Текст книги "Программист"
Автор книги: Александр Морозов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 19 страниц)
– Иди! Иди к своему заступнику-спасителю! Может, он тебя приютит! Джин тоже его был тогда! Не знала?
И когда она приблизила ко мне свои изумительные, страшно блестевшие глаза и я понял, что сейчас она меня ударит, я все-таки добавил:
– Тебе не удастся втравить меня ни в какую историю. Я не такой болван, будь уверена, – добавил автоматически, чувствуя на лбу ломающее кость давление невидимого обруча, добавил из безглазой, печально-мертво-бесконечной тьмы самоуничтожения.
Следующий день был выходной. Несмотря на события последних дней (имею в виду бессонные рабочие две ночи), я проснулся около шести, то есть часа на два раньше обычного. Проснулся н лежал в темной, совсем еще темной, зашторенной комнате. За шторами света тоже не было. Его еще вообще не было на земле. На той стороне земли, где стоял мой город. Москва.
Здесь я родился, здесь я и лежал в темноте утром выходного дня. Еще не было шести, и не было света. Зима. Хоть и заскользившая к сосулькам да синим окнах среди облаков, а все ж зима. Я вспомнил события вчерашнего дня (после того, как я остался на улице один. До – вспоминать не хотелось).
Я шел улицами, не замечая направления, зная только, что удаляюсь от места, где мы расстались с Лидой. Удаляюсь от самого себя. От глупых, несбыточных, слезно-глупых и никогда не сбыточных надежд, представлений. Когда и кто дал их мне? Дал, чтобы я нес их, как знамя, и всегда чувствовал ущербность и пеподходящность свою. Кто дал мне эту серьезность? Отвращение к бессмысленной работе? К неквалифицированным разговорам. Мартин Иден тоже говорил па светских раутах всегда о серьезном. Прототип весьма достойный, но чем он кончил? Я проходил мимо магазина, и двое подмигнули мне и как-то ловко обступили меня (обступили, несмотря на то, что их было всего двое). Они что-то мне объясняли, и хоть я не слушал их, все-таки понял, что надо делать! Я достал рубль с мелочью и ссыпал в ладонь одному. Он тут же исчез в магазине. И тут же вернулся. И мы шли какими-то подворотнями и какими-то дворами и остановились под страшным, изъеденным десятилетиями непогоды козырьком. Первый достал бутылку, второй стакан. Первый быстро и точно разлил, и «распитие спиртных напитков в общественном месте» едва ли заняло больше трех минут. Общественное место смело можно было назвать преисподней. Колодец какого-то немыслимого двора с глухими обшарпанными стенами. И только наверху, где стены нелепо обрывались, раскручивался веселый и чистый, бесцельный танец снежинок. Метель громыхала железом крыш и пожарных лестниц. Первый выбросил бутылку в снег, второй спрятал стакан во внутренний карман пальто, и они посмотрели прямо на меня. Мне подумалось, что бежать некуда. Я стоял под козырьком, за спиной – забитое парадное, а по бокам – они. Вот если только одного толкнуть в грудь… А куда бежать? И зачем?
Когда-то догонят… Когда-то я споткнусь, и они налетят на меня и… Сколько раз я думал об этом моменте и всегда чувствовал одно: они бьют ногами, мысками сапог и ботинок. А это нельзя. Невозможно. Чтобы по голове – ногами. По рукам пусть, а по голове – нельзя. Я это видел и знаю (и это мое самое истинное знание, первее Эвклидовых аксиом): нельзя.
У первого оказалась еще бутылка красного. И он даже отмахнулся от мелочи, которую я хотел сунуть ему. Потом мы все втроем еще раз ходили в магазин и снова оказались под козырьком. Потом все идет смутно. Помню, как второй достает из кармана маленькое, но очень красное яблоко, трет его о рукав пальто и протягивает мне. Я откусываю половину и протягиваю ему.
Потом, уже на каком-то многолюдном перекрестке я встретился с Колей Комоловым. (Случайно встретился или я ему звонил и договорился о встрече – этого уж никак не помню.) Когда мы встретились, я что-то возбужденно объяснял Коле.
