Текст книги "Озеро шумит (сборник)"
Автор книги: Александр Линевский
Соавторы: Антти Тимонен,Константин Еремеев,Лидия Денисова,Тертту Викстрем,Эрнест Кононов,Федор Титов,Ортьё Степанов,Ульяс Викстрем,Яакко Ругоев,Пекка Пертту
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц)
Скорчившись, тот шел к ней на согнутых ногах, крестясь и умиленно кивая. Всем сразу вспомнился Федька, вышедший на петушиный суд впереди первого пятка односельчан.
Ветер долго разносил по лесу смех комсомольцев, смотревших на Мишкино представление. Сознание, что авторитет ячейки возрос, что кутозерские ребята не подчинились суеверному обычаю, радовало всех. Даже близкая взбучка не казалась в эти минуты такой страшной…
Совсем поздно вечером вернулись комсомольцы в деревню. В разгар покоса в это время обычно все уже спят, так как рано утром надо выходить на болота. Но сегодня кое-кто бодрствовал, злобно поджидая сыновей и племянников.
Лена Каргуева квартировала в доме Степкиного дяди. Она поднялась на второй этаж, казалось, вымершего дома. Но обманчива была эта тишина. Вскоре она услышала где-то внизу глухие удары о что-то мягкое. Очень туго тому, чью спину дубасят натруженные кулаки. Но нелегко и со стороны наблюдать истязание, зная свое бессилие и понимая, что вмешательством лишь сильнее озлобишь лютого истязателя.
Учительница распахнула окно, не чувствуя укусов мгновенно облепивших ее комаров. Все – слух, мысли, чувства – было приковано к этим глухим ударам. Со стороны могло показаться, что где-то молотят снопы, но девушка знала, что означают эти, казалось бы, безобидные звуки. Она понимала, что если раздастся хоть один Степкин стон, то она бросится к нему на помощь. За этим скорее всего последует нечто совсем нелепое, кошмарное, никак для учительницы не допустимое… Что бы ни случилось затем, она ничего не устрашится. Но не раздавалось ни одного выкрика. Можно было лишь догадаться, что означают доносящиеся удары.
Вдоволь насосались комары ее крови, пока Лена сидела на подоконнике, глядя на казавшееся таким мирным затишье светлой ночи.
Наконец, внизу в сенях громко стукнула дверь о косяк холодной клети и прошуршали валенцы старика. Утомившийся хозяин удалился на покой. Подождав некоторое время, Лена спустилась вниз. В клети на полу лежал избитый.
– Вот ты какой? Даже не вскрикнул!
– Знал, что ты слушаешь. – Степка повернул к ней мокрое от слез лицо. – Думал – прибежишь, так и тебе будет худо! Должно, он вздул меня и за тебя и за всех ребят. Совсем олютел проклятый!
В эту памятную ночь долго-долго шелестел их шепот.
1930 г.
Федор Титов
Родился в 1929 году в д. Ендогуба Сорокского (Беломорского) района Карельской АССР в семье крестьянина. В связи с войной и уходом на фронт отца, работал в колхозе. Затем учился в школе ФЗО, работал кузнецом и рыбачил на парусных судах. После службы в армии был сплавщиком и лесорубом, председателем рыболовецкой артели и сотрудником райсовета в г. Беломорске. С 1959 года работает в районной газете «Беломорская трибуна».
Писать начал, будучи в рядах Советской Армии. Первый рассказ «В метель» опубликован в журнале «Пуналиппу» (в переводе на финский язык) в 1954 году. Затем рассказы публиковались в журналах «Север» и «Смена» и областных и центральных газетах. В 1964 году издан первый сборник рассказов «Мост». Сейчас находится в производстве второй сборник.
Старики
Когда зыбкие волны памяти захлестывают меня воспоминаниями детства, а с годами это происходит почему-то все чаще, то обычно для начала возникает перед глазами одна и та же картина.
Сижу на земле, опершись спиной о большую кочку, густо облитую поспевающей брусникой, и лениво кидаю в рот твердые недозрелые ягоды. Над головой гудят под легким ветром невысокие, в янтарной смоле, сосны, пахнущие сухой жарой, но еще резче и нестерпимей несет скипидаром, дегтем и жарой от раскрытой ямы смолокурни. Она распахнула свой злой песчаный зев совсем рядом, подернутая едучим синим чадом. Ошалелые оводы, наткнувшись на сизый дым, пулей взмывают ввысь, быстро теряясь в выцветшем от полуденного зноя небе.
