355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Морозов » Программист » Текст книги (страница 17)
Программист
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 16:38

Текст книги "Программист"


Автор книги: Александр Морозов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 19 страниц)

Это был странный визит. Я пришел к Исидоре Викторовне, но, как она совершенно справедливо заметила по телефону, ее не было дома. Я пришел к Лиде, но ее не было и не могло быть дома: это я знал и сам. Я снова был в переулке за спиной первого российского университета, в доме и квартире, где стояла красивая ночная лампа синего стекла. Лиды не было. Она исчезла слишком быстро: всего-то какие-то полгода. Тогда, после поездки к Давиду Иоселиани, после которой я и попал в первый раз в эту квартиру, она сказала, что вокруг меня что-то происходит. И вот прошло всего несколько лун (как говорят индейцы), а произошло уже много, очень много всего. Не многовато ли для меня?

Хотя конфигурация и опиралась на меня, я прекрасно понимал, что, если я отойду в сторону, она вовсе не рассыплется в тот же момент, не превратится в груду бесформенного хлама. Пожалуй, форму потеряю именно я. Форму, которую придает мне давление событий.

Чтобы как-то сгладить невероятность и какую-то излишнюю многозначительность происходящего, я начал с нарочито прозаического: спросил Исидору Викторовну, откуда и давно ли она знает Лиду. Расчет оказался правильным, потому что и ответ был вполне прозаичным. Во всем этом не было, конечно же, ничего таинственного, и при большей внутренней сосредоточенности я мог бы до всего дойти и сам. Все сводилось к общим знакомым с кафедры, на которой преподавала Лида, и знали они друг друга (если цитировать Исидору Викторовну, то не знали, а «дружили») уже давно. Во всяком случае, еще до того, как Коля поступил аспирантом на ту же кафедру.

И все-таки проза деловой информации мягко заволакивалась, сводилась на нет сомнамбулой луны, висящей в чистоте ночи за окном.

Исидора Викторовна курила сигарету, сидя на тахте, с того ее края, около которого стояла высокая лампа топкого синего стекла. Я устроился в кресле, стоящем посредине комнаты. На том месте, где когда-то («когда-то» – всего-то несколько лун назад) была Лида, сейчас находилась Исидора Викторовна. Из ее строгих и вполне определенных слов я постепенно начал понимать (только постепенно, а не сразу, именно потому, что во мне-то самом не было в эту ночь почти ничего строгого и определенного), что Исидора Викторовна была посвящена в основные перипетии последнего Лидиного романа не зная, конечно, до поры до времени, что его героем был я. Меня «разоблачили» только после истории с пощечиной Телешову. Исидора Викторовна спокойно объяснила мне что она полностью одобрила решение Лиды разорвать со мною и, более того, как могла, укрепляла ее в этой решимости и, более того, идея о временном отъезде Лиды из Москвы – это тоже ее, Исидоры Викторовны, идея.

– Ты, Гена, очень редкий экземпляр, – говорила Исидора Викторовна задушевным голосом, и глаза ее смотрели на меня из угла Лидиной комнаты с жестковатой нежностью, а рука плавными движениями разгоняла дым от сигареты, как бы разгоняя всякий сомнамбулизм, всякую там лунность, заодно с мистикой, струящейся от синей ночной лампы. – Ты доживешь до ста лёт, милый Гена. Ты переживешь нас всех, ты доживешь до ста лет, и тебе все это будет мало. Я уже не говорю о себе или даже о Лиде, или даже о твоих шефах, с которыми ты что-то там делишь. Но я тебе скажу о Коле… Я знаю, что ты о нем думаешь, и, к сожалению, должна признать, что все это правильно. Но вот ты поверь мне: он замкнут и невозмутим, и это почти все, дальше этого он не пошел… Но ты, ты можешь мне не поверить, но ты подумай сначала, ты еще замкнутей и еще невозмутимей. Все, что для нас, окружающих тебя, всерьез, для тебя – сполагоря. И ты сам, конечно, этого не знаешь, ты жутко страдаешь, мой милый мальчик, но вот странность… тебе это только на пользу. Твои нервные клетки вовсе и не собираются умирать, они только тренируются… Но, знаешь, разгадывать тебя и разговаривать о тебе, может быть, и интересно, об этом я не спорю, но вот уж участвовать в этих тренировках твоих неразрушимых гибких нервов… – это, конечно, для нас, простых смертных, непозволительная роскошь. И все, что я тебе сейчас говорю, я примерно так же излоила и Лиде.

