, как и полагается по законам жанра, должны оставаться предельно серьезными.
Впрочем, нашим героям больших усилий для сохранения серьезности прилагать не требуется. Они серьезны вполне искренне, истово, серьезны на полном серьезе. Им и в голову не приходит отойти немного в сторону, взглянуть на все свои проблемы немного под другим углом зрения. Тропа воины (хотя войны и не объявленной и ведущейся без разрыва дипломатических отношений), на которую они вступили, слишком узка, чтобы позволить более или менее широкий обзор всей диспозиции. А юмор – это прежде всего широта взглядов. Когда же все усилия уходят только на то, чтобы не сорваться с кручи, тут уж не до улыбок.
Итак, сделаем в нашем конспекте еще одну запись: к настоящему времени они пришли к взаимной напряженности, которая не в последнюю очередь порождена и полной неосведомленностью относительно намерений противной стороны. Неосведомленностью, которую мы с полным основанием могли бы считать несколько комичной, если бы, конечно, речь шла о сценарии, развязка которого уже написана и не сулит нам иных слез, кроме тех, что выступают от слишком сочного смеха.
Это к чему они пришли, или, как любит говорить Арзаканьянц, открывая ученый совет, «что мы имеем на сегодняшний день». Начиналось же все это – легко представить, – как и всякое начало, куда безоблачней. После первого разговора с Геной Телешов и Борисов, вероятно, не сомневались, что делают правильный выбор. Он произвел на них впечатление мягкого, интеллигентного человека. Что же касается деловых качеств, то гения им было не надобно, а справки, которые они наведи о Геннадии Александровиче, не позволяли сомневаться в его высоком уровне. Сочетание качеств казалось столь подходящим, что первое время приглашение Геннадия Александровича расценивалось ими как удачная находка, чуть ли не как доброе предзнаменование для всего
дальнейшего.
Однако за первым временем пришло и второе. Его приход не был ознаменован какими-то драматическими переменами, но изменение климата стало очевидным для обеих сторон. Что-то менялось в том плане, который наметили для себя Борисов и Телешов, что-то выходило из-под контроля и сулило в будущем, в решающие моменты, самые неожиданные напасти, фактически их плану пока ничто не угрожало, но подкожно, всем своим опытом они уже очень скоро поняли: Геннадий Александрович – это их ошибка. Ошибка, но в чем именно? И можно ли ее еще избежать? А может, даже так: сделать хорошую мину при плохой игре, обернуть промах себе на пользу?
До этого пункта такая реконструкция кажется мне бесспорной. Подобные пасьянсы я наблюдал, к сожалению, не раз. А иногда, как и в данном случае, их раскладывают прямо-таки у вас под носом.
Итак, разложен весьма нехитрый пасьянс. (Хотя охотно допускаю, что нехитрым он является только для искушенных знатоков этого занятия вроде меня.) И когда остается замкнуть орнамент одной-двумя картами, выплывает безобразная, путающая всю картину ошибка в основании. И ясно только одно, что ошибка действительно допущена.
Но как, где, что? От подкожного ощущения до весьма четких, рациональных и ответственных решений, определяющих поведение людей в современном научно-исследовательском институте – дистанция все-таки огромного размера. Эта-то дистанция и не позволяет обеим сторонам проникнуть в истинные намерения друг друга. Они чувствуют только взаимную напряженность и невозможность ее радикального устранения. Они не собираются перевоспитывать друг друга. Это настолько разные люди, настолько… что даже до взаимной непонятности, до взаимного безразличия. Но старая истина ни в коей случае не устарела: коль карты сданы, остается только одно – играть.