А потом мы оказались на квартире у женщины с гитарой, у Светланы Федоровны Ларионовой. Было много народу, и сначала мы вызвали всеобщее внимание, и нас вроде бы обступили все. Но через минуту мы уже были с Колей наедине, то ли на кухне, то ли в коридоре. Нет, на кухне, наверное. Потому что был маленький столик, накрытый простой клеенкой, полбутылки водки и тарелка с грибами. Коля что-то мне говорил и наливал в рюмку, и я что-то отвечал ему и выпивал, и мы цепляли вилками скользкие шляпки грибов.
Я вырвался к массам, произнес какой-то спич, но что я в нем доказывал, и нужен ли он был вообще кому-нибудь из пляшущих, скачущих, милых людишек – все это очень сомнительно.
Кажется, я действительно кого-то провожал, и мне даже дали телефон.
Я пошарил по карманам пиджака, висящего рядом в спинке стула. Да, действительно, на трамвайном билет (почему на трамвайном? – ехали, кажется, на каком-то «виллисе») нацарапано: «Леонора» и семь пляшущих цифр. Позвонить? Лет пять назад я любое приключение стремился довести до логического конца, то есть до «да» или «нет». Но то пять лет назад. Сейчас мудрый вопрос «А к чему это?» обрел наконец надо мной свою законную силу. А так как ответ в данном случае мог быть только один – «ни к чему», то я смял билет и пустил его в свободное падение до неслышного столкновения с паркетом. Все это было хоть и не нужно и как-то безвкусно, пусто-диссонирующе, но все это было еще терпимо. Все, это было после. Это было терпимо – то, что после, Но не до.
Долежавшись до восьми (первого приличного рубежа), я позвонил Лиде. Она подошла к трубке и сказала: «Алло».
Я вдруг понял, что не имею права говорить с ней, и он неподготовленности хрипанул что-то севшим голосом. Но она все-таки разобрала, что севший голос – мой. И повесила трубку, Я даже почувствовал облегчение. Сел столу и переложил на нем все с места на место.
Все, что со мной случилось, все это вчерашнее – не в первый раз. Может быть, не в десятый и даже не в пятый, но… было. Срываюсь на чем-то странном, очень странном. Вчера – на жалости. Что никому не нужны оказались две мои бешеные, решающие, вдохновенные ночи. Что мерзавец Телешов осмелился… а я замлел. Тоже странность, тоже феномен, тянущийся еще с детства. Замлевание, оцепенение. Только чувствуешь, как все сильнее болит сердце, все острее… а сделать ничего не можешь.
И обида-то не на кого-то, не на конкретного человечка, а вот на то, почему так все получается. Так скверно, так неустроенно и ненужно, так… обидно. Обидно из-за обиды. Из-за того, что она существует. А не к чему. Нужно терпеть. Терпеть и не поддаваться. Быть твердым. Идти до конца. Говорят так. Я и сам знаю, что так. Так будет по-мужски, а значит, так нужно женщине. Так нужно и для самого себя, потому что ты и есть мужчина. Тогда почему же, почему же, если я все это знаю, почему в последний момент выскакивает пучеглазая жаба-мысль. И дышит тяжело и жалобно и молча требует слова. Почему, когда она является, она обладает такой силой и очевидностью, что контраргументы уходят, выталкиваются из мозга куда-то в кончики пальцев.
И почему я кричал на Лиду, а… скажем, не на Телешова? Ведь не боюсь же я его, это смешно даже предположить. Обострение отношений только в мою пользу. Я, собственно, полгода к этому и стремлюсь. Чтобы отделаться от его сомнительного руководства или, поставив все точки над «и», уйти из отдела Борисова.
Стремлюсь, да вот что-то не получается. Зато с Лидой получилось сразу. Решительно и неотвратимо. И безобразно. Хотя я совсем не стремился к этому.
Что же тогда? За что я рассердился на Ляду? Уж неужели… да, да, не за то ли уж, что ее оскорбили? Она не могла, не должна была оказаться в этой роля. Мне получилось больно. Как же она смела, как не предотвратила?..