Я не прерывал Исидору Викторовну. И не оправдывался. И даже, когда выяснилось, что Коля по сравнению со мной не что иное, как легкоранимое растеньице, я не воспользовался правом на внутреннюю ухмылку по поводу «Лучшей юмористики берега»). И даже ничего не возразил по поводу якобы бессмертия моих нервных клеток. Конечно, они были смертны. Конечно, конечно… Но возражать не надо. Это все были иллюстрации, вместо них можно было придумать и что-нибудь совсем другое. Но то, то обо мне, к чему все это было иллюстрацией, то, вокруг чего сужался круг спокойных и внимательных слов, то, благодаря чему нежность в глазах Исидоры Викторовны была очень редкой разновидностью, была жестковатой нежностью – на это я не мог ни возражать, ни судить об этом. Это был я сам. Редкий экземпляр, черт возьми! Редкий экземпляр… Да ведь для себя-то я и вообще был единственным экземпляром. Может быть, и Лида была для меня единственным? Может быть. Moжет быть, и Исидора Викторовна? С ней мы просто разминулись во времени. Всего-навсего.

Исидора Викторовна ровным, бесстрастным голосом начала рассказывать, что к ней приходил ее племянник и мой друг Коля Комолов, и как первый раз в жизни она наблюдала его сильно пьяным и первый раз видела его плачущим, и что вообще плачущий взрослый мужчина – вполне нелепая вещь, но все-таки после этого сердце не на месте. И дальше она рассказала, что, справившись кое-как с состоянием «навзрыд», он начал вдруг обвинять ее в том, что ее опека и руководство лишили его той самостоятельности, которая есть, оказывается, у меня, и чего-то еще лишили, и в общем, чуть ли не так, что она загубила на корню его молодую, цветующую жизнь. И что он подозревает всех женщин вообще и выходило как-то так, что даже не в чем-то определенном, а вот просто подозревает, и все тут. И, проглатывая невыплаканное, гремел и громил «тяжелую мужскую страсть», «пляжно-ресторанныи гангстеризм» и разные другие придуманные им блестящие и ловкие формулировки. И с особенной отчаянностью старался доказать Исидоре Викторовне, что не потому презирает, что виноград зелен, и что, если на то пошло, то он может что-то такое продемонстрировать, доказать, если уже дело на спор (С кем на спор? И Разве об этом спорят? Можно швырять на кон десятки тысяч, но десятки лет? Вся эта его логика, видимо, долго сосредоточиваемая внутри, граничила уже с каким-то безумием напоказ, с комплексом, который мучителен, с которым так сросся, что не хочется порывать.)

При этом Исидора Викторовна ни разу не упомянула ни меня, ни Лиду, так что можно было предполагать что и Коля не упоминал нас, или уж вообще предполагать все что угодно. Бесстрастные интонации повествования не давали никаких ключей к интерпретации. Но на какой ровной, бесстрастной ноте она начала, точно на такой же внезапно и оборвала все… И только тогда вдруг посмотрела на меня пристально и ясно.

…Пристально и ясно. На меня смотрели уже так в этой комнате. После нашего визита с Лидой к Иоселиани. (Сумбурного, но богатого последствиями визита.) Когда она впервые «привела» меня к себе. Но нет, не привела, слишком много коммунально-скандального тянется за этим словом. Пригласила! Так это звучит точнее. Потому что, пусть и безоглядно, до конца доверились мы друг другу, но не было между нами амикошонства, примитивного, развязного псевдодемократизма с его похлопываннем по плечу, с безвкусно-нелепыми подделками под стиль «Она у меня – свой парень в доску» А были сдержанность (которая добровольно и с радостью соблюдалась обоими, хотя тянуло друг к другу невероятно. Когда у Комолова садились рядом на диване я время от времени начисто терял нить общего разговора. Думаю, что и она тоже, какая-то веселая, почти карнавальная, на грани игры в нее церемонность в обращении и недоверие, неприязнь к расхристанности любых мастей. (Насчет неприязни почти сразу я тогда догадался, что у Лиды она органична, а у меня… Мое явление в другой ипостаси – после «выступления» Телешова у проходной – явилось для нее, конечно, полнейшей и катастрофической неожиданностью.)

Весь вечер она сидела передо мной точно на том же месте, где сидела сейчас Исидора Викторовна. И также смотрела пристально и ясно. И вперемежку с Бернсом («если кто-то звал кого-то сквозь густую рожь, и кого-то обнял кто-то…» и т. д.) спокойно и долго рассказывала о себе. Впервые так спокойно и подробно. Как будто только и ждала, чтобы я выслушал ее здесь, у нее, где рассказ ее обретал некую обрамленность.