И вот… Телешову достался Геннадий Александрович, а Геннадию Александровичу достался Телешов. Оба только чувствуют какое-то неудобство, чувствуют, вот что-то идет не так. Но пусть уж их чувствуют, мы же вполне можем воспользоваться преимуществами, которые предоставляет сравнительно более широкий обзор узкой тропы войны. Что же показывает этот сканирующий обзор с площадки, вынесенной в нейтральное пространство? А показывает он разные, может, и небезынтересные, но не такие уж оригинальные вещи. Телешову, например, никак не удается «дожать», «поставить на место», чтобы исчезла проклятая неуверенность, неизвестно что и сулящая, а Геннадию никак не удается «отжать», удержать на дистанции, безопасной для чувства собственного достоинства и не мешающей работать. А может быть, и так: Гена подозревает, что раньше или позже, но его тактика «держать противника на дистанции» окажется гибельной для него самого. В этом случае он может интуитивно склоняться к простому, как все гениальное, девизу Наполеона: главное – ввязаться в бой, а там будет видно. Затруднение состоит в том, что не в экстремальных, не в пограничных, а просто в неблагоприятных условиях он не может (просто не умеет, а поэтому н но может) даже ввязаться в серьезный бой.
Ну что ж, оставаясь на берегу, не научишься плавать. Пожалуй, только этой сентенцией (согласимся, весьма и весьма отдающей цинизмом) и можно в настоящий момент утешить Геннадия Александровича. А добрая порция жестковатого цинизма в иных случаях куда благотворнее, чем ни к чему не обязывающие сочувствие и понимание. Я имею в виду именно те случаи, когда речь идет о лицах с эластичной нервной системой, умеющих, как говорят боксеры, «держать удар». Характерные особенности Геннадия Александровича, которые свидетельствуют обычно о наличии или отсутствии такого умения, носят в значительной степени противоречивый характер. Если Телешов настолько психолог, что чувствует эту противоречивость, то ему очень и очень затруднительно просчитать дилемму «бить или не бить». А как ему хочется, надо полагать, чтобы дело свелось именно к просчету. Без ясной арифметики приходится идти на риск, который хоть дело и благородное, но от которого мы – что уж там греха таить – шарахаемся по большей части, яко бесы от крестного знамения.
10. Геннадий Александрович
Витя Лаврентьев… Я отлично помню, как я привел его первый раз к Комолову… Прошло два месяца после моей демобилизации, два месяца, заполненных встречами, излияниями, возлияниями, воспоминаниями. Но, встретившись несколько раз, наша армейская компания вступила в период распада. Лучших повыбивали из обоймы жены, настойчиво требовавшие внимания к семейным очагам. Остальные вяло перезванивались, все более отходя к своим доармейским и послеармейским заботам. Витя Лаврентьев участвовал в сходках весьма активно. Активный он был человек, холостой и к тому же не обремененный выбором жизненного пути, то есть вопросами трудоустройства. После демобилизации Вятя сразу же стал вовсю демонстрировать в одном на московскмх НИИ свой непобедимый, интуитивный стиль программирования. Я окончил университет по специальности «математическая лингвистика», поэтому навыки формально-логического мышления были мне отнюдь не чужды. Лаврентьев склонил меня к программированию, указав на явную перспективность этого занятия как в финансовом, так и в престижном отношении. Он же представлял меня и на первую работу, где я учился хорошим манерам в обращении с машиной под благотворной опекой Сережи Акимова. Уже в течение двух лет я программирую не хуже Акимова. А Акимов делает это хорошо, с этим никто не спорит. Но куда нам обоим до Лаврентьева!
Нельзя сказать, чтобы мы были слабее. «Мы слабее» – это просто не то слово. Мы несравнимы, вот в чем дело. Акимов и я делаем все как надо. Правильно, в меру быстро, грамотно – как и подобает классному программисту. Лаврентьев работает интуитивно. Он не записывает предварительно алгоритм, пишет громадные куски сразу в действительных адресах, вводит по ходу дела или даже после окончания множество улучшений и исправлений. И эти «заплаты» всегда ложатся точно на то место, где им и надлежит быть. Кажется, что все четыре с лишним тысячи ячеек оперативной памяти и все зовы всех магнитных лент десяти ЛПМов – это просто комнаты в его собственной квартире. Настолько уверенно и безошибочно он распоряжается этой площадью. Лаврентьев – это Гарлем-Глобтроттерс программирования. Об одном из его трюков прослышали аж в Минске.