Она, конечно, не знала, не могла ожидать, что именно в тот день и час и именно на том места произойдет нечто недостойное. Она не знала. А поэтому оказалась там. Значит… что ж, ей лучше я вовсе было и не существовать, не приходить в мир, чем быть поводом дисгармонии, несовершенства?
Значит, она виновата? Нет, виноват факт ее существования. Она же безгрешна. И все, что я ей кричал, – это от бессильной ярости, злости на сумасшедшую, преступную логику жизни. От бессильного понимания, что с репликой Телешова опять что-то упущено, мною упущено. Сказал-то Телешов, а упущено мною. Я опять пустил мир не по тем рельсам.
От бессильного… Бессильного потому, что не я, а Лаврентьев ударил. Почему не я? А тут оцепенение. Я уж мое оцепенение.
А откуда оно?.. Тут – последнее.
Я остро захотел все и немедленно рассказать Лиде! Все или хоть что-то. Мне казалось, что я додумался до чего-то важного. Так оно, наверное, и было. Я додумался до чего-то важного, но важного для меня. А у Лиды было свое важное.
И она напомнила мне об этом сразу и определенно. «Гена, – сказала она, – я попрошу тебя не звонить мне эти дни. Лучше бы и совсем, но эти дни категорически Это единственное, о чем я тебя прошу».
Я оделся и вышел из дому. Оставаться на месте я не мог. Требовалось действовать. Хотя бы идти просто так без цели. Но гулять просто так, без цели, я не стал. Пошел к Коле Комолову.
Пока добирался сквозь гуляюще-выходную публику, ни о чем не думал. И это было, по крайней мере, сносно.
Дверь мне открыла женщина с ясными, внимательными глазами, замечательно убранной, сложной прической, с красивыми, резкими, чуть смягченными усталостью чертами лица. На ней было платье джерси глухо-фиолетового тона с высоким закрытым воротничком, наборный пояс из массивных серебряных колец, фиолетового же лака туфли с посеребренными шнурками и на каблуке средней высоты. Среднего (для женщины, собственно, даже чуть выше среднего) роста, полная, но подтянутая, легкая в движениях. Ярко накрашенные губы (но никак не намалеваны, а тщательно вырисованы со множеством полутонов-переходов), глаза чуть подсинены. Красота этой женщины не старилась вместе с ней, а просто сменялась красотой иного типа, но именно и бесспорно – красотой.
Один тип красоты держался примерно десять лет, а потом в год-полтора исчезал, переходил в другой, появляющийся на смену. И она как бы знала это, и уже привыкла, и не стремилась удержать уходящее, а со вниманием приглядывалась, каково то новое, что приходит к ней из будущего.
Это была единственная сестра Колиной мамы, его тетя – Исидора Викторовна. Я знал ее лет двадцать (столько, сколько дружил с Колей Комоловым и ходил к нему домой), и ее волшебные изменения, ее победоносное, полное достоинства движение по маршруту 40–50—60 проводило на моих глазах. Повторяю, что с десятилетиями менялся только тип ее красоты, манера очарования, если можно так сказать. На самый внимательный взгляд это была зрелая женщина, но и не больше. И уж ни о каком постарении или одряхлении и речи не могло быть.
Уверенность была ее самой заметной чертой. Вряд ли это была уверенность, основанная только на внешности и всегда безупречном костюме. Это была уверенность в сознательная – в разговоре, в репликах, и неосознанная – в движениях, всегда ловких и изящных, в свободе и естественности всех манер, всего поведения в целом.
Все это вместе взятое, все это явление Исидоры Викторовны было в самом точном смысле неподражаемым. Потому что подражать было бы бесполезно. И она была моей первой настоящей страстью (не любовью, нет, а именно страстью, темным, страстным волнением). Когда в десять лет я первый раз пришел к Комоловым в дом и увидел ее, так сразу это и началось. Страсти по Геннадию.
Сейчас в памяти осталась уже только основная мысль на которую навязывались все мои распаленные мальчишеские фантазии: мысль о барьере времени, барьере, которым она ограждена от меня. Я мечтал о ней как о величайшем счастье, но я прекрасно понимал, что право на это имеют только взрослые. До сих пор во мне живо то ощущение временной толщи, почти физического сопротивления, которое она мне оказывает. И уже тогда я понял отличие времени от пространства: во времени нельзя перемещаться произвольно взад и вперед, можно двигаться только в нем, с ним вместе, как щепка, плыть по течению реки.