Поодаль спорят старики: дед Ядран, в гости к которому на смолокурню я навострился бегать из дому, из безлюдной по-летнему деревни, и мельник Кокорин, приехавший за свежим углем для колхозной кузницы. Мельница летом стоит без дела, и Кокорин до осеннего помола по малости слесарит и кузнечит.
Дед Ядран, маленький, сухонький, с белым смешным венчиком-хохолком, задорно торчащим над круглой лопоухой головой, в полосатых чистых портах, в драной, расстегнутой до пупа рубахе навыпуск, обнажающей прокаленную до свирепой черноты грудь, то и дело подносит под нос собеседнику неизменную свою трубку-носогрейку жестом, весьма смахивающим на фигу, и звонким взрывчатым фальцетом выкрикивает:
– Ишь, едрена промышленность, чин выискался, барин мукодерный, уголь тебе наготове грузи? Хошь, бери сам! Я тебе не поденщик, брось кулацкие замашки, едрена промышленность…
Некурящий Андриан Кокорин брезгливо отмахивается от табачного дыма растопыренной задубелой лапой, хотя весь окутан дымом смолокурни. Ростом даже ниже смолокура, он похож всем обликом своим на медведя-лоншака: толст, неуклюж, приземист, густо зарос волосом, видны одни глаза. И одет в бог знает какую одежу – заплата на заплате и заплатой погоняет. Его распирает от желания высказать свое отношение к деду Ядрану, но слова клокочут в горле, застревают в бороде. Кокорин часто сплевывает, вертит головой, словно хитрая лесная птица-кукша. И вот в ответ на хлесткие выкрики смолокура раздается лишь шипенье:
– Шаелся, шашнался… Всю жизнь такой… Турский пулковник!
Как бы отбрасывая от себя табачный дым, а с ним заодно и выкрики Ядрана, мельник резко и отрывисто машет рукой.
А позади их, меланхолично склонив голову, широко расставив мослатые ноги, стоит пегий затурканный мерин Обух, о характере и повадках которого красноречиво свидетельствует кличка. Он запоздало встряхивает кожей атакующих его оводов и с некоторым удивлением косит на хозяев блестящим огромным глазом. Даже такая ленивая и упрямая до бессмысленности скотина, как Обух, на этот раз имеет право на удивление и некоторое презрение: над телегой поднимаются густые клубы дыма – от брошенных в пылу спора углей доски загорелись.
Меня душит смех и не дает сказать слова:
– Горит… горит… горит!
Старики недоуменно поворачиваются к телеге.
– Едрена промышленность!
– Доштукался!
Дед Ядран берет свое ведро у поварни. Кокорин, ныряя в дым, хватает свое, подвешенное сзади на дышло телеги. Перебрасываясь матюгами, они спускаются под горку к ручью, возвращаются обратно, заливают разгоревшийся уголь. Затем оба берут по лопате и нагребают до верху телегу хрустким блестящим углем из ямы. Кокорин, не говоря ни слова, садится на передок, хлещет Обуха вожжами, и тот не спеша вытягивает телегу на дорогу. Дед Ядран вроде бы в растерянности топчется у ямы, набивает в трубку новую порцию махорки, недовольно ворчит на меня:
– Нет, чтобы гасить сразу, дурак набитый… Десять лет мужик мужиком, а смеется, как маленький. А ну, брысь домой!
Но я преотлично знаю, что ему без меня тоскливо тут, в лесу, и продолжаю глупо хохотать.
…И теперь, спустя три десятка лет, вспоминая эту историю, я порой усмехаюсь, хотя давно уже понял, что смешного было мало, а если говорить по совести, то не было совсем.
У деда, кроме коренной клички Ядран, было еще две – Чин и Турский пулковник. Первая и вторая проистекали, понятное дело, из его приговорок: «Едрена промышленность», «Ишь, чин нашелся!». А вообще-то его звали Матвей Родионович Бередышин. Но по имени-отчеству величали деда в документах, в официальной обстановке и если в нем кому была особая нужда. А чаще даже в глаза проговаривались «дед Ядран», но Родионыч и ухом не вел, не обижался, если не был в легком подпитии. О третьем же прозвище надо рассказать особо.