Когда я приехал туда в командировку в одну фирму, ребята из отдела математического обеспечения спросили меня, точно ли есть в Москве некий Лаврентьев, у которого машина выдает все, что нужно, без исходной информации и без программы. Я ответил, что точно, есть такой человек, и зовут его Витя.
А дело было так, Лаврентьев со своей компанией сдавал на одном заводе автоматизированную спетому по учету кадров. Дело было, как говорится, сделано и подписано. Система крутилась и выдавала заводскому отделу кадров справки – любо-дорого смотреть. Оставалось собрать подписи о закрытии темы, об ожидаемом от внедрения экономическом эффекте и, соответственно, о справедливом вознаграждении героев-системщиков. Пока другие собирали многочисленные подписи и печати, Лаврентьев по обыкновению набросал «заплат», то есть улучшений к системе. Прямо в машинном зале завода он порезал всю систему, хранящуюся на одной перфоленте, на куски и повыбросил то, на чье место должны были встать его заплаты.
Совершенно неожиданно в машинный зал во главе торжественно настроенной процессии вошел чин на главного технического управления, которому подчинялся тот завод. Оказывается, чин, услышав о внедрения чудодейственной системы, решил сам взглянуть на сие порождение научно-технической революции. Чин подошел к машине и спросил, установлена ли система и действует ли она. Ему ответили, что да. Тогда он пожелал, чтобы машина выдала список всех начальников цехов данного завода.
Все смотрели выжидающе на Лаврентьева. Перфолента с системой, изрезанная на куски, валялась на подставке для фотоввода. И самое непоправимое заключалось в том, что вырезанные куски, безнадежно смятые, уже валялись в корзине. Так что и склеивать было нечего. Лаврентьев бросился в телетайпную, чтобы, извинившись за задержку, быстро набить исправления и уже с ними склеить всю ленту. Но завод – это не исследовательский институт. Рабочий день закончился, в телетайпная была надежно заперта и запломбирована. А инспектирующий уже проявлял нетерпение. Витя, не привлекая внимания, подошел к одному на заводских, с которым он контактировал, и попросил его написать на листочке список начальников цехов. Затем подошел к машине, поставил на фотоввод первую попавшуюся перфоленту, а на два первых ЛПМа навесил пустые магнитные лепты.
Комиссия умиленно смотрела на его лихорадочную деятельность, нимало не подозревая истинный ее смысл. Витя взял список начальников цехов и сел за пульт машины. Сначала он включил все устройства ввода и вывода – и ввел во второй блок оперативной памяти перфоленту, поставленную на фотоввод. Наблюдатели должны были убедиться, что «система» уже в машине. Затем он переключился на первый блок. А вот затем…
Кому бы я ни рассказывал эту историю, все слушали ее до этого места не перебивая. Но когда я начинал рассказывать, что началось потом, перебивали все, И смысл всех восклицаний сводился к одному: не может быть. Ну, даже если этого и не могло быть, это все-таки было. А было вот что.
Лаврентьев с пульта, без единой ошибки, с ходу, со страшной скоростью и т. д. занес в первый блок программу печати на АЦПУ нужной формы, с шапкой, заголовком, все как полагается. Затем в соответствующие, указанные им самим в программе адреса памяти занес информацию в виде списка начальников цехов (причем перекодировку букв в код АЦПУ он делал, разумеется, тоже в уме), зациклил печать на нужное количество раз и нажал пуск. И АЦПУ застучала, и пополз из-под нее широкий лист бумаги, прямо посредине которого машина отстучала: «Признак – начальник цеха». И далее был напечатан весь список из двенадцати командиров производства. И довольный чин во главе свиты, наперебой объясняющей ему что-то, укатил восвояси, и тема была закрыта, н премии были розданы. И приведенная через день в божеский вид система как ни в чем не бывало стала отстукивать то, что ей положено. Если бы виртуозность в разных областях деятельности можно было бы сравнивать по неким квадратным единицам, то в считанные минуты, когда Лаврентьев, как пианист, брал единственно правильные аккорды на клавиатуре пульта, аккорды, которые надо было перед этим мгновенно высчитать в уме, в эти минуты его виртуозность не уступала наверное, виртуозности Паганини.
Когда я потом спрашивал Витю, как ему все-таки это удалось, он ответил:
– Я просто отключился от всего, кроме пульта, и держал в уме все ячейки оперативной памяти. Как шахматную доску, понимаешь?
А в тот вечер, когда я привел его к Комолову, он принес бутылку водки и бутылку вина. Водку мы выпили втроем, а потом Комолов и Витя, уже вдвоем, выпили вино. За знакомство. Так они понравились друг другу. Или понравилось вино? Наверное, и то и то. Помню только, что потом они долго спорили о «парадоксе заключенного», прекрасной шутке из алгебры конфликтов.
Двое арестованных по одному делу сидят изолированно друг от друга, и ни один из них не знает о показаниях другого. Если не признаются оба, то каждый получит по году. Если признается и тот и другой, они получат по пять лет. Если же один признается, а другой нет, то первого отпустят, а второй получит десять лет. Возникает дилемма – признаваться или нет. Будешь отпираться – можешь получить год, а можешь и десять. Признаешься – то ли отпустят, то ли будешь сидеть пять лет. Все зависит от показаний второго. Но и для него ведь все зависит от твоего показания. Ситуация парадоксальная, приходится принимать в расчет расчет другого. Но туг происходит зеркальное, бесконечнократное отражение, потому что расчет другого основывается на анализе твоего расчета, который основывается на анализе его расчета и т. д. …
Витя Лаврентьев в отличие от Комолова не знал, конечно, литературу по данному вопросу, но, видно, выпитое им вино обладало хорошими стимулирующими свойствами; он ничуть не уступал Комолову в анализе возможных стратегий и даже сам предлагал весьма тонкие и изящные варианты. Я же слушал их вполуха а сидел у телефонного столика в приятном подпитии и в размышлении, кому бы позвонить. Друзья-интеллектуалы вполне были довольны друг другом, мне же нужна была живая душа, чтобы скоротать оставшийся вечер. Заниматься или даже читать детектив после стакана водки нечего было и затевать. Впрочем, я, кажется, тогда так никому и не позвонил. Иногда приятное размышление «кому бы позвонить» вполне достаточно само по себе и преотлично заменяет реальный звонок.
Потом Витя часто приходил и ко мне, и к Комолову, приходил один или с кем-то, трезвый или не совсем, но всегда интуитивный и победоносный чудо-юдо программист. Да, я отлично все это помню. Вот только что делать теперь мне со всей этой памятью? Теперь…
Ведь уже полгода Витя по-настоящему нигде не работает. Из НИИ, несмотря на отличные отношения с шефом, его уволили ввиду чрезмерного увлечения тонизирующими свойствами алкоголя. Пару месяцев он работал осветителем в театре, а затем… Он пришел ко пне позавчера утром и сказал просто, что его осудили на полтора года условно. В ресторане «Центральный» Витя завязал оживленную дискуссию с метрдотелем о методах обслуживания. Дискуссия велась отнюдь не с академической сдержанностью, и была вызвана милиция. Метр и четыре официанта написали заявление о дебоше. Неизвестно, насколько они погрешили против истины, назвав поведение Лаврентьева дебошем, но он был один, а их было много. Их и их заявлений. Да к тому же милиция установила, что месяц назад Лаврентьев был оштрафован на десять рублей за нахождение в общественном месте в нетрезвом состоянии.
Витя, кажется, был напуган случившимся. И у меня возникло после его рассказа какое-то сосущее чувство. Впрочем, когда я позже разобрался в ном, то с легким изумлением убедился, что меня пугала и волновала не столько судьба самого Лаврентьева, сколько возможные последствия его окончательного падения для меня. И дело тут было не в том, что Витька, который привел меня в программирование, с которым мы отпахали добрую сотню нарядов и который, наконец, в нарушение всех и всяческих уставов, стоя на посту, отдал мне свои ножны от штыка, чтобы Витька Лаврентьев был мне безразличен. И не так уж я боялся шепотка за спиной: мол, вместе пили, друг теперь сидит, а ему хоть бы что. Дело тут было тоньше.
Когда я представил себе, что через неделю или через месяц Витька опять где-нибудь сорвется и получит все, что ему положено, я смоделировал свое ощущение при этой, будущей пока, ситуации. И обнаружил любопытную штуку. Я обнаружил, что мне будет очень плохо и неуютно жить, пока Витя будет пребывать в местах не столь отдаленных. Мне будет плохо потому, что плохо будет ему. Но я совершенно четко почувствовал, что я не хочу, чтобы меня что-то беспокоило. Чтобы мне было плохо. Неважно, по какому поводу. Главное – это не дать нарушить собственный душевный комфорт. Я подвержен состраданию? Что ж, придется следить, чтобы не дать повода проявиться этому чувству.
Вот какую презабавную и смутно-неутешительную вещь обнаружил я во всем этом деле. Но все это, конечно, только нюансы, касающиеся сугубо меня. А насчет своего чересчур жизнелюбивого друга я решил просто: когда «начальник транслятора» Григорий Николаевич Стриженов в очередной раз намекнет мне о творческом характере работы именно в его отделе, я скажу, что есть у меня на примете проверенный, железный кадр, и фамилия ему Лаврентьев.
Впервые я услышал о СОМе от Ивана Сергеевича Постникова. Это было на следующий день после «победного» разговора с Борисовым. Телешов за весь этот день в институте не появился, так что победный разговор себя еще не оказал. За час до конца работы я заглянул в кабинет к Ивану Сергеевичу, чтобы уточнить, останется ли он после работы поблицовать. Во время обеда такой разговор вроде был, но мне нужно было знать наверняка. Я созвонился с Лидой и узнал, что она могла бы встретиться со мной неподалеку от нашего института (в том же сквере, где я ее увидел впервые), но только через час после окончания нашего рабочего дня. Час слишком мало чтобы смотаться домой, и слишком много, чтобы читать газеты на улице. Да к тому же в зимнее время. Идеальным вариантом было бы сгонять несколько партий с Постниковым. С этим я к нему и направился.
Постников тотчас же согласился с моим предложением, вернее, подтвердил планы, высказанные ранее, но когда я хотел уходить, остановил меня.
– Геннадий Александрович, у тебя срочного сейчас ничего нет? – спросил он меня.
– Нет, Иван Сергеевич, – ответил я. – Тут уж осталось всего ничего.
– Ну вот, давай лучше поговорим. Знаешь, что такое СОМ?
– Знаю. Система обработки массивов.
– Н-да. То есть ты знаешь, что такое слово СОМ, а систему-то, наверное, саму не очень? Э?
Я знал только, что СОМ – это система обработки экономической информации, которую слепила какая-то капелла под управлением чуть ли не академика Ванина, и что она внедряется сейчас на Куриловском радиозаводе.
Постников разъяснил мне, что СОМ – это не просто какая-то или очередная система АСУ (автоматизированная система управления), а система, которая претендует на звание образцовой, эталонной. Внедрение на Куриловском заводе задумано как образцово-показательное, чтобы затмить глаза Совету генеральных конструкторов АСУ восьми министерств. Если маневр удастся, СОМ будет затверждена как единая система АСУ, обязательная к внедрению на всех крупных предприятиях всех восьми министерств. В том числе, естественно, нашего министерства. Внедрение на заводе, как и внедрение всякой большой и сложной системы, идет, конечно, со скрипом: производственники сопротивляются, в самой системе всякие недостатки и недодумки, эффективность и реальная целесообразность всего начинания висят пока в воздухе. Но капелла под руководством некоего Северцева и при прямой поддержке академическим жезлом Ванина успела создать колоссальную документацию по системе – сорок восемь томов описания программ, алгоритмов, информационного обеспечения и т. п. И теперь, потрясая сорока восьмью томами, Северцев, не дожидаясь результатов внедрения, которое может растянуться на годы и неизвестно чем закончиться, хочет заранее затвердить СОМ, и вот для этого созывается Совет генеральных конструкторов. Естественно, всем, чьи интересы затрагивает система, разосланы приглашения и предложения подготовить свои отзывы и замечания. Ну а наш институт – головной по всему комплексу вопросов, связанных с АСУ.
– Так что Карцеву как директору института отзыв подготовить и позицию определить надо «воленс-неволенс», – закруглил Иван Сергеевич и замолк, по-видимому полагая, что мне все теперь ясно. Но я ничего не говорил, и он продолжал.
– Мы тут сегодня у Карцева обсуждали, кому за это взяться. Он с самого начала Стриженову давал, но тот – ни в какую. Ты же его знаешь: у меня, говорит, с ТК-3 полный завал, ну и так далее. А какой у него завал, когда все крутится полным ходом. В общем, так или иначе, Григорий Николаевич наотрез отказался. Карцев на меня стал поглядывать. Я ему резонно завернул, что в принципе я, мол, не против, но у меня совершенно нет людей. То есть желанье-то у меня есть, ну а в смысле возможностей, сами, мол, видите. В общем, чтоб долго тебе не говорить, решили так: за отзыв будем отвечать мы с Борисовым. Причем основном здесь Борисов, а я так, на подмогу. (Узнаю Ивана Сергеевича с его вечным аристократическим желанием оставаться сбоку припека.) А уж когда мы от Карцева с Борисовым вышли, продолжал Постников, – я его спросил, с какими он силами думает эту работу проворачивать… Н-да… Так вот, он сказал, что в основном СОМом будешь сниматься ты.
– Так у меня же программа, Иван Сергеевич, рефлекторно дернулся я, представив себе сорок восемь талмудов, набитых чужими алгоритмами. А разбирать чужие программы – это же мука!
– Борисов сказал, что будешь заниматься параллельно. Ну, впрочем, это ваше дело. Он, вероятно, завтра будет говорить с тобой. А мой разговор с тобой только так, предварительный.
Тем не менее, хоть разговор и оказался предварительным, он съел у нас не только конец рабочего времена, но и еще сорок минут. Начинать блин ие имело смысла.
Мы распрощались, и я пошел в свою комнату за портфелем. Однообразие пустых столов нарушалось в двух местах: на моем столе, где лежал портфель, и у стола Лили Самусевич, около которого стоила она сама. Лиля была уже в пальто, по-видимому, собралась уходить.
– Ты что так задержалась? – спросил я.
– А ты? – ответила-спросила она, и и этих ее двух коротких словечках ко мне пришло сообщение, что она в хорошем настроении.
Мы вышли из института вместе, провожаемые традиционно-неодобрительным взглядом охранницы. Вдохнули вечереющий морозец и не спеша заскрипели подножным снегом.
– Ну как, лепты получили? – спросил и Лилю, тем самым первым определяя тему короткого разговора (до встречи с Лидой оставалось десять мимут).
На зтот раз – да, – ответила она, немного поскучнев.
– И на этот раз, и на все разы, – противно-бодряческим голосом вещал я. – Слышала, как я вчера с Борисовым говорил?