Ощущение это засело во мне накрепко, и сколько бы ни прочел я с тех пор фантастических романов о машинах времени, я-то знаю: только как щепка по течению. Ни быстрей, ни медленней. Ни вперед, ни назад. Только вместе.
И ведь если бы машина времени была возможна, я ее уже тогда изобрел бы. Так мне она была нужна. Ведь у меня темнело в глазах, когда, сидя в кресле, Исидора Викторовна закидывала ногу на ногу, и ее чулки с сухим потрескиванием терлись друг о друга. От одного звука этого.
Но стоило ей взглянуть на меня, стоило заговорить и наваждение уходило. Исидора Викторовна была умна, ее рассказы всегда неожиданны и бесконечно интересны, а человечек я был любознательный и уже тогда умудренный многими книгами («многими» – это, конечно, для моих 10–12 лет)… Словом, и этот фокус я разгадал довольно быстро: интеллект убивает чувственность. Или, во всяком случае, приглушает, оттесняет ее на второй план. Так что, когда я встретил эту мысль в каком-то романе (у Бальзака, кажется), она оказалось для меня уже не новостью.
Чтобы так получилось, нужны были две вещи: чтобы Исидора Викторовна обладала интеллектом и чтобы я способен был им увлекаться.
Я был способен. А Исидора Викторовна обладала. Так страсти по Геннадию и разыгрывались в неопасных для общества формах.
Я бывал у Комоловых то чаще, то реже. Исидора Викторовна также отнюдь не была у них постоянной гостьей (еще была жива мать Коли, Антонина Викторовна, а две сестры отличались друг от друга так, как могут отличаться только две сестры: и внешне, и внутренне, и как угодно). Так я взрослел на стороне, увлекался то математикой, то химией, то бегом по пересеченной местности (да мало ли чем – всегда я был чем-то увлечен), так я и вырос, и задубел, и теперь уже ничто меня не изменит. И для меня навсегда уже недоступным останется тот круг и те люди…
А вот Коля проник. Исидора Викторовна следила за его чтением, Исидора Викторовна два года говорила с ним только по-французски, а потом два года по-немецки, Исидора Викторовна водила его по воскресеньям на детские утренние концерты в Большой зал консерватории, и в 3ал Чайковского, и в Училище имени Гнесиных. И что важнее всего, она часто брала его к своим знакомым и друзьям. И просто гуляла с ним. И дарила ему роскошные репродукции. И…
Умнее он от этого не стал. Стандартный, развитый мэн. С отличной, загодя полученной подготовкой. Да и я, впрочем, тоже зря времени не терял.
Разделило нас не это. Разделило то, чем я не обладал совсем (антиобладал, обладал противоположным) и что у Коли было, но, наверное, наполовину, наверное, не в той степени, как хотелось бы Исидоре Викторовне.
Этот круг людей для меня непроницаем: от века н доныне. Я ясно чувствую, что их объединяет, но это чувство трудно назвать. Во всяком случае, не должность или любые иные, явно измеримые успехи. Какой-нибудь безвестный журналист – свой, а литературный метр, крупный ученый, не говоря уж о кумирах современности – эстрадных звездах и спортивных знаменитостях, – зачастую и не подозревают о существовании этого круга. А если изредка они случайно и попадают в него, то мягко, но неотвратимо выталкиваются обратно. Так ничего и не поняв.
Я оригинал. Я занимаю серединное положение. Я вижу этот круг, всегда ясно чувствую, когда попадаю в него, но остаться внутри не могу. Они никогда не торопятся говорить о главном, а это не мой стиль. Они придают смысл решительно всему и могут о какой-нибудь мелочи (на мой взгляд, мелочи) говорить долго и серьезно. И как-то так потом поворачивается, что так и надо было, что это не было потерей времени, пустым разговором. Что-то, что казалось в тот момент главным, каким-то образом прямо зависело и вытекало именно из тех вроде бы незначащих вещей, о которых и говорили.