Матвей Бередышин пропал без вести по первому году империалистической войны сорока лет от роду. Жена его, работящая и разбитная, охочая до смеху и шуток Марина, хотя и не было у них детей, не слушала доброхотных свах, не поддавалась на уговоры нечаянных женихов – ждала своего Матвея. И на удивление всей деревни – дождалась-таки. Пришел ее «Родивоныч» только через восемь лет. Пришел в буденовке, длинной шинели с красными «разговорами», с простреленным незажившим боком и с левой рукой, надрубленной саблей врангелевца. Уже после, из хмельных разговоров, узнали односельчане, что их Матюха Бередышин хлебнул лиха: жил в германском плену, сбежал, путался с махновцами, но опомнился – перешел к Буденному. Вчистую демобилизовался после схватки с какими-то неведомыми северянам басмачами.
Турского пулковника Матвей заработал на деревенской сходке. Мужики делили общинную землю и пожни – подошел срок. Шуму, реву, обид и мата, по-обычному, хватало. В огромной старой избе Бероздиных, где по углам поблескивал иней, накурено было – хоть топор вешай. Посреди избы под пятилинейной керосиновой лампой топтались двое – Андриан Кокорин и Марина Бередышина. Андриан, сплевывая в ладонь и этим добром потирая бороду, гугнил:
– Бабы полезли в дело – дожили… Да у меня два сына, дочери тоже две. Жить надо? По какому такому праву заречные пожни Савельихе? – И почти в слезах, в отчаянии заорал: – Не отдам!
А Бередышиха, уперев руки в бока, посверкивая веселым оком, не оставалась в долгу:
– А права нонче – новые! У Савельевой семь дочерей, ей что – фигу? Опять на тереба болотные, на десять годов? Мужа нету – беляки убили… А тебе хватит на речных-то покосах по сто пудов сена огребать – двух коров завел да нетель, видано ли у нас?
И тут подал из темного угла голос Матвей, потом, распалясь, вышел на середину:
– Новые права? Раз так, и жить надо по-новому. Вот видел я в России – коммунией живут. Все общее – земля, сенокос, скот, машины разные есть. Не нарадуются… А мы? Только и орем: «Новая жизнь! Новые права!» А чего нового-то? Каждый в свой угол чего может, то и тащит. Только много не утащишь один, да еще по нашему климату…
«Климатом» Матвей доконал сходку: все притихли – что бы это значило? Но тут с печи восхищенно загремел бас девяностолетнего георгиевского кавалера Федоса Бороздина, который, – хлебом не корми, – любил вспомнить «турецкую кумпанию», «генерала Скобелева» и «битву при Шипке» – довелось ему воевать там. Замшелый дед радостно зашумел с печи на всю избу:
– Вот Матюха чехвостит, будто турский пулковник!
Изба чуть не лопнула от хохота. А Матвей не только получил дома изрядную выволочку от любящей, но строптивой супруги за то, что перебил ее речь, но еще и припаялся к нему Турский пулковник – единственное прозвище, которое он не признавал и на которое реагировал обидой.
С тех пор и пробежала между Бередышиным и Кокориным черная кошка и «не брал мир» их уже до гробовой доски. Кокорин, как ни странно, не имевший уличного прозвища, заглазно и в лицо называл Матвея Турским пулковником, драчливо петушился в компаниях:
– Коммунию захотел? Все в общую кучу? У меня – хозяйство. А у Матвея? Один дым! Я буду жилы тянуть, а он с берданкой по лесу гулять?
И надо сказать, что такие речи на взгляд мужиков, не звавших легкой жизни, имели резон. То, что у Матвея прострелено легкое, засохла почти перерубленная рука, они знали, но воспринимали это как-то отвлеченно от его поведения. Бередышин действительно жил не по обычаю: не нанялся на лесозаготовки, не пошел на сплав, даже лошади не приобрел. Приноровился весной и летом гнать смолу и деготь, плел корзины на потребу всей округи, а осенью и зимой занимался охотничьим промыслом. Такие занятия в деревне издавна почитались побочными, не стоящими серьезного отношения. А тут не старый еще мужик всю зиму на лыжах бродит, как дите, летом посиживает у смолокурни – старик стариком.