Исидора Викторовна молчала недолго. Потом спросила, не очень-то акцентируя на знаке вопроса, скорее полуутвердительно:

– Значит, так далеко уже у вас зашло? Ты ничего уже не спрашиваешь… Ты даже ничего не комментируешь. Так, да, Гена? То все уже кончилось?

Я ничего не отвечал и отвечать не собирался. Я пришел к Исидоре Викторовне не для того, чтобы говорить о Комолове. Даже если и сам не знал, для чего, даже если совсем просто так, то все-таки не для того.

Была уже поздняя ночь или раннее утро, и я решил, что ночевать вернусь все-таки к себе домой, Исидора Викторовна спросила, не нужно ли мне денег на такси, но я поблагодарил и сказал, что хотя это и не совсем близко, но я дойду пешком. Ночные прогулки, мол, облагораживают человека.

Перед самым моим уходом Исидора Викторовна спросила, как у меня на работе. Я ответил, что корабль вроде бы движется, но не сядет ли он в один прекрасный момент на мель, одному богу известно. Тогда Исидора Викторовна сказала:

– Я бы на твоем месте не забывала, что ты не один. Конечно, это здорово, что ты и один что-то можешь. Но на всякий случай не забывай, что есть и еще разные умные я хорошие мальчики. Ну хотя бы этот Витя Лаврентьев.

Я шел по ночной Москве и думал о ночных призраках Коли Комолова. Наверное, они обманывали его. Пугали несуществующим. Я люблю его. Люблю его педантизм, блеск почти чувственного волнения в его глазах, когда он лихорадочно и неторопливо (такие вещи могут сочетаться) перелистывает только что принесенный хрустящий фолиант. Люблю его свободно льющуюся велеречивость, виртуозность отделки любой мысли, а то и просто обмолвки собеседника. Мальчик с бантом. Мальчик на бульваре послевоенной Москвы.

Я люблю его, когда он остается самим собой. И не надо ему никаких ночных призраков. Да это все временное. Все та же история про «шерше ля фам». У Коли достаточно вкуса, чтобы понять, что все это не его жанр. Его надежно защищает магический круг, свет его настольной лампы. Догадывается ли он, как хочется иногда и мне проникнуть в этот круг безопасности-культуры, на лужайку, во траву-мураву классического европейского гуманизма. Увидеть людей в париках и камзолах, услышать звуки лютни. Кратковременные увлечения… В бесчисленных романах (как будто кто надел шоры на их авторов) это всегда увлечение другою или другим. И почти неисследованным лежит целый материк кратковременных увлечений, бурных, внезапных вспышек страсти к другому делу, не к своему. К другому стилю жизни. Кратковременное ослепление, при котором кажется, что то, другое, куда более ценно, чем твое, и упускать его непростительно.

Начать я хотел разговором с Григорием Николаевичем Стриженовым. Дуэт о любви к транслятору они с Лаврентьевым исполняли, кажется, абсолютно в унисон. И мне казалось, что немаловажную роль должно было играть то обстоятельство, что Стриженова прочили в замдиректора ГВЦ.

Но, видно, недаром говорят, что слава о подвиге бежит впереди героя. Мой маленький, малюсенький подвиг (иду на «вы»; продолжаю идти на «вы»), который для того же Лаврентьева или Стриженова был бы просто актом психического автоматизма и, как всякий автоматизм, оставался бы незамеченным… Я все-таки предпринял его (совершить подвиг – это еще куда ни шло. Это как в холодную воду – раз… и готово. Но большинство подвигов нельзя совершать, их можно только предпринимать). И телепатические известия об этом, видно, распространились уже по земле.

Подымаясь на третий этаж к Стриженову, я встретил Васильева. Он сам остановил меня. Оказалось, что во время баталии у директора я небезуспешно дебютировал в чтении мыслей на расстоянии. Васильев – руководитель группы в научно-исследовательоком институте – приказал долго жить. Васильев – надежный министерсктй работник – возрождался к новой жизни после случайного анабиоза. Короче, Васильев возвращался в так неосторожно покинутые им родные пенаты, Васильев увольнялся.

Я осторожно напомнил ему кадр: ладонь Лаврентьева на щеке Телешова. Васильев отнесся к кадру чрезвычайно естественно. Он считал, что Телешов поступил по-свински и получил то, что заслужил. «Я тогда же ему так и сказал», – добавил Васильев, заканчивая разговор. Васильев и не собирался быть каким-то там свидетелем в пользу Телешова. Васильев оказался вполне порядочным человеком. Просто «человеком не на своем месте».