Я люблю прямой и логичный разговор. Тут я не слаб.
В этом же кругу такая манера выглядит чем-то варварским. Они умеют извлекать нужные мысли из каких-то витиеватых, ажурных соображений. Здесь все насквозь символично. Решительно все. Заговори я, к примеру, о. развитии электронной техники, выскажи все, что, мне кажется, нужно делать в этом направлении, – в ответ я могу услышать что-нибудь этакое: «А вы слыхали, институт-то дают Бенедикту Лаврентьевичу, а не Серафиму Михалычу». Вот и понимай как знаешь. А все вокруг понимают. Для всех вокруг фраза сия заключает в себе: ничуть не меньше информации о развитии электронной техники, чем моя чуть ли ни получасовая речь.
И ведь именно понимание. Именно серьезные, умные, толковые люди вокруг. Если бы просто сплетники, т и говорить не о чем было бы. Нет, это стиль мышления такой. И больше: стиль жизни.
Знал я о ней немного. Не люблю я выспрашивать, да и было у нас с Колей множество своих разговоров, и затей, и проектов всяких – хоть отбавляй. Так что родственников мы особо не обсуждали, даже таких выдающихся, кан Исидора Викторовна.
Знал я, что до войны жила она в Крыму, где служил ее муж, полковник авиации, молодой и красивый романтик. (Так донесло до Коли семейное предание.) То же предание гласило, что с первой он познакомился с Антониной и вроде бы дело у них шло к расписке. Но когда Антонина привела его в дом показать родственникам, он увидел Исидору… Через два месяца он получил назначение в Крым, и Исидора Викторовна покинула отчий дом. Через полтора года он погиб. Погиб у нее на глазах. Жена поехала вместе с мужем на аэродром – посмотреть, как он летает. Предстоял простой тренировочный полет. Тренировочный полет при идеальной летной погоде. «От винта-а!» – и вот перед крыльями возникли два серебристо-пульсирующих диска вращающихся пропеллеров. Предстоял самый простой полет при идеальных условиях. А в самолете сидел не новичок – ас.
Но в следующее мгновение самолет страшно завибрировал. Затем раздался взрыв, и самолет превратился в факел. Сгорело все, что могло сгореть.
После войны Исидора Викторовна жила в Москве, преподавала в детской музыкальной школе по классу фортепиано. Второй раз была замужем и неудачно. По крайней мере, так можно было судить по сроку: от второго мужа она ушла через год. Ни имени его (какой-то ученый, и даже какой-то крупный ученый), ни причины развода семейное предание не сохранило. Не упоминало, вернее.
Последние лет пять видел я Исидору Викторовну очень редко – несколько раз, может быть. А сейчас она стояла в прихожей и улыбалась мне. Разумеется, не джокондовской, но не менее загадочной, не менее таинственной улыбкой.
– Коля скоро должен прийти. Проходи, Гена, раздевайся Давно тебя не видела. Проходи, проходи.
– Я наверное, пойду, Исидора Викторовна?
– чему ты только в институте учился? Кибернетике все своей.
– В институте кибернетике выучиться нельзя, Исидора Викторовна. Это потом, на практике.
– Ну, ну… Я же ничего не имею против. Очень милая вещь. Садись-ка вот сюда, садись, садись, Коля придет сейчас. И чаю сам себе налей. А если будешь столь догадлив, и за мной поухаживаешь. Н-да, очень милая вещь… И, как говорят, «профессия в руках».
(Что-то слишком она язвительно. Где-то чуть-чуть более жестко, чем просто так.)
– С профессией, значит, у тебя все в порядке. И жених ты, получается, хоть куда. А вот пить не научился. Так уж лучше и не стоило бы, а? Личико у тебя сейчас просто замечательное! Замечательно красивое и умное.
– Да с премии, Исидора Викторовна. От наших ребят разве отделаешься? Пойдем да пойдем. Ну, зашли в шашлычную, посидели. Да это ничего. К вечеру я разойдусь. Мне сейчас лучше прогуляться бы, может…
– На свежий воздух…
– Ну да. Я здесь знаю одно место, Коля, наверное, к одному товарищу зашел.
– На свежий воздух, значит. Н-да… Прогуляться. Рассудителен не по годам. Все правильно говоришь. Да ты сиди, сиди. Успеешь еще. Долей-ка мне вот крепкого. Та-ак. Ну а премию за что дали?
– Да у нас там много всяких разных. И квартальные, и тематические…
– Ну а все-таки? На этот-то раз за что? Или все вместе?
– Да нет, так не бывает.
– Да… я и сама думала, что так не бывает. Хотя и насмотрелась равного. Но ты, мои голубчик, «нечто», я тебе доложу. Вещь в себе некоторым образом.
– А… что… почему, Исидора Викторовна?
– Ты знаешь, есть у юристов такой термин «в запальчивости и раздражении». Смягчающее обстоятельство такое. Так я на месте адвокатов тебя как живую иллюстрацию на суде демонстрировала бы. Ходячий термин! Классика!
– Да я немножко… там… вчера.
– А как ты складно говоришь! Как все логично, отчетливо. «Там», «вчера». А почему бы не здесь и не сегодня? Почему именно «там» и «вчера»? Ты что, уже исчерпан? И когда же ты восстановишься после столь грандиозного выступления «вчера» и «там»? Когда мы снова сможем увидеть тебя на коне и в доспехах?
– Вам… что-нибудь Коля рассказал?
– Источник информации не должен тебя так волновать, как содержание. Тем более, содержание весьма странное. Изящным слогом говоря.
– Я вчера… понимаете, с утра я запустил одну программку…
– Ну зачем же программку? Коля говорил, что это большая и сложная работа. И она у тебя долго не получалась. А вчера получилась.
– Ну да. А Лида… это моя знакомая…
– Теперь это называется знакомая.
– Ну, в общем…
– В общем и целом, брось заикаться. И садись-ка посвободней, чего ты так съежился? И что же?
– Что?
– Что же ты теперь собираешься делать?
– А что надо делать?
– Мой милый, ты теперь должен ставить вопрос по-другому: что можно? Что еще можно сделать? Если хоть что-то еще можно, конечно. Ты вчера вел себя ужасно по отношению, по крайней мере, к двум людям: к Лиде и к своему товарищу. К Лаврентьеву, кажется. Он, правда, еще этого не знает, но это ровным счетом ничего не меняет. Понимаешь? Ровным счетом ничего. А по отношению к тебе один человек вел себя но крайней мере глупо: привел тебя, пьяного, в компанию. Ну ладно. Коля свое уже получил. А с тобой-то, дружок, посложнее.
– Исидора Викторовна, нельзя ли… как-нибудь так сделать, чтобы я с ней поговорил. Сейчас она ведь просто не хочет говорить, и все тут
– А как же это сделать? Может, ты подскажешь? Если она не хочет с тобой говорить, как же это ты прикажешь наоборот все сделать? Да и о чем вам говорить сейчас?
– Но не может же быть, чтобы вот так, иа-за одного раза…
– Может и из-за полраза. Ну, не в этом дело. Что может, а что не может – тут уж положись на божью волю. Тут уж какая карта выпадет. Результата мы предугадать не можем, в наших силах только одно: держаться самим как можно лучше.
– Легко быть фаталистом…
– Мне нелегко, Гена. Ты это знаешь. И это не фатализм совсем. Так устроен наш мир. И мы живем именно в нем, а не в каком-то другом. Никто не может тебе дать гарантии, чего ты добьешься. Но ты можешь быть гарантом самому себе. Если сделаешь все, что можешь.
(Я вспомнил, как две ночи я делал все, что можно, и даже, наверное, чуть больше. И что из этого вышло. Но промолчал. Я начинал понимать мой срыв. Подсознательно я считал, что гарантии моих усилий обеспечены. Кем – неважно. Но они существуют. А потом они оказались нарушенными. Потом оказалось, что они и не существуют.)