Андриан же Кокорин, все знали и видели, сам работал, как лошадь, и семью свою не нежил в безделье. То, что едва научившиеся говорить деревенские ребятишки дразнили друг друга при случае не «жадиной-говядиной», а «жадной кокорой» – в расчет не принималось. Ругань не грязь, на вороту не виснет. Свое прижимает Кокорин – не чужое. Да и сам Матвей Бередышин при стычке только криво ухмылялся, потрескивал и дымил своей трубкой, но слова худого про Кокорина не говорил. Он тоже знал, как умел работать Андриан.
Ранней весной после памятной сходки Бередышин заготовлял смолье для своего первого смолокурного сезона. Погода подгуляла: нудно сеялся с холодного низкого неба мокрый снег. Матвей Родионович, вырубая из заледенелой за зиму земли пни, быстро умаялся, а присев передохнуть, мигом промок и продрог и решил пойти домой. Сокращая дорогу, ломился прямиком по частому мокрому ольшанику. Услыхал в стороне стук топора – подвернул, вышел на опушку леса и стал, как вкопанный: «Эка их, едрёна промышленность!»
С широкого озера, еще покрытого черным истаявшим льдом, яростно хлестал злой ветер, выхватывая из дико метавшихся над самой землей туч комья липкого снега с водой, расшвыривал их во все стороны, похохатывал и завывал в голых прутьях прибрежных косматых верб. И под этим сумасшедшим небом, в этой немыслимой сумятице, на низкой луговине трудилась как ни в чем не бывало кокоринская семья. На той зимней сходке отвели-таки Кокорину новые урочища под пашню, и вот он уже готовил их под соху. Сам Андриан поблизости от Матвея рубил кусты и березки. Поматывая непокрытой головой – брызги летели, как с вымокшей собаки, – он глухо хекал, взмахивая острым топором – жгуче поблескивало лезвие. Левой рукой Кокорин не глядя швырял подрубленные с одного маху тонкие деревца назад за спину. Так и шел, не останавливаясь, оставляя за собой просеку в кустарнике. За ним еле успевали оттаскивать прутья и березки в костер две его дочери – погодки, четырнадцати и пятнадцати лет, промокшие до костей. Дождь поливал кучу хвороста, ветер волочил по болоту жиденький белый дым. У самого костра, вытирая рукавицами слезы, возился восьмилетний Петька, подсовывая под низ кучи сосновые сухие поленья, принесенные, видимо, из дому. Еще дальше у самого озера, жена Кокорина и старший сын Павел лопатами секли дерн, выдирали белые плети корней. Уже порядочная полоска глинистой земли молочно пузырилась под дождем. И ни единого слова – только вой ветра, хеканье Андриана, сочное чмоканье топора, чавканье глины под сапогами Пашки.
– Помогай бог! – крикнул Матвей, шагнув в сторону Андриана.
Кокорин оглянулся, попридержал на взмахе топор:
– Бог-то бог, да сам не будь плох!
И зыркнув бешено глазами на остановившихся было дочерей, вновь опустил топор на жалобно скрипнувшую осинку.
Матвей потоптался и повернул назад. Постоял минуту у костра, помог Петьке подобрать повыше обгорелые прутья. Парнишка, боязливо косясь на отца, тёр мокрым рукавом глаза, деловито сопел. Подошел Пашка, жилистый, худой парень, пофыркал, сдувая с лица дождь и пот. Повернулся спиной к отцу, прикрылся дымом:
– Дядя Матвей, дай закурить!
Затянулся, выдохнул дымок, словно бы в недоумении поглядел на истоптанную, измятую, изрытую луговину, раздумчиво проговорил:
– Скорей бы в армию взяли, что ли!
Хотел добавить еще что-то, но промолчал, отошел от костра, хлюпая рваными сапогами и мотая длинными, безвольно брошенными вдоль тела руками.