Мой маленький подвиг съежился до точки на горизонте. Но все-таки кажая-то опасность оставалась. К Стриженову идти уже не стоило. Но тогда к кому?

Я пошел к своему отделу. К Телешову. Он был иа месте. Он сразу дал обратный ход. Без ложной скромности и без ложной гордости. Без затей. Быстро-быстро заговорил и быстро-быстро превратил все вчерашнее в нечаянный эксцесс.

Видно, утром уже что-то произошло. (Арзаканьянц? Черк-черк в блокнотик, тогда, в кабинете у Карцева, Скорее всего он.) Видно, Телешову было уже не до меня, и он покидал, бросал в панике передовые рубежи, чтобы хоть успеть на заранее укрепленные позиции. (И такие ли уж они укрепленные? Сомневаюсь.} Меня не интересовали его укрепленные позиции. Его не интересовал больше Витя Лаврентьев. Мы были безразличны друг другу. Телешов стоил мне Лиды. Но в этот момент я не был в обиде на него. Я сам стоил всего, что со мной случилось. Просто благодаря Телешову (именно благодаря) все это разыгралось быстрей и неотразимей, чем случилось бы и без него.

Через несколько дней увольнение шло полным ходом. Уже все всё подписали, уже бухгалтерия подбивала бабки, рассчитывая, кому сколько дать на дорогу. Уже в руках у Сережи Акимова и Киры Зинченко я видел обходные листы.

И позвонил Давид Иоселиани. И сообщил мне, что его уголок, его лаборатория общесистемных и еще каких-то там исследований, его голубая, хрустальная и т. д. мечта детства, что все это – лоп-ну-ло.

Он позвонил и тут же приехал. Минут через двадцать. Вспотевший, и это было самым заметным в нем. Затея с лабораторией лопнула окончательно и бесповоротно. Кто-то что-то там наверху в последний момент не утвердил, не подписал, и это уже было окончательно.

– Ты же говорил, что уже наверняка, – начал я и осекся.

– Так и мне говорили, что наверняка. Ты не расстраивайся, старик, у меня тут идея… – начал он и осекся еще раз.

Мы посмотрели друг другу в глаза. Что было еще делать, как не смотреть друг другу в глаза? Иоселиани остался без хрустальной мечты и со мной, безработным, на руках. Я остался без всего и с тремя безработными на руках. В зрачках у Иоселиани я увидел, что через минуту вспотею никак не меньше, чем он. Увидел, стало быть, будущее.

Идея (а точнее, якорь спасения) Иоселиани заключалась в академике Котове. Котов руководил Иоселиани когда Давид аспирантствовал, Котов руководил и Григорием Николаевичем Стриженовым, когда только начинались работы над транслятором. Котов должен был помочь. Хотя бы на время. Помочь нам на время могло сейчас означать только одно: пристроить всю команду куда-никуда, с тем, чтобы в дальнейшем… ну и т. д. Главное – не разбегаться, а хоть мало-помалу, хоть не стем размахом, что думалось, трогать с места нашу работу.

Академик Котов обладал и еще одним неоценимым в нашим положении качеством: в настоящее время он находился в Москве.

– Деньги есть? – спросил я у Иоселиани. Спросил, потому что у самого у меня денег не было.

– Сколько? – опросил Иоселиани.

Рубля два, думаю, хватит. (Он протянул мне трешку.) Вот что, Давид. Видишь этот телефон-автомат? Встречаемся у него. Иа него же и звони своему академику. Дай понять, что у нас пожар. Горим, и даже хуже. А я побегу на стоянку такси.

«Что-то слишком быстро он согласился», – подумал я, когда мы (встречаемые недобрым взглядом лифтерши) входили в высокий подъезд резного дерева с медными витиеватыми блямбами вместо ручек.

Академик Котов со всем соглашался и полностью нам сочувствовал. Даже чай предлагал. «Но, друзья мои, вы же видите, как тут у меня (жест рукой на действительно заваленный бумагами письменный стол), вы же понимаете (а мы ничего уже не понимали, мы просто уже обалдели, так просим и считать нас), я буквально, буквально задыхаюсь. Давид, знаете что, звоните мне что-нибудь через э-э-э… через месяц. Впрочем, что это я? Запамятовал. Черехз месяц Комплексный совет по проблеме «Кибернетика» собирается, да симпозиум в Киеве, да… (опять жест рукой на стол) кхе-кхе, видите сами, книга все разрастается, а издательство не ждет, теребит старика. У них тоже, понимаете ли, планы. Ну-с, что же мы придумаем? Знаете что, давайте-ка так: Давид и вы, Геннадий Алексеевич (я и поправлять не стал), заходите-ка. или лучше знаете как, позволите где-то ближе к осени. Идет? Ну вот. А то мы сейчас, знаете, это, с бухты-барахты. А там я что-нибудь за это время придумаю. Или вместе кому-нибудь позвоним. Идет? Ну и отлично. Отлично, друзья мои. Я уверен, что идеи у вас, кхе-кхе, не то, что у меня, старика. Давида знаю, он по мелочам не разменивается. Такие идеи и грех было бы под спудом, так сказать. Так что заходите, заходите. Обязательно звоните. Так, поближе к осени… что-нибудь, так, конец сентября, октябрь… Что-нибудь да придумаем, а? Ну счастливо, счастливо. Спасибо, что ко мне, Давид. Так и всегда. Если что давай прямо сюда, и без всяких…