– Так вот, Гена, твои переживания никому не нужны в том числе и людям, которым ты, наверное, и не желая этого, причинил боль. Можешь продолжить вчерашнюю серию и пропиться дотла, можешь рвать и метать, можешь даже стихи кровью нацарапать. Только стихи-то будут не есенинскими, а все это, вместе взятое, ни у кого даже интереса не вызовет. Видали все всё это и перевидали. В этой ситуации девять из десяти распускаются. Хотя бы временно, ненадолго. А за это время все и происходит. Женщину за это время можно потерять.
Помолчали.
– У тебя по работе сейчас что-нибудь крупное предстоит?
– Да всякое есть.
– Нет уж, Геннадий, всякое – это когда можно работать и можно покуривать. Переживать – в твоем случае. Я имею в виду дело. Чтобы для тебя оно важное было и чтобы горящее. Чтобы немедленно его начинать нужно. Впрягаться.
– На том и стоим, Исидора Викторовна.
– Это на чем же?
– Да целый ворох дел. И спуталось все… В узел какой-то. В бухту целую. И все в одно упирается.
– Вот ты этим одним и займись. И займись по-настоящему. Как будто и нет у тебя ничего в тылах. Разорения никакого. И не думай ни о чем. С думой оно, знаешь, на печи хорошо сидится. Ну ладно. Иди подыши свежим воздухом. Или раздумал?
– Нет, нет, Исидора Викторовна. Я уж пойду. Когда я остановился в прихожей, чтобы попрощаться, она, поправляя на мне выбившийся шарф, сказала:
– Видишь ли, Гена, если бы ты накричал все это мне – я ведь знаю о тебе все; понимаешь, я, может, как-то бы и поняла, что и отчего. Попусту, кстати, это говорят, что понять – простить почти. Разные это совсем вещи. Но я хоть поняла бы. Но ведь Лида-то тебя не знает, как я, с десяти лет. Да, впрочем, запомни и так: женщина не обязана знать о мужчине ничего, кроме одного: хорошо ей с ним или плохо.
На следующий день все завертелось резво, быстро, 0ткровенно. „
Они решили ничего не выжидать. Ни недели, ни дня, ни часа. Когда я подошел к Кире Зинченко и попросил ее показать, как двигается программа, Кира виновато посмотрела на меня и сказала, что она третий день занята другим. Телешов снял ее с почти законченного блока я засадил изучать какую-то брошюру по несамосопряженным операторам. Абстрактная математическая работа, И как Кира Зинченко может разобрать ее, когда, наверное, и на мехмате всего с десяток-другой человек занимаются несамосопряженными операторами. Это было уже явное вредительство. И сработано весьма грубо. Но Телешов, верно, уже считал, что пора. Что чем хуже, тем лучше.
– И для чего же вам нужны эти операторы? И за сколько вы в них разберетесь? – спросил я Киру.
– А вот это уже не твоя забота, Геннадий Александрович, – спокойно-хамовато встрял подошедший Телешов. Подобранный, энергичный, уверенный. Как всегда. – Зинченко не в твоей группе. Мы тут посоветовались в отделе…
– Без меня…
– Без тебя, потому что тебя не было. Да и какая разница? И так все ясно. У тебя много народа, и занимаются не делом.
– Вы, кажется, все время говорили, что пароду мало.
– (Не слушая) ты сотрудников не загружаешь. Обучение развел, а здесь не ликбез, здесь производство.
– Здесь исследовательский институт. (Зря спорю. Зря. Начал спорить – все пойдет не так.)
– Ладно, мы спорить сейчас с тобой здесь не будем рабочий день начался. Так что давай-ка на рабочее место, а там, что неясно, в рабочем порядке будем разбираться. Подходи, объясню.
– Вы можете объяснить, как связаны несамосопряженные операторы с тематикой нашего отдела и даже института? Или вы что, то что под руку попалось, то и дали?
– Я тебе сказал – не время и не место. Работать надо. Здесь не дискуссионный клуб. И подготовь объяснительную о твоих развлечениях со среды по пятницу.
– Я был на машине две ночи подряд. В пятницу был на Совещании генконструкторов. Хотя мог ехать домой спать.
– В журнале ты не записывался. Ты никого не предупредил и ни с кем не согласовал.
– Я пустил программу.
– Это мы слышали много раз.
– Я выхожу из вашей лаборатории.
– Это ты не со мной говори, а с Борисовым. Я лично ие возражаю. На такую ставку можно найти человека и подисциплинированней. (Вдогонку мне.) Ты куда? Борисова у себя нет. Он у Карцева.
– Тем лучше. Одно к одному. При директоре и поговорим.
Кабинет директора на третьем этаже. На площадке второго я столкнулся с Лилей Самусевич. Вернее, натолкнулся на нее. Она разглядывала бюллетень новых поступлений, вывешенный рядом с институтской стенгазетой. Я ухватился за перила и хотел, круто развернувшись, преодолеть в несколько скачков оставшиеся два марша. И задел Лилю плечом. Оглянулся, чтобы извиниться, и узнал ее. Увидел, что это она. Дошло до меня.
– Привет, Гена. Ты, Гена, – мимолетное виденье, сказала Лиля.
– Здравствуй, Лилечка. Почему это?
– Да как же… Тебя все нет. А как появляешься мчишься, как олимпийский чемпион последний круг. Куда это ты? Уж не к директору ли?
– К нему.
– Тогда подымайся дальше плавно, с достоинством. Дыхание успокой. Прическу поправь. А то сейчас, на тебя глядя, вспоминается странная шуточка «Скорей бы война, да в плен». И вообще, Гена, быстрей войдешь – быстрей выйдешь. Ни с чем, то есть. Ведь ты же не хочешь выйти ни с чем, а?
– Ладно, Лиль, сейчас действительно некогда. Дыхание я уже восстановил, так что пойду.
– Ступай, о головная боль начальства. И пусть на твоем челе даже неграмотный сможет прочесть: «Я есмь руководитель группы».
– Кстати, Лиля, а ты второго руководителя группы не видела? Мне с ним потолковать бы не мешало.
– Это какого второго?
– Ну Леонова. Координатора. Какого же еще? У нас же в отделе всего-то два: я да он.
– Леонова я сегодня не видела. А насчет того, что вас всего два, ты, как всегда, что-то путаешь. Васильева-то, что ж, не считаешь?
– Что-о? Какой руководитель группы? Какой Васильев? Это тот, что с диктофоном у Борисова сидит?
– Он самый.
– Так ведь это ж… это ж даже не инженерная, это же просто лаборанта работа. Ну техника, в крайнем случае. Ты что, шутишь? Ты откуда это знаешь? Ты точно это знаешь?
– Гена, вызывать умиление – твоя специальность. Во-первых, это и так все знают. Понимаешь, есть вещи, которые и так все знают. Все, за исключением некоторых шизиков, гоняющих но ночам бедных операторов и заезженную машину. А по ночам, как тебе известно, надо спать. Сон укрепляет нервы. А во-вторых, ты же не можешь не видеть суммы прописью, когда расписываешься за зарплату. Расчетный лист отдела…
– Я ищу всегда свою фамилию. И расписываюсь.
– Ну вот. А все остальные, понимаешь, всем остальным – не шизикам – не лень скользнуть и по соседним фамилиям. И то, что Васильев получает точно столько же, сколько ты и Леонов, – это факт. И факт, как я тебе уже говорила, известный всему отделу. А теперь уж точно всему, без исключений.
(Пауза 10–15 секунд.)
– Нашел лаборанта. Ха-ха. И еще раз, и десять раз ха-ха. Васильев – лаборант. Да ты знаешь, что он перешел к нам из восьмого главка, где был завотделом. Лаборант…
– Но зачем? Что за маскарад?
– Штаты, мой милый, штаты. Не наберешь народа – порежут. Порежут штаты – не будет отдела. Не будет отдела – не будет начальника отдела. В отделе должны быть по крайней мере три руководителя группы. По крайней мере. Вот у нас и есть три.
– Но работа? Как они отчитаются за его работу? Ведь он же только сидит у Борисова с диктофоном, расшифровывает записи совещаний, докладов.
– Ну и что? Вот и молодец. Никому не мешает, полезной деятельностью занимается.
– Но ведь это работа стенографистки, машинистки, секретаря, черт его там знает кого… Ведь на руководителе группы должна быть какая-то тема, тема, и какая-то отчетность… Ты что молчишь?