Матвей Родионович подался домой, часто оглядываясь, полный противоречивых мыслей. Дома он ни с того ни с сего, по мнению изумленной супруги, «выхлестал» припасенную для нечаянных гостей бутылку водки и долго сидел в темноте у окна, попыхивая носогрейкой. На улице лил дождь, шумел неугомонный ветер. А сквозь неплотно прикрытые ворота кокоринского сарая, темной горой раскорячившегося напротив через переулок, выбивался слабый свет лучины и доносился стук топора – Андриан тесал полозья для саней, запасая работу на долгие зимние ночи. Угревшаяся в постели Марина Архиповна сквозь дрему слышала, как ее муж стучал трубкой по подоконнику, вытряхивая пепел, и бормотал:
– С одной стороны, если поглядеть, оно того-этого… А ежели с другой, то, едрена промышленность, это еще как сказать? Ежели в коммунии так работать, то оно, конечно, не пропадешь… Однако ежели так работать и в коммунии, то на кой леший такая коммуния для меня да для Пашки с Петькой? С другой стороны…
– Хватит полуночничать! – не выдержала Марина. – Залопотал опять, как косач на току!
Оскорбленный Матвей залез на печь. Оттуда еще долго доносилось: «С одной стороны… с другой стороны…»
Заметили на деревне: что-то потерял в себе Матвей Родионович – реже вступал в разговоры, перестал ратовать за коммуну, только беззлобно и как-то даже устало пошучивал, когда мужики, сойдясь вечером, ругали жизнь: вот ведь и власть своя, Советская, а что-то не легче становится – как ломили от зари до зари, так и нынче ломим. Тут Ядран (к тому времени все чаще называли так Матвея) бросал ставшие уже знакомыми слова:
– Во-во, она, власть Советская за вас думать станет, волоком вас поволокет к легкой-то жизни – на молочные реки, кисельные берега…
Так подошел тридцать первый год. Зашумела о колхозах и глухая лесная деревушка, закипела спорами. На одном из бесчисленных собраний бойкий риковский уполномоченный заговорил о кулаках. И уж совсем было уговорил мужиков раскулачить Кокорина, да помешал не кто иной, как Матвей Родионович.
– Ты, парень, не торопись… Какой вам Кокорин кулак? Дурак он, а не кулак – надрывается сам не знает для чего… Андриан чужого труда не эксплуатировал, так? А что детей своих мучил день и ночь, так с кого спросить? Теперь вот с женой двое остались. Отдаст в колхоз лошадь и одну корову – всего и дела!
Уже почти оглохший дед Федос пытался переспросить незнакомое слово, но на него так рявкнули, что старик долго не мог рот закрыть. А взмокший от страха Андриан Кокорин при последних словах Матвея взвился сиплым рыком:
– Ага, Кокорин в колхоз корову, нетель, лошадь с телегой? А Турский пулковник Ядрашка что? Ведро дегтя чужие колеса смазывать?
И тут дед Ядран снова удивил всю деревню. Во-первых, он страшно обиделся, аж побелел, губу прикусил, медленно протянул:
– Ты, Кокорин, язык не распускай, здеся с тобой не в лесу, здеся представитель властей имеется. Я тебе не пулковник и не Ядрашка, у меня имя-отчество не хуже твоего…
Во-вторых, закончив отповедь Кокорину, Родионыч вышел к столу и повернулся лицом на избу. Дрожащими руками достал из-за пазухи нечто, завернутое в тряпицу. Склонив голову, необычно глухо заговорил:
– Я, граждане мужики, этого дня, может, десять годов жду… Мне лошадь и корова без надобности – кишка тонка содержать такую скотину, слабосильный я, израненный. А купить их могу для колхоза хоть теперь… Вот деньги – давно копил.
Положил на стол сверток, постоял в напряженной тишине, помолчал. И снова заговорил:
– Колхоз не коммуна, каждый что заработает, то и получит. Так что и я не лишний буду… С другой стороны, коммуна, оно, конечно…
И, махнув рукой, пошел в свой угол, к жене, безмолвно вытаращившей на него глаза. Все молчали. Потом загудела изба.
– Рази я против? Пиши с семейством!
– Куда люди – туда и мы!
– Была не была! Записывай!
Уполномоченный рика только головой вертел и обрадованно сверкал белозубой улыбкой. Да и мужики, записавшись, протискивались поближе к дверям, покурить, тоже гудели там обрадованно: как-никак дело решено, теперь не надо гадать-раздумывать. Последним записался Андриан Кокорин. Наклонившись над столом, осторожно коснулся, как ядовитой змеи, свертка с деньгами Бередышина, отдернул руку, почувствовав плотную пачку червонцев.
После собрания долго не расходились, умиротворенно беседуя на завалинках дома Бороздиных:
– Последнее собрание в этом доме – клуб построим…
– А Ядран-то, едри его в корень, глянь какой? Ловко он нас подкузьмил…
– Как оно еще будет, ребята?
– Хуже не станет, не боись… Обчеством все сподручнее, чем одному килу рвать!
– Во-во, на солнышке будешь полеживать!
– Да я не к тому…
Матвей Родионович прижал к углу Кокорина, возбужденно покрикивал:
– Закурим, Андриан Петрович, мировую? Ведь мы нынче колхозники!
И под общий хохот сунул в рот Андриану трубку. Кокорин машинально пыхнул дымом, опомнился, растерянно оглядел трубку, отдал обратно и пошел вдоль по улице, потряхивая головой. Матвей озадаченно глядел ему вслед:
– Да я же от чистой души, леший тя задери! От человек, сам себя грызет! Хотя оно, конечно, и есть от чего!
Бередышин имел в виду семейные дела Кокорина. Вскоре после той встречи на луговине сбежал из дому Пашка, ничего не потребовав от отца. Прихватил одну лишь гармонь. Отец сокрушался: «Совсем новая гармонь, саратовская, с колокольчиками!» А после убежали на Сорокские лесозаводы девки и там вышли замуж. А совсем недавно, и тоже тайком, уехал пятнадцатилетний Петька. Уехал к старшему брату, который стал уже летчиком и служил где-то около Воронежа. Опустел дом Кокориных, обезлюдел. Но по-прежнему поднимался до солнца, ложился спать в полночь Андриан, не отступился от хозяйства: держал три коровы, непонятно зачем – отродясь в деревне никто молока либо масла не продавал и не покупал. Мяса тем более – в лесах было полно лосей. Стояли на подворье у Кокориных еще десяток овец, кобыла Ольша и стригунок Обух. Такому хозяйству если кто и завидовал, то не Матвей Родионович – по-соседскому делу видел он, каково приходится Андриану, и часто бесплодно старался понять его: «С одной стороны, с другой стороны». Но ни с каких сторон до толку не доходил, ибо не видел цели в скопидомстве соседа: тот в будни и в престольные праздники ходил в одном армяке, питался тоже не разносолами – вонючей рыбой и картошкой.
Откуда было знать Матвею, что – «с другой стороны» – зорко следил за ним и Кокорин и тоже бесплодно примерял его жизнь к своей. По вечерам, обрядившись с хозяйством, он с женой в качестве подмастерья шил на сарае лодки для сплавщиков или сколачивал дровни на продажу. Потюкивая топором, рассуждал сам с собой, изредка поглядывая на жену:
– Видела, днем опять из Заозерья за смолой приезжали? Спросил, сколько содрал? Говорят: до осени за так, – что, мол, у нас весной есть? Эдак проторгуешься! Могут и отпереться потом…
Через неделю – другая тема:
– Какая такая у Марины родня объявилась – баба с тремя ребятишками приехала, три дня уж живут. Кормят, поят… Экой беспутный народ! А намедни сам видел – Савельиха целого мошника берегом тащила от Матвея. У нас небось никогда не попросят…
Бессловесная жена его светила лучиной то с одного боку, то с другого, молчала и, может быть, думала: «А у нас и снегу прошлогоднего не выпросишь!»
А ночами, забравшись на печь, Андриан смело открывался самому себе: «Не может того быть, чтобы закрыли ход хозяевам навсегда – на Матюхах-голодранцах далеко не уедут. Вот придет времечко…» И Кокорин погружался в мечты, преследовавшие его с давних пор: в юности служил он в работниках у сумского богача-судовладельца и навек запомнил все, что окружало и самого хозяина, и дом его, и семью. Немыслимыми усилиями, по крохам, загоняя себя, жену и детей, собирал Андриан богатство и добился кое-чего: уже перед революцией и приторговывать начал по малости, да все рухнуло. Немало лежало у него в амбаре добра, да куда с ним нынче сунешься? Кокорин даже своим дремучим умом начинал понимать бессмысленность глупых надежд. И все-таки ждал и ждал чего-то, каких-то поворотов к старому, а в ожидании их надрывался в работе, тайно давал деньги в рост, не брезговал стащить что плохо лежит, иной раз сущую бессмыслицу: кусок гнилой веревки, старую супонь, ржавый гвоздь.
Матвеевы разговоры о коммуне не очень испугали Кокорина, тут он оказался умнее, понял, что лесовики, приученные биться в одиночку и решать только за себя, никогда не примут уравниловки. Зато в колхоз напросился сам, обмирая при мысли, что если вздумают его раскулачить – выгребут из амбара все подчистую. Спасибо Матвею – отвел беду.
Был у Кокорина и еще один повод для тайных радостей. Землю объединили, сохи, плуги, бороны, телеги, дровни собрали в один амбар – невелика была деревушка. А вот для лошадей и коров места не нашлось – решили пока держать их по хозяйским дворам, а коров и вообще временно не обобществлять. Узнав об этом, Андриан воспрянул духом. «Улита едет, когда-то будет! До той поры мало ли чего может случиться?» – ликовал он втайне. Что такое может случиться, Кокорин и сам ясно не представлял, но попервости крепко надеялся на какие-то изменения. По вечерам, возвратившись с поля, Андриан торжественно вел по деревне от колхозного амбара свою Ольшу, вокруг которой резво кружился Обух, а заперев лошадей во дворе под крепкий засов, долго еще бродил по сараю, прислушиваясь к шумному дыханию кобылы и веселому перестуку копыт жеребенка, вздыхая, покрякивал, подсыпал сена в дыру, прорубленную в настиле сарая над яслями конюшни.
Но к осени Кокорин заскорбил; что-то поутихли споры мужиков, за одно лето они привыкли к общей работе, втянулись, и по утрам на разнарядку уже никто не опаздывал. Больше всех раздражал Андриана опять же непонятный, несносный сосед Матвей. Словно дьявол подменил мужика: забросил свою пищаль, отступился от смолокурного промысла – первым с женой спозаранку являлся на развод. Правда, Матвей не пахал, не сеял, сена не косил – этим занималась его Маришка. А сам Бередышин сколотил бригаду из молодых парней и неделями пропадал в лесу – заготовлял бревна на конюшню и коровник. И к осени у выбранного в заполье места уже лежали груды окоренных бревен.
В один из ноябрьских дней рано утром собрались всем мужицким колхозом на стройку. Припозднившееся осеннее солнце косматым белым медведем ворочалось в стылом тумане, тонкий ледок на лужах звонко и радующе лопался под ногой, из дальней риги доносился бойкий перестук цепов – бабы молотили хлеб. На желтых смолистых боках сосновых кряжей серебристым бисером посверкивала изморось. Усевшись на бревнах, мужики курили – в безветренном воздухе плавал смешанный с туманом махорочный дым. Не курили только Матвей и Андриан. Бередышин, верно, вытаскивал из кармана трубку, но тут же совал ее обратно. Ему не стоялось и не сиделось на месте. «Ишь, переминается, как застоялый жеребец! – думал Андриан, неприязненно косясь на новые бахилы Матвея, густо смазанные дегтем. – И чему радуется, дурак?»
А Матвей, действительно вырядившийся по-праздничному, вдруг прерывисто резанул своим скрипучим голосом тишину:
– Начнем, благословясь, ребята? Ставлю бочку смолы – углы осмолим, крепче будут стоять, на век!
– Фу ты, напугал! – охнул один из мужиков. – Я думал – бочку пива!
– Пиво с тебя, Андрюха, – отбился Матвей, – ты у нас большой спец по этой части. А у меня, брат, все больше смола… Ну, если попросишь, могу скипидарчику уделить – смазать кое-что…
И со смехом мужики разошлись по местам. Когда солнце, расправившись с туманом, выкатилось над ближним бором, работа кипела вовсю: наперебой сочно тюкали топоры, белая щепа толстыми пластами уже лежала на блеклой траве, на бревнах там и сям лохматыми птицами чернели брошенные шапки и телогрейки. Матвей Бередышин, к которому как-то само собой перешло руководство, и все без разговоров молчаливо признали это, носился из конца в конец обозначившейся двумя венцами длинной постройки и, войдя во вкус, уже покрикивал:
– Почище, почище бери топориком, Петруха!
– Эй, эй, куда вы? Разверните бревно-то, охламоны!
Мужики посмеивались, но делали так, как говорит Матвей, а затем уже стали и звать его:
– Родионыч, глянь-ка, так ли оно?