Когда через полчаса мы выходили из подъезда, я отметил, что взгляд лифтерши ничуть не подобрел.

Лиля Самусевич ждала меня у выхода из института. Она подошла и сказала:

– Гена, ты извини, может, это не вовремя сейчас. Но все-таки мне бы хотелось уточнить… Я буду работать… с тобой?

– Ты имеешь в виду, кто будет твой непосредственный? – небрежно кинул я. – Не бойся, Давиду на съедение не дам, со мной и будешь шлепать на «Севере-3». (Еще ни Акимов, ни Зянченко, ни Самусевич ничего не знали.)

– Я, знаешь что, Гена, – продолжала она, видимо, затрудняясь, но, кажется, чем-то другим, совсем не тем,

о чем говорила, – я насчет библиотечных дней хотела договориться. Ну и по утрам, чтобы не очень строго. По крайней мере первые полгода.

– А что у тебя за полгода? Сезон, что ли, тяжелый для работы? – продолжал я шутейно.

– Пока ребенка в детсад поближе к работе не устрою, – сказала Лиля Самусевич и твердо посмотрела на меня. И даже как бы засмотрелась. Но встряхнулась и продолжала: – Ты не смотри так, не смотри. Ты и не мог знать. Девчонки знали, да ты не очень-то с ними об этих материях… Ну а когда ты у меня был, я его к маме отвела. Еще с утра.

(«До сабантуя на работе, стало быть. Значит заранее предполагала, что я «случайно» могу у нее оказаться? это я все подумал, а Лиля, конечно, тут же прочла эти мысли.)

Разговор становился для меня неудобен, и я решил поворотить на другое:

– Слушай, а что тогда Иоселиани, вожжа под хвост а? Ты обещала… Мне в общем-то все равно, но все-таки…

Лиля меня прервала:

– А мне все равно, все равно тебе или нет. Я все равно скажу. Это не вожжа вовсе, а Цейтлин. Цейтлин звонил тогда Давиду, когда ты сидел у него. Звонил и сказал. Я все знаю, потому что находилась рядом тогда с Цейтлиным, совсем рядом, понял? Вот Цейтлин и сказал, что ты, мол, из молодых да ранний, понял? Ходишь, мол, по таким наивам, как Давидик, охмуряешь их, выцарапываешь материалы, компонуешь, лепишь чего-то такое, защититься, в общем, ни на чем хочешь.

– Цейтлин женат? – спросил я прямо.

– Ну и что? – Лиля, кажется, готова была выйти за рамки игры. По крайней мере, губы у нее заметно дрожали. – Тебе-то что до этого? Ну да, женат. В Минске. Ну и что? В общем, не в этом дело, отказала я ему в конце концов. Ну да, в тот вечер так ему и сказала, что не могу больше с ним. И почему не могу, объяснила. Теперь усек? Тогда он набрал номер и при мне переговорил с Иоселиани. Ну вот, а кто уж ему сообщил, что ты у Давида и что тому надо говорить про тебя, – это уж догадывайся сам, Гена. Не маленький.

Догадываться мне ни о чем не надо было. Я уже обо воем догадался. И даже за все рассчитался. Но что я мог сказать Лиле? Что я сторонник случайных связей? Так я не был их сторонником. Что я убежденный холостяк? Что это игра не моя и вообще я – пас? О горизонтах, которые раскрывает перед нами научно-техническая революция?

Я улыбнулся Лнле. Вымученной, кинематографически-мужской улыбкой. Улыбкой зрелого мужчины. Улыбкой Жана Марэ, а заодно всех негодяев и ненегодяев, которых сыграл за свою жизнь Жан Марэ.

Лиля Самусевнч была умной женщиной. Она поняла мою улыбку.

Зрелый мужчина, которому нечего сказать женщине… Она не попрощавшись, ускорила шаг и свернула за угол.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю