Текст книги "Штандарт"
Автор книги: Александр Лернет-Холения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 15 страниц)
В итоге нам посоветовали поговорить с молодым человеком, который остановился во дворе гостиницы: он накануне приехал из Словакии и сегодня собирался возвращаться назад. Нам сказали, что нам с ним по пути (хотя мы точно не говорили, куда направляемся), так что, может быть, он возьмет нас с собой.
Когда мы увидели парня и повозку, у нас сразу сложилось впечатление, что мы имеем дело с кучером из поместья, который решил немного подзаработать. Повозка была чем-то вроде охотничьей брички с хорошими скаковыми лошадьми; возницу послали в город, чтобы привезти домой покупки, которые лежали здесь же, под сиденьями. Самому парню возможность заработать несколько лишних крон на стороне показалась весьма заманчивой. В итоге мы договорились с ним о цене и, перекусив в гостинице, около двух часов дня уехали из Пресбурга.
Сначала наш путь лежал в Девень-Уйфалу, затем через Зохор и Надьмагашфалу в Мадьярфалучук. День был довольно теплый, мы удобно устроились, накинув плед на колени, а парень болтал о том о сем на своем бедном немецком. Когда мы прибыли в Мадьярфалучук, было, наверное, часов шесть вечера и уже совсем темно. Мы собирались сойти здесь и пешком дойти по темноте до Штильфрида, который находится уже в Австрии. Но тут выяснилось, что берег реки Моравы контролируется венгерскими постами, которые еще и усилены, но вовсе не из-за австрийцев, а из-за чехов, которые, как мы услышали, выдвинулись большими силами и, похоже, намеревались добраться до всех славянских районов, за исключением городов. Вот и всё. Новые государства уже начали оспаривать границы друг друга.
После краткого обсуждения мы решили проехать немного дальше на север и действительно увидели венгерских солдат на выезде из Мадьярфалучука. Пришлось свернуть в сторону Гаяр. Луна еще не взошла, и фонари нашей повозки отбрасывали перед собой качающийся свет. Над нами возвышался купол ночного неба, иссиня-черного со множеством сияющих звезд. Боттенлаубен посмотрел на звезды и сказал, что чувствует себя почти дома.
Так и было. Потому что то, чему суждено было случиться в следующие несколько часов, можно счесть совершенно бессмысленным совпадением. С тех пор я много раз думал об этом и понял, что не было ничего более значимого и неизбежного, чем то несчастье, которое постигло нас вскоре. Все сложилось так, как должно было, и я, хотя впоследствии считал себя виноватым, никак не мог этого предотвратить. Случилось то, что случилось. И тот факт, что звезды тогда предстали перед нами так ясно и что Боттенлаубен так долго смотрел на них, заставляет меня думать, что его судьба была в них предначертана.
В восемь мы миновали Гаяры. Но сразу за деревней нас остановили посреди дороги. Оказалось, что это чешский авангард. Когда несколько солдат вышли на свет огней брички и стали задавать вопросы, на которые наш возница отвечал по-славянски, мы уже представляли себе, что будет дальше. Пехотинцы были хорошо экипированы и заметно дисциплинированы. Мы рассмотрели лица этих людей. Подошел офицер и спросил нас по-немецки, что мы здесь делаем.
– Мы возвращаемся, – ответил Боттенлаубен почти сразу, – возвращаемся домой с войны, хотим повидать друзей, живущих в Нижней Австрии, и погостить у них несколько дней. А затем продолжить путь.
Офицер попытался разглядеть нас в лицо, но почти ничего не увидел, потому что мы сидели в темноте позади фонарей. Затем он спросил, как называется место, куда мы направляемся.
Боттенлаубен, который совсем не знал этих мест, не ответил, да и я не нашелся, что сказать. Следовало бы назвать Дюрнкрут, который находился на австрийской стороне, но это название не пришло мне в голову, вероятно потому, что я не ждал ничего хорошего от встречи с чехами. В любом случае, наше молчание, а также, вероятно, силуэт плоской немецкой фуражки Боттенлаубена офицера озадачили, и он сказал:
– Вряд ли вы оказались здесь ночью с этой целью. Вам придется пройти со мной.
Что ж, наверное, так и нужно было поступить. Скорее всего, нас бы просто допросили и через некоторое время пропустили бы дальше. Но ситуация вывела нас или, по крайней мере, меня из равновесия. Я испугался, что у меня снова найдут штандарт и повторится то же, что было в Пресбурге. Поэтому я решил больше не зависеть от чего-то подобного. Офицер стоял рядом с Боттенлаубеном, сидевшим справа от меня, и ожидал, что мы выйдем из брички. Тем временем я незаметно поднялся со своего места, протянул руку вперед и взял поводья перед руками возницы. Затем резко вытащил кнут из стойки возле кучерского сиденья и со всей силы хлестнул лошадей по крупам. И в то же время дернул поводья влево. Лошади широким шагом двинулись вперед, круто повернули налево, перепрыгнули через канаву и помчали между тополями в поле.
Мы чуть не опрокинулись. Парень-возница хотел было возразить и отобрать у меня поводья, но теперь, когда нам вдогонку начали стрелять, я крикнул ему, что прикончу его и что лучше ему погасить фонари, чтобы не было видно, где мы. От страха он так и сделал. Потому что стрельба позади нас не прекращалась. Я слепо направил лошадей в ночное поле, рискуя опрокинуть повозку и свернуть шею. Но по крайней мере теперь, когда фонари были погашены, пули больше не летели нам вслед. Тем не менее я не сдерживал лошадей, пока не увидел перед собой ряд ив, за которыми точно был берег Моравы. Стрельба позади нас прекратилась. Я пустил лошадей рысью и сказал:
– Нам повезло, граф, что мы не врезались в какой-нибудь забор и не свалились в канаву. Если Бог даст, то и пограничных постов здесь больше не будет. В любом случае, простите меня за эту неожиданную выходку.
Но ответа я не получил.
– Граф Боттенлаубен! – повторил я.
Ответа не было, я остановил лошадей и обернулся. Боттенлаубен наполовину сполз с сиденья и лежал между передней и задней скамьями. Он не двигался. Я почувствовал, что мое сердце сейчас остановится.
– Граф! – крикнул я. – Что с вами? Вы ранены?
Было невероятно, что его не выбросило из брички. Но когда я наклонился над ним, я заметил, что он цепляется за скамейку. Он еще мог говорить.
– Юнкер, – выдавил он, – здесь нельзя оставаться. За нами погоня. Спасайте нас.
И он потерял сознание. Куда он был ранен, я не знал. Но, выпрямившись, увидел, что перчатки мои в крови. На мгновение от нахлынувшей слабости я сам упал на колени, как от удара.
– Иди сюда, – скомандовал я кучеру, запинаясь, – держи графа!
Пока тот перелезал через переднюю скамейку, я занял его место и взял поводья. Песчаный луг, по которому мы теперь ехали, доходил до самой Моравы. Я поехал прямо к реке. Но я так переживал за Боттенлаубена, что почти не обращал внимания на то, куда мы едем. Только теперь я понял, как много этот человек для меня значил. Между кустами ивы я вслепую направлял повозку к воде. Никаких постов здесь не оказалось. Если бы мы наткнулись на них, я бы, наверное, попытался забить их насмерть кнутом. Нужно было переправиться через реку, найти местных жителей и послать за врачом. Берег здесь был довольно пологий. Лошади на мгновение заколебались, я хлестнул их по спинам, и они рывком потянули повозку в воду.
Вода сразу достигла плеч. К счастью, бричка была очень высокой, из тех, в которых хорошо сидеть и стрелять. Колеса увязали в иле. Но мы уже, похоже, достигли самого глубокого места, потому что сразу же начали подниматься из воды. В конце концов мы перебрались на другой берег, лошади получили еще один хлыст и снова потащили бричку вперед.
Вскоре колеса застряли в озими.
– Положи графу голову на сиденье! – крикнул я парню.
– Да, сейчас, – ответил он. – Хорошо. А куда вы едете?
– Заткнись! – заорал я.
В следующую минуту мы выехали на грунтовую дорогу, и впереди показались очертания деревни. Это был Йеденшпайген. В домах еще горел свет. Я направил лошадей на церковную площадь, на ней я увидел одноэтажный дом. Вероятно, дом священника. Я соскочил с брички и так забарабанил в дверь, что из дома немедленно выскочили священник и горничная.
– У меня раненый! – крикнул я им. – Помогите перенести его в дом. Пошлите за доктором!
С помощью кучера и священника я поднял Боттенлаубена из повозки. Священник сказал, что в деревне нет врача. Врач в Дюрнкруте. Тогда я приказал кучеру, чтобы он отвез горничную туда и вернулся с доктором. Тем временем мы со священником перенесли Боттенлаубена наверх и положили его на кровать в комнате хозяина дома. Боттенлаубен все еще был без сознания, лицо его стало бледно-восковым. Мы сняли с него шинель и доломан. Мундир был весь в крови. Теперь рану стало видно. Пуля пробила почку сзади и вышла из живота слева. Рана сильно кровоточила.
– У вас есть бинт? – спросил я священника.
Он принес маленькую аптечку. Я положил два полотенца на раны и стал перевязывать графа льняной тканью, которую разорвал на полоски.
Тут Боттенлаубен пришел в себя. Он открыл глаза, но не мог пошевелить головой.
– Юнкер, – спросил он, – где мы?
Священник, который поддерживал его, сказал, что мы в его доме. Тем временем я закончил перевязку, и мы уложили графа.
– Как вы себя чувствуете? – испуганно спросил я. – Вам больно?
Некоторое время он просто лежал с закрытыми глазами, потом медленно произнес, что не чувствует боли. Какая рана?
Я ответил, что сквозная пулевая.
– Вот как? – отозвался он. – Вот же эти современные пули! Они пройдут тебя насквозь.
Он выглядел так, будто снова вот-вот потеряет сознание.
– Граф, – крикнул я, – держитесь! Скоро приедет доктор!
Боттенлаубен ответил не сразу, он все еще лежал с закрытыми глазами, казалось, преодолевая слабость. Через несколько минут он снова открыл глаза.
– Юнкер, – пробормотал он. – Подойдите ближе. Я… я не могу говорить громко.
То, как он заговорил со мной, отозвалось уколом в моем сердце. Я наклонился к нему.
– Юнкер, – прошептал он, глядя на меня широко раскрытыми глазами, – в конце концов, это выход.
– Какой выход, граф Боттенлаубен? – пробормотал я.
– Не пугайся так, юнкер, – сказал он, и тень улыбки мелькнула у него на губах. – Это так мило с твоей стороны жалеть меня… Но столько людей уже погибло… Может быть, действительно нет больше смысла пытаться выжить любой ценой, почему бы и мне тоже не…
– Граф Боттенлаубен, – воскликнул я, – о чем вы говорите! Врач будет здесь через минуту, перевяжет вас, и вы…
– У тебя, – сказал он, – все будет по-другому. Ты еще очень молод. Ты вернешься… и, – тут он снова улыбнулся, – доставишь домой свой штандарт… Но я…
– Боже мой, граф Боттенлаубен, – сказал я, – держитесь! Не говорите таких вещей. Соберите силы, они вам понадобятся, пока повязка…
Я замолчал, потому что его лицо стало совершенно белым.
– Все в порядке, – прошептал он.
Несколько минут он лежал неподвижно, и мы со страхом смотрели на него. Наконец, уже не открывая глаз, он снова заговорил.
– Юнкер, – сказал он, – другие… у них все хорошо.
– У кого?
– У… других, – и добавил, – у армии.
– Какая армия, граф Боттенлаубен?
Он не ответил и начал хватать ртом воздух.
Я протянул ему руку, и он крепко сжал ее.
– Это очень сложно, – прошептал он.
У меня перехватило дыхание.
– Это ужасно сложно. Я…
С этими словами он опять потерял сознание. На лбу его выступил пот. Священник спросил меня, католик ли Боттенлаубен. Я не сразу понял, что он имеет в виду.
– Нет, – сказал я тогда, – я думаю, он лютеранин… наверное… я не знаю…
Вскоре появился доктор. Он посмотрел на Боттенлаубена и какое-то время не знал, что делать, нам пришлось приподнять раненого, доктор снял с него повязку, из раны все еще сочилась кровь. Она протекла сквозь полотенца и расплывалась на кровати. Врач наложил новый бинт. Чуть позже Боттенлаубен начал бредить. Я думаю, он говорил с Аншютцем.
Он умер около десяти вечера.
Я просидел с ним до полуночи, глядя на его лицо. Затем я встал, залез в левый карман его доломана, которым он был укрыт, и вырвал офицерский медальон, вшитый в него.
– Господин священник, – сказал я, заглядывая в медальон, – этот умерший – граф Отто фон Боттенлаубен-и-Хеннеберг, ротмистр гусарской королевской саксонской гвардии. Похороните его. Деньги, какие найдете в его форме, потратьте на похороны, остальное отдайте бедным. Здесь написано, кому следует сообщить о кончине графа.
С этими словами я вручил ему медальон. И вышел из дома.
Наш кучер со своей бричкой все еще стоял перед крыльцом. Он сказал, что в нас попали минимум две пули и что одна лошадь ранена. Как вернуться, он не знает.
Я пожал плечами, дал ему денег и ушел.
Я дошел пешком до Дюрнкрута и там втиснулся в один из переполненных солдатских поездов, которые все еще продолжали ходить.
Мы прибыли в Вену около шести.
Но поезд остановился, не дойдя до вокзала. Дальше предстояло идти по рельсам. Антон ждал меня на вокзале. Он сразу же спросил, где Боттенлаубен. Я рассказал ему, что случилось, мы старались не смотреть друг на друга.
Наконец мы прошли через здание вокзала и вышли на улицу.
В небе уже полыхал рассвет.
12
Мы поехали на квартиру Кренневиля. Сам Кренневиль, сказал Антон, когда мы сели в машину, еще не вернулся. Квартира стояла запертой, ему, Антону, пришлось позвать привратника отпереть ее – после того, как он отвел Резу к ее родителям. Наша машина была старым французским авто. У нее были твердые колеса, и они ужасно гремели. Антон сказал, что родители Резы живут недалеко от посольств на Реннвеге. Отец Резы – председатель чего-то. По крайней мере, так к нему обращались слуги. По словам Антона, Ланги производили впечатление очень богатых. Он пришел к выводу, что Реза очень хороший человек. Что нам теперь делать? Армии больше нет. Войска, которые выступили против Италии, вернулись через Австрию – бросив обозы, лошадей, артиллерию и все имущество. Однако никого не грабили. Всякий сброд, конечно, грабит кое-где, на вокзалах и за городом. Но нигде не стреляют. Император в Шенбрунне. Есть национальное правительство, но есть по-прежнему нечего. В закусочных в девять вечера гаснет свет. Потому что нет угля. Реза сказала, что мне нужно навестить ее родителей. Он, Антон, о многом успел поговорить с Резой. Она ему очень нравится. Он ей обо мне рассказывал. Я должен пойти к ней.
Слушая его, я выглянул в окно. Улицы по-прежнему были пусты и выглядели заброшенными. Несколько человек околачивались по углам. Мы поднялись по лестнице в квартиру Кренневиля и открыли дверь. Пахло камфорой, окна были занавешены, а мебель накрыта простынями. Антон не успел ничего подготовить, всю ночь прождав меня на вокзале.
Я прошел по комнатам и сразу почувствовал себя совершенно одиноким. Казалось, что мне нужно немедленно уйти, я даже не мог решиться никуда сесть. Что мне здесь делать? Я был совсем один. Я не привык к одиночеству. Никто не приказывал мне приезжать сюда. С таким же успехом я мог бы остаться в другом месте. Не имело значения, где я остановился. Мной больше никто не интересовался. Меня просто отпустили. Я могу пойти куда угодно. Мне захотелось вернуться, но я не знал, куда мне идти. Полк, должно быть, где-то на востоке, в госпиталях, в плену, на реке, в земле. Там остались Чарторыйский, полковник, Брёле и Аншютц. Но я больше не был одним из них. Полк где-то еще существовал, но я не мог вспомнить, где он.
Я смотрел на висящие на стенах картины, изображавшие сражения – Новару, Кустоццу, атаку Бехтольсхейма с его уланами. Я знал эти картины с детства. Люди в бело-темно-зеленой униформе дрались так, как будто это было в порядке вещей. Но что, если все было не в порядке? Они так легко дрались. Они не знали, что такое война.
Ковры везде были убраны. Мебель в квартире была простая. Кренневиль обладал хорошим вкусом, но не деньгами. Я стоял в своей грязной полевой форме посреди этих комнат и чувствовал, что мне больше некуда возвращаться, что это уже не та квартира, где я жил в детстве. Все было чужим. Я вернулся вовсе не туда, откуда ушел.
Потому что не имело значения, что война закончилась, на самом деле она не закончилась, не эта война. Настоящие войны так не заканчиваются. Раньше солдаты возвращались домой – побежденными или нет, – ложились спать, вылечивали раны, выздоравливали. Но теперь победителей не было, не было даже тех, кто потерпел поражение, были только люди, которые вернулись домой, потому что посчитали, что война окончена. Но она продолжалась. Она продолжалась для всех, кто вернулся домой. Фактически они не вернулись. Они все еще были на фронте. Они принесли его с собой и носили с собой повсюду. Все вокруг могло оставаться таким, как прежде, но сами они больше такими не были. Они все еще несли в себе войну, не законченную, ее никак нельзя было закончить. Нельзя было просто убежать от нее. И дома они обнаружили, что война пришла с ними. Они стояли у себя дома и чувствовали, что им нужно немедленно уехать. Но было уже поздно. Теперь им придется разбираться с самими собой.
Я тоже был дома, но вдруг почувствовал, что должен вернуться туда, откуда пришел. Потому что я позволил себя обмануть, поверив, что можно вернуться. Никто, кто когда-либо уходит на войну, не возвращается. Я не смогу вернуться к тем, кого не обманули, кто увидел, что нет смысла возвращаться, и просто остался. Аншютц это понял и остался, и Боттенлаубен. Он тоже остался. Только я вернулся. Я был последним. Я был один. У меня был штандарт. Я должен был вернуть его, но, может быть, это не я вернул его, может, он вернул меня. Теперь мне просто нужно было его отдать, и я мог быть свободен. И я не знал, куда мне идти.
Около часа дня я вышел из дома. Мне пришлось приложить немало усилий, чтобы снять форму, и после того, как я вымылся, я вновь надел ее. Потом я лег на кровать и проспал несколько часов, но после сна почувствовал себя еще более разбитым, чем утром. Когда я наконец встал, Антон спросил меня, поеду ли я к Резе, и я сказал: да, поеду. Но тут же снова забыл об этом.
Я отправился в казармы драгун в Брайтензее: казармы были пусты, дворы грязные, утром прошел дождь. Конюшни тоже были пусты. Несколько унтер-офицеров сидели в канцелярии, что они и делали, должно быть, всю войну. Я сказал им, что принес с собой штандарт и, прежде всего, если я говорю с ними, они должны встать. Они встали, весьма удивленные, и спросили: что за штандарт? Ну, штандарт, сказал я. Они, похоже, не поняли, о чем я говорю, и наконец кто-то спросил, что я хочу с ним делать. Хочу его передать, сказал я. Что ж, сказали они, тогда мне следует просто отдать штандарт им. Но я сказал, что хочу отдать его офицеру. Они ответили, что офицеров больше нет. Есть солдатские советы. Офицеры тут больше не появляются. Я пожал плечами, унтер-офицеры тоже пожали плечами, мы некоторое время смотрели друг на друга, потом я повернулся и ушел.
Я сходил в другие казармы – в казармы на Хой-маркт и в казармы Хох и Дойчмайстер. Но везде повторялось одно и то же. В пехотных казармах даже не знали, что такое штандарт. Каждый раз, когда я заходил в казарму, я чувствовал пот на лбу, боясь, что теперь кто-то действительно может забрать у меня штандарт. Но никто его не взял. Аншютц, Боттенлаубен и Хайстер пали ради этого знамени, но теперь никто не хотел его брать. Бесчисленное количество людей, вероятно, погибло, желая получить этот штандарт, но теперь не было никого, кому бы он был нужен.
В конце концов я узнал, что три или четыре тысячи офицеров собрались в Хофбурге, якобы чтобы защитить его от грабежей, а на самом деле потому, что они что-то планировали. На улицах тоже было много офицеров, но уже не с императорскими кокардами, а с красно-белыми, много было иностранных офицеров, которые были захвачены в плен, но теперь освобождены. Они гуляли по чужому городу так, будто приехали сюда на экскурсию. Одним словом, все они ходили по улицам, как ни в чем не бывало. Когда что-то происходит, люди нередко делают вид, что ничего не произошло. Говорили, что пролетариат буйствует. Но это было где-то в другом месте. Во всяком случае, здесь вы бы этого не заметили. Войну сознательно скрывали. Но ее невозможно спрятать. В какой-то миг она выпрямляется, как гадюка. И атакует своим ядом мир, и мир исчезает.
По дороге в Хофбург я решил, что ни при каких обстоятельствах не передам штандарт таким людям, какие теперь, похоже, были повсюду, даже если они будут меня упрашивать. Мне очень не хотелось расставаться с ним. Когда я принял это решение, мне стало легче. Я понял, что единственная причина, по которой я был так ужасно подавлен, – это то, что я боялся лишиться штандарта. Но теперь я был настроен на то, чтобы сохранить его. Меня больше не волновало, что он никому не был нужен. Меня не волновало, что я смог сохранить его только потому, что у меня никто не требовал его отдать. Он принадлежал мне, мне и мертвым. Возможно, мне следовало отдать его мертвым, а не живым.
Огромные решетки Хофбурга были закрыты, перед ними стояли несколько офицеров с винтовками в руках. Еще несколько человек охранения прохаживались за решеткой, очень много людей было во дворах, и, как я увидел позже, сотни лежали повсюду – в залах и коридорах. Их действительно было несколько тысяч. Я поприветствовал офицеров, стоящих перед воротами, они козырнули мне с винтовками в руках, приветствовали меня легким поклоном с непривычной учтивостью. Я постоял некоторое время, глядя на тех, что были за решеткой. Меня пропустили.
Позднее часто говорили, что революцию можно было подавить, если бы в городе были один или два полка. Ну, таких полков в замке тогда было два. Оба они полностью состояли из офицеров: никогда прежде у императора не было такой гвардии – из одних дворян и офицеров. Однако они не предотвратили революцию, поскольку они уже утратили свою суть. Теперь их нельзя было сравнить даже с несколькими батальонами солдат, какими они когда-то были. Они вернулись с войны. Но они не должны были вернуться. Они больше не были офицерами, они больше не были даже солдатами, они были никем. Революция тоже не была революцией. Она была тем, что нам осталось, когда все остальное было позади.
Старая армия была мертва, ее мертвые теперь были живыми, а живые были мертвыми. Три или четыре тысячи мертвецов застряли в Хофбурге. Встречались во дворах, совещались в коридорах. Обсуждали что-то в садовом зале, в охотничьем зале, в парадном зале, в Испанском манеже, в зале императрицы. Они говорили всю ночь до следующего дня. Я встретил пару друзей из полка Обеих Сицилий, мы переходили из комнаты в комнату и слушали генералов, которые вели с нами беседы. Непрерывный поток офицеров лился через распахнутые высокие двери, сигаретный дым окутывал комнаты, шелковые обои и золотые рамы батальных картин мерцали, как туман, громадные стеклянные люстры тихонько звенели, и все было в порядке. Отовсюду доносился непрерывный приглушенный гул, похожий на звук прибоя. Слуги, которые все еще оставались во дворце, пытались подавать всем закуски, но еды было слишком мало. Около двух часов ночи мы растянулись на шелковых диванах, чтобы поспать несколько часов. Но когда мы проснулись, на следующее утро картина была прежней. Никогда раньше столько офицеров не были так заботливы к себе, и никогда раньше у меня не было ощущения, что люди собрались сделать невозможное. И не сделали.
Кроме того, ситуация стала накаляться, поскольку здесь было достаточно оружия и боеприпасов, а пролетариат в пригородах был возмущен этим. Офицеры даже подвезли две легкие артиллерийские батареи во внутренний двор. Но припасам для дворцовых столов, сладостям и токайскому вину пришел конец. Нужно было срочно выбираться из Хофбурга, хотя бы даже для пополнения запасов еды.
Наконец, несколько групп офицеров, в том числе и я, отправились за провиантом. Увы, кампания завершилась совершенно бездарно. Мы ничего не смогли найти в гастрономических магазинах на Кернтнерштрассе и Грабене, пустых как польские деревни. Мы не знали, куда идти, но все равно пошли… Когда я вместе с другими офицерами вышел из ворот замка, было три часа дня. Я отдал честь и отделился от группы. Небо было затянуто облаками, а уличный шум звучал как-то глухо. Воздух был плотным и мягким, совсем как в Париже или где-нибудь в Англии. Было довольно тепло. Я как будто возвращался из гостей, у которых отобедал. Все было кончено, и я пошел домой. Я прошел по галерее, которая соединяет площадь перед дворцом с Йозефсплац. Сразу за ним слева тянется большая стена без окон, та самая, где сегодня стоял капрал, слепой капрал Йоханн Лотт. Сейчас стену побелили, а тогда она была еще темно-серой.
На стене был наклеен плакат.
Белый, размером где-то сорок на шестьдесят сантиметров. Сверху его украшал имперский орел. Люди стояли перед ним и читали, затем шли дальше, подходили другие, останавливались и читали. Я тоже остановился и прочитал.
Это было воззвание императора. Последнего. Дословный текст я не помню. В основном, речь шла о формальностях. Император передавал власть национальному правительству, которое ее давно уже захватило, после чего следовал абзац, в котором было прямо сказано: во избежание кровопролития. И, наконец, там говорилось:
«Я освобождаю свои войска от их клятвы в верности».
Я до сих пор помню эту странную формулировку – «клятва в верности». Не присяга, а клятва в верности. Потом было еще одно предложение, ниже – подпись императора и вторая подпись – министра, и больше ничего, только в самом низу стояло: «Придворная государственная типография».
Какое-то время я стоял и смотрел на слова: «Придворная государственная типография». Потом пошел дальше. Я шел две или три минуты, затем произнес вслух:
– Я освобождаю свои войска от их клятвы в верности.
И тут в моих ушах зазвучал голос – один-единственный голос, и после того, как он закончил говорить, я вдруг понял, что это был мой собственный. Голос возглашал: «Клянусь перед Всемогущим Господом священной клятвой!» Голос продолжал, затем внезапно раздался второй и присоединился к первому. Я был потрясен, потому что в какой-то момент понял, что это голос Аншютца. А затем раздался третий голос, и это был голос Боттенлаубена, к четвертому голосу присоединился пятый, шестой и седьмой. Я уже не мог отличить их друг от друга, но, думаю, это были голоса Брёле, Чарторыйского и полковника. Потом еще дюжина голосов и, наконец, голоса целых эскадронов. Они говорили очень ясно, гораздо отчетливее, чем обычно, почти как колокола, медленно и торжественно, но затем слова сливались в глухой гул, похожий на эхо свода большой пещеры под крепостью Белграда. Теперь это звучало как громовые голоса многих полков, эхо нарастало, и в конце, могучая и необъятная, заговорила целая армия:
– Клянемся перед Всемогущим Господом священной клятвой не покидать своих частей, орудий, знамен и штандартов…
Я шел дальше, но не видел, куда иду, и не слышал шума улицы. Вокруг меня было только неизмеримое эхо голосов тех, кто дал клятву и скрепил ее своей кровью. Император, желая успокоить совесть тех, кто ее нарушил, не имел права отменять клятву, которую хранили павшие. Их армия была настоящей армией. Они поклялись, и мой голос был среди их голосов.
В любом случае, то, что планировали офицеры в Хофбурге, если вообще планировали, стало теперь бессмысленным. Совершенно бесполезным. Они больше не находились под присягой. Я медленно повернулся и пошел обратно, шаг за шагом, затем все быстрее, и наконец бегом, обратно в замок. Дисциплина среди офицеров у ворот начала сдавать – они больше не держали свои винтовки в руках, а опирались на них. Они посмотрели на меня с таким удивлением, будто решили, что я несу какие-то катастрофические известия, например, о том, что толпа идет на замок или что-то в этом роде. Увидев их, я пришел в себя, подошел к генералам и доложил им о воззвании императора.
Однако генералы приняли эту новость гораздо спокойнее, чем я; они, видимо, сочли своим долгом отнестись к ней с официальным хладнокровием. Но я так громко докладывал и почти крича высказывал свое мнение, что новость тут же разошлась, и так же быстро стали видны последствия: офицеры, ждавшие несколько дней, лишились всей своей энергии, стали собирать вещи и покидать замок. Все приказы генералов были напрасны; наконец, чтобы убедиться в правильности моего доклада, они поручили мне и еще нескольким офицерам уточнить формулировку с плаката, а еще лучше – забрать плакат и принести его. Представьте себе мое недоумение, когда оказалось, что плаката на стене больше нет. Кто-то снял его с того места, где я только что его читал. Мы искали в городе другие экземпляры, но ничего не нашли, и, как я видел по выражениям их лиц, товарищи начали относиться ко мне, как к человеку, у которого галлюцинации.
Но я по-прежнему видел перед собой плакат, и я готов был поклясться в этом так же, как в том, что я сам приносил присягу. Вероятно, воззвание недолго провисело на стене, и другие его копии – тоже. Все они исчезли не только со стен, но и из архивов – с тщательностью, достойной эпохи Меттерниха, так что никто не смог найти ни одного экземпляра. Кто-то, должно быть, убедил императора, что освобождение войск от присяги сделало бы невозможным для его династии когда-либо вернуть себе трон Австрии или Венгрии. И очень быстро все плакаты исчезли. Они провисели на стенах чуть больше получаса, максимум час. Потом они исчезли, исчезли, исчезли. Но я, и некоторые другие офицеры, и солдаты прочитали плакат. Уборщики постарались хорошо, так что никто не мог доказать, что этот плакат действительно существовал.
За исключением самого императора… Два года спустя он написал письмо фельдмаршалу Кевессу, которое я помню наизусть.
Я вспоминал его в часы глубочайшей депрессии. Звучало письмо так:
«Уважаемый фельдмаршал барон Кевесс!
Я с сожалением узнал, что некоторые офицеры сомневаются в том, действует ли еще присяга. Она все еще действует. Я не освобождал армию от нее. Офицерам и солдатам было разрешено присягать вновь образованным национальным государствам без нарушения прежней клятвы. Обращения к моему октябрьскому манифесту и к ноябрьскому манифесту 1918 года здесь неуместны.
Согласно октябрьскому манифесту, адресованному, подчеркиваю, только Австрии, новые национальные государства утвердились в результате конституционного процесса, то есть по воле их народов.
Мое воззвание от 11 ноября 1918 г. было написано под давлением обстоятельств – в свете невозможности военного сопротивления революции. Такое сопротивление неизбежно привело бы к жертвам среди мирных граждан, но не помешало бы победе улицы. Оно недействительно, так как было порождено затруднительным положением. Позднее появились новые многочисленные факты, и обстоятельства складывались так, что следовало опровергнуть само существование этого воззвания. Для личного сведения я посылаю вам копию обращения, посланного Его Святейшеству Папе из Фельдкирха 24 марта 1919 года. Мой манифест для Венгрии от 13 ноября 1918 года устарел, поскольку в Венгрии восстановлена королевская власть. При том, что сам манифест никогда не подвергал сомнению личность главы государства.
Мое письмо должно храниться в строжайшей тайне, оно предназначено только для вас, уважаемый фельдмаршал барон Кевесс, чтобы вы могли использовать его как основу для разъяснений офицерам.
Вилла Прангинс, 29 июня 1920 г.»
Но, конечно, это было уже слишком поздно.