И Матвей, воткнув топор в бревно, бежал на зов. Так, без топора, и перехватил его Кокорин. Умело отваливая от бревна прогонистую, без перерубов, пластину, он приподнял голову и в упор выстрелил тяжелым взглядом, ехидно просипел:
– Ишь, чин нашелся, едрена промышленность! Топор-то где потерял?
Кругом засмеялись. Но смеялись весело, добродушно, скорее над тем, как ловко обернул Кокорин против Матвея его же постоянные присловья, а не так, как ожидал Андриан. И он снова наклонился над бревном. А Матвей, густо побурев, опрометью кинулся к своему топору и с остервенением принялся махать им.
Через три недели выпал первый снег. И, собравшись у новой конюшни, мужики с некоторым удивлением следили, как на глазах укрывалась белым одеялом тесовая крыша, белели черные смоляные углы. Невиданное досель в округе огромное шестидесятисаженное здание в два этажа высилось перед строителями. Все плотнее сбиваясь в кучу, они смотрели, как их председатель Иван Петрович, обычно трусоватый, смело взбежав по длинной лестнице, приколачивал явно на излишней высоте, почти над крышей, доску с коряво выведенными смолой буквами: «Конюшня. Колхоз „Вперед“. 1932 год».
Негромко переговаривались:
– Глянь, и тут Ядран свою смолу подсунул…
– Конюшня! Так видно – не тиятр!
– Заткнись! Надо будет, и тиятр построим!
И тут в наступившей тишине кто-то изумленно охнул:
– Братцы, да неужели это мы? За три-то недели? Братцы, да ведь это же!..
– Теперя живем, теперя, робя, дадим прикурить кое-кому!
– Качнем председателя!
– И Родионыч а тоже!
– А где он, Матюха-то?
Председатель, отпинываясь с лестницы от наседавших на него парней, вдруг простер руку и крикнул:
– Гляньте, мужики!
Все разом обернулись и замолчали. Про проулку шествовал Матвей Бередышин, а за ним в поводу выступал здоровенный огненно-рыжий конь. Толпа хлынула им навстречу. Мерин задрал крупную лобастую голову, встревоженно фыркнул, ударил в снег огромным копытом, опушенным длинной шерстью. Матвей дернул за повод и в полном молчании проследовал мимо мужиков. Как завороженные, они двинулись за ним. Уже после вспоминали, что до самой конюшни никто не вымолвил и слова. Поскрипывал снег под валенками, позвякивали удила – и только. Бередышин, не глядя на людей, ввел коня в широко распахнутые ворота, провел мимо трех стойл, завел в четвертое, привязал и закрыл его поперечной перекладиной. И тут только все заметили над стойлом неровную надпись прямо по отесанному бревну – «Пушкарь».
– Где ты, когда, Родионыч? – несмело спросил старик Бороздин.
– Вчера привел. В Сороке купил, у цыган, – тоже вполголоса ответил Матвей. – Одну ночь и простоял конь в моем конюшнике. За всю жизнь… А кличку написал сегодня утром…
– Где твоя смола? – закричал младший Бороздин, приплясывая от нетерпения. И, схватив поданный Матвеем котел со смолой и кистью, мигом забрался на жердь соседнего с Пушкарем стойла, разбрызгивая смолу, размашисто вывел: «Растяпа». Так звали его нескладную, но порывистую до бестолковости кобыленку.
Котел пошел по рукам, над стойлами на долгие годы появились клички: «Хитрая», «Колян», «Злюка», «Шурин». А по деревне шел тарарам: кто из баб ревел в голос, кто истово ругал мужа – уводили навсегда из дому на колхозную конюшню лошадей, тащили охапками и тюками сено. Последним, уже на вечеру, привел свою Ольшу Андриан Кокорин, долго не мог загнать в денник к другим жеребятам ошалевшего от непривычного перенаселения в конюшне Обуха. Ругался с председателем из-за своей же оплошности – Ольше досталось холодное, первое от ворот стойло – остальные были уже заняты. Нудно наставлял новоиспеченного конюха Савелия Бережного, молчаливого, себе на уме старикана. Тот слушал-слушал Кокорина, а потом не говоря ни слова развернул за воротник к выходу из конюшни и под восторженный визг парней выпроводил вон, цыкнув на ребят: