355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Герцен » Былое и думы.(Предисловие В.Путинцева) » Текст книги (страница 84)
Былое и думы.(Предисловие В.Путинцева)
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 00:37

Текст книги "Былое и думы.(Предисловие В.Путинцева)"


Автор книги: Александр Герцен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 84 (всего у книги 116 страниц)

– Нет.

– Вы помните знаменитого Радзивилла, приятеля регента, который проехал на своих из Варшавы в Пари» (135) и для всякого ночлега покупал дом? Регент был без ума от него: количество вина, которое выпивал Радзивилл, покорило ему расслабленного хозяина – герцог так привык к нему, что, видаясь всякий день, посылал еще по утрам к нему записки. Занадобилось как-то Радзивиллу что-то сообщить регенту. Он послал хлопа к нему с письмом. Хлопец искал, искал, не нашел и принес повинную голову. «Дурак, – сказал ему пан, – поди сюда. Смотри в окно – видишь этот большой дом?» (Пале-Рояль). – «Вижу» – «Ну, там живет первый здешний пан, каждый тебе укажет». Пошел хлопец – искал, искал, – не может найти. Дело было в том, что домы отгораживали дворец и надобно было сделать обход по St.-Honore… «Фу, какая скука, – сказал пан. – Велите моему поверенному скупить дома между моим дворцом и Пале-Роялем – да и сделайте улицу – чтоб дурак этот не плутал, когда я опять его пошлю к регенту».

<ГЛАВА VII>. НЕМЦЫ В ЭМИГРАЦИИ
Руге, Кинкель. – Schwefelbande. – Американский, обед. – «The Leader». – Народный сход е St.-Martins Hall. – (D-r Muller.)

Немецкая эмиграция отличалась от других своим тяжелым, скучным и сварливым характером. В ней не было энтузиастов, как в итальянской, не было ни горячих голов, ни горячих языков, как между французами.

Другие эмиграции мало сближались с нею; разница в манере, habituse удерживала их на некотором расстоянии; французская дерзость не имеет ничего общего с немецкой грубостью. Отсутствие общепринятой светскости, тяжелый школьный доктринаризм, излишняя фамильярность, излишнее простодушие немцев затрудняли с ними сношения не привыкших людей. Они и сами не очень сближались, считая себя, с одной стороны, гораздо выше прочих по научному развитию… и, с дру(136)гой – чувствуя перед другими неприятную неловкость провинциала в столичном салоне и чиновника в аристократическом кругу.

Внутри немецкая эмиграция представляла такую же рассыпчатость, как и ее родина. Общего плана у немцев не было, единство их поддерживалось взаимной ненавистью и злым преследованием друг друга. Лучшие из немецких изгнанников чувствовали это. Люди энергические, люди чистые, люди умные – как К. Шурц, как А. Виллих, как Рейхенбах, уезжали в Америку. Люди кроткие по нраву прятались за делами, за лондонской далью, – как Фрейлиграт. Остальные – исключая двух-трех вожаков, раздирали друг друга на части с неутомимым остервенением, не щадя ни семейных тайн, ни самых уголовных обвинений.

Вскоре после моего приезда в Лондон поехал я в Брейтон к Арнольду Руге. Руге был коротко знаком московскому университетскому кругу сороковых годов – он издавал знаменитые «Hallische Jahrbiicher», мы в них черпали философский радикализм. Встретился я с ним в 1849 в Париже – на неостывшей еще, вулканической почве. В те времена было не до изучения личностей. Он приезжал одним из поверенных баденского инсуррекционного [955]955
  повстанческого (от франц. Insurrection).


[Закрыть]
правительства звать Мерославского, не умевшего по-немецки начальствовать армией фрейшерлеров [956]956
  партизанов (от нем Freischarler).


[Закрыть]
и переговаривать с французским правительством, которое вовсе не хотело признавать революционный Баден. С ним был К. Блинд. После 13 июня ему и мне пришлось бежать из Франции. К. Блинд опоздал несколькими часами и был посажен в Консьержри. С тех пор я не видал Руге до осени 1852.

В Брейтоне я нашел его брюзгливым стариком, озлобленным и злоречивым. Оставленный прежними друзьями, забытый в Германии, без влияния на дела – и перессорившийся с эмиграцией – Руге был поглощен сплетнями и пересудами. В постоянной связи с ним были два-три бездарнейших газетных корреспондента, грошовых фельетониста, этих мелких мародеров гласности, которых никогда не видать во время сражения и всегда после, майских жуков политического и литературного мира, ка(137)ждый вечер с наслаждением и усердием копающихся в выброшенных остатках дня. С ними Руге составлял статейки, подзадоривал их, давал им материал и сплетничал на несколько журналов в Германии и Америке.

Я обедал у него и провел весь вечер. В продолжение всего времени он жаловался на эмигрантов и сплетничал на них.

– Вы не слыхали, – говорил он, – как идут дела нашего сорокапятилетнего Вертера с баронессой? Говорят, что, открываясь ей в любви, хотел ее увлечь химической перспективой гениального ребенка, который должен родиться от аристократии и коммуниста? Барон, не охотник до физиологических опытов, говорят, прогнал его в три шеи. Правда это?

– Как же вы можете верить таким нелепостям?

– Да я и в самом деле не очень верю. Живу здесь в захолустье и слышу только о том, что делается в Лондоне, – от немцев, все они, а особенно эмигранты – врут бог знает что, все между собой в ссоре, клевещут друг на друга. Я думаю, это К<инкель> распустил такой слух в знак благодарности за то, что баронесса его выкупила из тюрьмы. Ведь он бы и сам за ней поволочился, да воли-то нет. Жена не дает ему баловаться. «Ты, говорит, меня от первого мужа отбил – так уже теперь довольно…»

Вот образчик философской беседы Арнольда Руге. Один раз он изменил своему диапазону и стал с дружеским участием говорить о Бакунине, но на полдороге спохватился и добавил:

– А, впрочем, в последнее время он как-то стал опускаться – бредил каким-то революционным царизмом, панславизмом.

Я уехал от него с тяжелым сердцем и с твердым намерением никогда не возвращаться.

Через год он читал в Лондоне несколько лекций о философском движении в Германии. Лекции были плохи, берлински-английский акцент неприятно поражал ухо, к тому же он все греческие и римские имена произносил на немецкий манер, так что англичане не могли догадаться, кто эти Иофис, [957]957
  Юпитер (от лат. Fovis).


[Закрыть]
Юно [958]958
  Юнона (от лат. luno).


[Закрыть]
… На вторую лекцию (138) пришли десять человек, на третью – человек пять – да я с Ворцелем. Руге, проходя по пустой зале мимо нас, сильно сжал мне руку и прибавил:

– Польша и Россия пришли – а Италии нет, этого я ни Маццини, ни Саффи не забуду при новом восстании народов.

Когда он ушел, разгневанный и грозящий, я посмотрел на сардоническую улыбку Ворцеля и сказал ему:

– Россия зовет Польшу к себе отобедать.

– Cen est fait de lItalie, [959]959
  Вот и покончено с Италией (франц.).


[Закрыть]
– заметил Ворцель, качая головой, и мы пошли.

Кинкельбыл один из замечательнейших немецких эмигрантов в Лондоне. Человек безукоризненного поведения, работавший в поте лица своего, что, как ни странно может это показаться, почти вовсе не встречалось в эмиграциях, Кинкельбыл заклятый враг Руге, почему? Это так же трудно объяснить, как то, что проповедник атеизма Руге был другом неокатолика Ронге. Готфрид Кинкель был один из глав сорока сороков лондонских немецких расколов.

Глядя на него, я всегда дивился, как величественная, зевсовская голова попала на плечи немецкого профессора и как немецкий профессор попал сначала на поле сражения, потом, раненый, в прусскую тюрьму; а может, мудренее всего этого то, что все это плюсЛондон его нисколько не изменили и он остался немецким профессором. Высокий ростом, с седыми волосами и бородой с проседью, он сам по себе имел величавый и внушающий уважение вид – но он к нему прибавлял какое-то официальное помазание, Salbung, [960]960
  елейность (нем.).


[Закрыть]
что-то судейское и архиерейское, торжественное, натянутое и скромно-самодовольное. Оттенок этот в разных вариациях встречается у модных пасторов, у дамских врачей, особенно у магнетизеров, адвокатов, специально защищающих нравственность, у главных waiteroв [961]961
  кельнеров (англ.).


[Закрыть]
аристократических отелей в Англии. Кинкель в молодости много занимался богословием; освободившись от него, он остался священником в приемах. Это не удивительно: сам Ламенне, подрубая так глубоко корни католицизма, сохранил до старости вид аббата. (139)

Обдуманная и плавная речь Кинкеля, правильная и избегающая крайностей – шла какой-то назидательной беседой; он с изученным снисхождением выслушивал другого и с искренним удовольствием – самого себя.

Он был профессором в Сомерсет-Гаузе и в нескольких высших заведениях, читал публичные лекции об эстетике в Лондоне и Манчестере – этого ему не могли простить голодно– и праздношатающиеся в Лондоне освободители тридцати четырех немецких отечеств. Кинкель был постоянно обругиваем в американских газетах, сделавшихся главным стоком немецких сплетен, и на тощих митингах, ежегодно даваемых в память Роберта Блума, первого баденского Schilderhebunga, первого австрийского Schwert-fahrta [962]962
  поднятия щитов… бряцания мечей (нем.).


[Закрыть]
и проч. Ругали его все его соотечественники, не имевшие никогда уроков, всегда просящие денег взаймы, никогда не отдающие занятого и постоянно готовые выдать человека за шпиона и вора – в случае отказа. Кинкель не отвечал… Писаки лаяли, лаяли и стали, по-крыловски, отставать; только еще изредка какая-нибудь нечесаная и шершавая шавка выбежит из нижнего этажа германской демократии куда-нибудь в фельетон никем не читаемого журнала – и зальется злейшим лаем, который так и напомнит счастливые времена братских восстаний в разных Тюбингенах, Дармштадтах и Брауншвейг-Волфенбюттелях.

В доме Кинкеля, на его лекциях, в его разговоре все было хорошо и умно – но недоставало какого-то масла в колесах, и оттого все вертелось туго, без скрипа – но тяжело. Он говорил всегда интересные вещи; жена его, известная пьянистка, играла прекрасные вещи – а скука была смертная. Одни дети, прыгая, вносили какой-то больше светлый элемент; их светленькие глазенки и звонкие голоса обещали меньше достоинства, но… больше масла в колеса.

«Ich bin ein Mensch der Moglichkeit», [963]963
  «Я – человек возможностей» (нем.).


[Закрыть]
– говорил мне Кинкель не раз, чтоб характеризовать свое положение между крайними партиями; он думает, что он возможен как будущий министр в будущей Германии – я не думаю этого, зато Иоганна, его супруга, не сомневается. (140)

Кстати, слово об их отношениях. Кинкель постоянно хранил достоинство, она постоянно удивлялась ему. Между собой они об самых будничных вещах говорят слогом благонравных комедий (светский haute comedie [964]964
  высокой комедии (франц.).


[Закрыть]
в Германии!) и нравственных романов.

– Beste Johanna, – говорит он звучно и не торопясь, – du bist, mein Engel, so gut – schenkemirnoch eine Tasse von dem vortrefflichen Thee, den du so gut machst ein!

– Es ist zu himmlisch, liebster Gottfried, dass er dir geschmeckt hat. Tuhe, mein bester, fur mich – einige Tropfen Schmand hinein! [965]965
  Дрожайшая Иоганна, ты, ангел мой, так добра – налей мне еще одну чашку превосходного чая, который ты так хорошо приготовляешь. – Это слишком божественно, дорогой Готфрид, что чай пришелся тебе по вкусу. Налей мне, милый, несколько капель сливок! (нем.)


[Закрыть]

И он каплет сливки – глядя на нее с умилением – и она глядит на него с благодарностью.

Jоhanna ожесточенно преследовала своего мужа беспрерывными, неумолимыми попечениями о нем, давала ему револьвер во время тумана в каком-то особом поясе, умоляла беречь себя от ветра, от злых людей, от вредных кушаний и in petto от женских глаз – вреднее всех ветров и пате de foie gras [966]966
  паштета из гусиной печенки (от франц. pate de foie gras).


[Закрыть]
… Словом, она отравляла его жизнь острой ревностью и неумолимой, вечно возбужденной любовью. В замену – она поддерживала его в мысли, что он гений, по крайней мере не хуже Лессинга, что Германии в нем готовится будущий Штейн; Кинкель знал, что это правда, и кротко останавливал Иоганну при посторонних, когда похвалы хватали слишком через край.

– Иоганна – слышали ли вы об Гейне? – спрашивает ее раз расстроенно взбежавшая Шарлотта.

– Нет, – отвечает Иоганна.

– Умер… вчера в ночь…

– В самом деле?

– Zu wahr! [967]967
  Абсолютно верно! (нем.)


[Закрыть]

– Ах, как я рада – я все боялась, что он напишет какую-нибудь едкую эпиграмму на Готфрида – у него был такой ядовитый язык. Вы меня так удивили, – (141) прибавила она, спохватившись, – какая потеря для Германии. [968]968
  В свою очередь, и мне жаль, что я написал эти строки. Вскоре потом бедная женщина бросилась из окна четвертого этажа на каменный ярд; ревность и болезнь в сердце довели ее до этой страшной смерти. (Прим. А. И. Герцена.)


[Закрыть]

…отвращения, является горькое чувство зависти.

Источник этих ненавистей долею лежит в сознании политической второстепенности германского отечестваи в притязании играть первую роль. Смешно национальное фанфаронство и у французов, но все же они могут сказать, что «некоторым образом за человечество кровь проливали»… в то время как ученые германцы проливали одни чернилы. Притязание на – какое-то огромное национальное значение, идущее рядом с доктринерским космополитизмом, тем смешнее, что оно не предъявляет другого права – кроме неуверенности в уважении других, в желании sich geltend machen. [969]969
  показать себя (нем.).


[Закрыть]

– За что нас поляки не любят? – говорил серьезно в обществе гелертеров один немец.

Тут случился журналист, умный человек, давно поселившийся в Англии.

– Ну, это еще не так мудрено понять, – отвечал он, – вы лучше скажите, кто нас любит? или за что нас все ненавидят?

– Как все ненавидят? – спросил удивленный профессор.

– По крайней мере все пограничные: итальянцы, датчане, шведы, русские, славяне…

– Позвольте, Herr Doctor, есть же исключения, – возразил обеспокоенный и несколько сконфуженный гелертер.

– Без малейшего сомнения – и какое исключение:

Франция и Англия.

Ученый начал расцветать.

– И знаете отчего? – Франция нас не боится, а Англия презирает…

Положение немца действительно печальное – но печаль его не интересна. Все знают, что они справиться могут – с внутренним и внешним врагом, – но не умеют. Отчего, например, единоплеменные ей народы, (142) Англия, Голландия, Швеция, свободны, а немцы нет. Неспособность тоже обязывает – как дворянство – кой к чему и всего больше к скромности. Немцы чувствуют это и прибегают к отчаянным средствам, чтоб иметь верх, выдают Англию и Северо-Американские Штаты за представителей германизма в сфере государственной Praxis. [970]970
  практики (нем.).


[Закрыть]
Руге, разгневавшись на Эдгара Бауэра за его пустую брошюру о России – кажется, под заглавием «Kirche und Staat» [971]971
  «Церковь и государство» (нем.).


[Закрыть]
– и подозревая, что я Э. Бауэра ввел в искушение, писал мне (а потом то же самое напечатал в «Жероейоком альманахе»), что Россия один грубый материал, дикий и неустроенный, которого сила, слава и красота только оттого и происходят, что германский гений ей придал свой образ и подобие.

Каждый русский, являющийся на сцену, встречает то озлобленное удивление немцев, которое не так давно находили от них же наши ученые, желавшие сделаться профессорами русских университетов и русской академии. Выписным «коллегам» казалось это какой-то дерзостью, неблагодарностью и захватом чужого места.

Маркс, очень хорошо знавший Бакунина, который чуть не сложил свою голову за немцев под топором саксонского палача, выдал его за русского шпиона.Он рассказал в своей газете целую историю, как Ж. Санд слышала от Ледрю-Роллена, что, когда он был министром внутренних дел, видел какую-то его компрометирующую переписку. Бакунин тогда сидел, ожидая приговора в тюрьме, – и ничего не подозревал. Клевета толкала его на эшафот и порывала последнее общение любви между мучеником и сочувствующей в тиши массой. Друг Бакунина А. Рейхель написал в Nohant к Ж. Санд и спросил ее, в чем дело. Она тотчас отвечала Рейхелю и прислала письмо в редакцию Марксова журнала, отзываясь с величайшей дружбой о Бакунине, она прибавляла, что вообще никогда не говорилас Ледрю-Ролленом о Бакунине, в силу чего не могла повторить и сказанного в газете. Маркс нашелся ловко – и поместил письмо Ж. Санд с примечанием, что статейка о Бакунине была помещена «во время его отсутствия». (143)

Финал совершенно немецкий – он невозможен не только во Франции, где point dhonneur так щепетилен и где издатель зарыл бы всю нечистоту дела под кучей фраз, слов, околичнословий, нравственных сентенций, покрыл бы ее отчаянием quon avait surpris sa religion [972]972
  что злоупотребили его доверием (франц.).


[Закрыть]
– но даже английский издатель, несравненно менее церемонный, не смел бы свалить дела на сотрудников. [973]973
  Несмотря на то, что они себе позволяют ужасно много. Для их характеристики расскажу один случай, бывший с Луи Бланом. «Теймс» напечатал, что Луи Блан, бывши членом Временного правительства, истратил «мильона полтора фр. казенных денег» на составление себе партии между работниками. Луи Блан отвечал редакции, что она имеет неверные сведения о нем, что, при пущем желании, он не мог ни украсть, ни истратить полтора мильона фр., потому что во все время его заведования люксембургской комиссией у него не было в распоряжении более 30 000 фр. «Теймс» не поместил его ответа. Луи Блан отправился в редакцию сам и потребовал свидания – с главным издателем. Ему отвечали, что главного издателя вовсе нет,что «Теймс» издается как-то артелью. Луи Блан требовал ответственного артельщика – ему отвечали, что никто лично ни за что не отвечает.
  – К кому же, наконец, я должен обратиться, у кого требовать отчет в том, что мое письмо в деле, касающемся до моего доброго имени, не было помещено?
  – Здесь, – сказал ему один из чиновников при «Теймсе», – не так, как во Франции, у нас нет ни gerant responsable (ответственного редактора (франц.)), ни законного обязательства помещать ответы.
  – Решительно нет ответственного редактора? – спросил Луи Блан.
  – Нету.
  – Очень, очень жаль, – заметил Луи Блан, зло улыбаясь, – что нет главного редактора, а то я непременно надавал бы ему пощечин. Прощайте, господа.
  – Good day, Sir, good gay. God bless you! (Добрый день, сударь, добрый день. Да благословит вас господь! (англ.)) —повторил чиновник при «Теймсе», учтиво и спокойно отворяя двери. (Прим. А. И. Герцена.)


[Закрыть]

Через год после моего приезда в Лондон Маркоова партия еще раз возвратилась на гнусную клевету против Бакунина, тогда погребенного в Алексеевском равелине.

В Англия, в этом стародавнем отечестве поврежденных – одно из самых оригинальных мест между ними занимает Давид Уркуард,человек с талантом и энергией. Эксцентрический радикал из консерватизма, он помешался на двух идеях: во-первых, что Турция превосходная страна, имеющая большую будущность – (144) в силу чего он завел себе турецкую кухню, турецкую баню, турецкие диваны… во-вторых – что русская дипломация, самая хитрая и ловкая во всей Европе, подкупает и надувает всех государственных людей, во всех государствах мира сего и преимущественно в Англии. Уркуард работал годы, чтоб отыскать доказательства того, что Палмерстон – на откупу петербургского кабинета. Он об этом печатал статьи и брошюры, делал предложения в парламенте, проповедовал на митингах. Сначала на него сердились, отвечали ему, бранили его, потом привыкли, обвиняемые и слушавшие стали улыбаться, не обращали внимания… наконец разразились общим хохотом.

На одном митинге – в одном из больших центров Уркуард до того увлекся своей idee fixe, что, представляя Кошута человеком неверным, он прибавил, что если Кошут и не подкуплен Россией – то находится под влиянием человека, явным образом работающего в пользу России… и этот человек – Маццини!

Уркуард, как дантовская Франческа, не продолжал больше своего чтения в этот день. При имени Маццини поднялся такой гомерический смех, что сам Давид заметил, что итальянского Голиафа он не сбил своей пращой, а себе свихнул руку.

Человек, думавший и открыто говоривший, что от Гизо и Дерби до Эспартеро, Кобдена и Маццини – всё русские агенты – был клад для шайки непризнанных немецких государственных людей, окружавших – неузнанного гения первой величины – Маркса. Они из своего неудачного патриотизма и страшных притязаний сделали какую-то Hochschule [974]974
  высшую школу (нем.).


[Закрыть]
клеветы и заподозревания всех людей, выступавших на сцену с большим успехом, чем они сами. Им недоставало честного имени. Уркуард его дал.

Д. Уркуард имел тогда большое влияние на «Morning Advertiser» – один из журналов, самым странным образом поставленных. Журнала этого нет ни в клубах, ни у больших стешионеров, [975]975
  торговцев бумагой, газетами (от англ. stacioner).


[Закрыть]
ни на столе у порядочных людей – а он имеет большую циркуляцию, чем «Daily News», и только в последнее время дешевые листы вроде (145) «Daily Telegraph», «Morning и Evening Star» – отодвинули «М. Advertiser» на второй план. Явление чисто английское, «М. Advertisers – журнал питейных домов, и нет кабака, в котором бы его не было.

С Уркуардом и публикой питейных домов взошли в «Morning Advertiser» марксиды и их друзья – «Где пиво, там и немцы».

Одним добрым утром «Morning Advertiser» вдруг поднял вопрос: «Был ли Бакунин русский агент, или нет?» – Само собою разумеется, отвечал на него положительно. Поступок этот был до того гнусен, что возмутил даже таких людей, которые не принимали особенного участия в Бакунине.

Оставить это дело так было невозможно. Как ни досадно было, что приходилось подписать коллективную протестацию с Головиным (об этом субъекте будет особая глава) – но выбора не было. Я пригласил Ворцеля и Маццини присоединиться к нашему протесту – они тотчас согласились. Казалось бы, что после свидетельства председателя польской демократической Централизации и такого человека, как Маццини, все кончено. Но немцы не остановились на этом. Они затянули скучнейшую полемику с Головиным, который, с своей стороны, поддерживал ее для того, чтоб занимать публику лондонских кабаков.

Мой протест, то, что я писал к Маццини и Ворцелю, должно было обратить на меня гнев Маркса. Вообще это было время, в которое немцы спохватились и стали меня окружать такой же грубой неприязней, как окружали прежде грубым ухаживанием. Они уже не писали мне панегириков, как во время выхода «V. andern Ufer» и «Писем из Италии», а отзывались обо мне, «как о дерзком варваре, осмеливающемся смотреть на Германию сверху вниз». [976]976
  Это печатал некто Колачекв одном американском журнале – по поводу второго французского издания «Du developpement des idees revolutionnaires en Russie». Пикантноеэтого состоит в том, что весь текстэтой книги был прежде напечатан по-немецки, в «Deutsche Jahrbucher», – издаваемых… тем же самым Колачеком! (Прим, А. И. Герцена.)


[Закрыть]
Один из марксовских гезеллей [977]977
  подмастерьев (от нем. Hesell).


[Закрыть]
написал целую книжку против меня и отослал Гофману и Кампе, которые отказались ее печатать. Тогда он напечатал (что (146) я узнал гораздо позже) ту статейку в «Лидере», о которой шла речь. Имя его я не припомню.

К марксидам присоединился вскоре рыцарь с опущенным забралом. Карл Блинд —тогда famulus [978]978
  раб (лат.).


[Закрыть]
Маркса, теперь его враг. (В его корреспонденции в нью-йоркские журналы было сказано – по поводу обеда, который давал нам американский консул в Лондоне: «На этом обеде был русский, именно А. Г., выдающий себяза социалиста и республиканца. Г. живет в близких отношениях с Маццини, Кошутом и Саффи… Со стороны людей, стоящих во главе движения, чрезвычайно неосторожно, что они допускают русского в свою близость. Желаем, чтоб им не пришлось слишком поздно раскаяться в этом».

Сам ли Блинд это писал, или кто из его помощников, я не знаю – текста у меня перед глазами нет, но за смысл я отвечаю.

При этом надобно заметить, что как со стороны К. Блинда, так и со стороны Маркса, которого я совсем не знал, вся эта ненависть была чисто платоническая, так сказать, безличная – меня приносили в жертву фатерланду – из патриотизма. В американском обеде, между прочим, их бесило отсутствие немца – за это они наказали русского. [979]979
  Отсутствие немца на обеде напоминает мне похороны матери Гарибальди. Она умерла в Ницце в 1851 году, друзья ее сына пригласили изгнанников разных стран нести покойницу; в том числе был приглашен и я. Когда мы собрались у сеней дома. оказалось, что приглашенные были: два римлянина (один из них был Орснни), два ломбарда, два неаполитанца, два француза, Хоецкий – поляк и – русский. «Господа, – сказал Хоецкий, – заметьте, LEurope entiere est representee; meme il manque un Allemand!» (Европа представлена полностью, нет даже ни одного немца) (франц.)) (Прим. А. И, Герцена.)


[Закрыть]

Обед этот, наделавший много шуму по ту и другую сторону Атлантики, случился таким образом. Президент Пирс будировал старые европейские правительства и делал всякие школьничества. Долею для того, чтоб приобрести больше популярности дома, долею, чтоб отвести глаза всех радикальных партий в Европе от главного алмаза, на котором ходила вся его политика, – от незаметного упрочения и распространения невольничества.

Это было время посольства Сулев Испанию и сына (147) Р. Оуэна в Неаполь, вскоре после дуэли Суле с Тюрго и его настоятельного требования проехать вопреки приказа Наполеона, через Фракцию в Брюссель, в котором император французов отказать не решился. «Мы посылаем послов, – говорили американцы, – не к царям, а к народам». Отсюда идея дать дипломатический обед врагам всех существующих правительств.

Я не имел понятия о готовящемся обеде. Получаю вдруг приглашение от Соундерса, американского консула, – в приглашении лежала небольшая записочка о г Маццини, он просил меня, чтоб я не отказывался, что обед этот делается с целью кой-кого подразнить и показать симпатию кой-кому другому.

На обеде были – Маццини, Кошут, Ледрю-Роллен, Гарибальди, Орсини, Ворцель, Пульский и я, из англичан – один радикальный член парламента, Жозуа Вомслей, потом посол Бюханан и все посольские чиновники.

Надобно заметить, что одна из целей красногообеда, данного защитником черногорабства, состояла в сближении Кошута с Ледрю-Ролленом. Дело было не в том, чтоб их примирить, – они никогда не ссорились, – а чтоб их официально познакомить. Их незнакомство случилось так. Ледрю-Роллен был уже в Лондоне, когда Кошут приехал из Турции. Возник вопрос, кому первому ехать с визитом: Ледрю-Роллену к Кошуту или Кошуту к Ледрю-Роллену, вопрос этот сильно занимал их друзей, сподвижников, их двор, гвардию и чернь. – Pro и contra [980]980
  За и против (лат.).


[Закрыть]
были значительные. Один был диктатор Венгрии – другой не был диктатор, но зато француз.Один был почетный гость Англии, лев первой величины, на вершине своей садящейся славы – другой был в Англии как дома, а визиты делаются вновь приезжающими… Словом, вопрос этот, как квадратура круга, perpetuum mobile был найден обоими дворами неразрешимым… а потому и решили тем, чтоб не ездить ни тому, ни Другому, предоставляя дело встречи воле божией и случаю… Года три или четыре Ледрю-Роллен и Кошут, живши в одном городе, имея общих друзей, общие интересы и одно дело, должны были игнорировать друг друга, а (148) случая никакого не было. – Маццини решился помочь судьбе.

Перед обедом, после того как Бюханан уже пережал нам всем руки, – изъявляя каждому свое полное удовольствие, что познакомился лично, – Маццини взял Ледрю-Роллена под руку, и в то же самое время Бюханан сделал такой же маневр с Кошутом – и, кротко подвигая виновников, привели их почти к столкновению и назвали их друг другу – новые знакомые не остались в долгу и осыпали друг друга комплиментами – с восточным, цветистым оттенком со стороны великого мадьяра и с сильным колоритом речей Конвента со стороны великого галла…

Я стоял во время всей этой сцены у окна с Орсини… взглянув на него, я был до смерти рад, видя легкую улыбку – больше в его глазах, чем на губах.

– Послушайте, – сказал я ему, – какой мне вздор пришел в голову, в 1847 году я видел в Париже, в Историческом театре, какую-то глупейшую военную пьесу, в которой главную роль играли дым и стрельба, а вторую – лошади, пушки и барабаны. В одном из действий полководцы обеих армий выходят для переговоров с противуположных сторон сцены – храбро идут против друг друга – и, подойдя, один снимает шляпу и говорит:

– Souvaroff – Massena! На что другой ему отвечает, тоже без шляпы:

– Massena – Souvaroff!

– Я сам едва удержался от смеха, – сказал мне Орсини с совершенно серьезным лицом.

Хитрый старик Бюханан, мечтавший тогда уже, несмотря на семидесятилетний возраст, о президентстве и потому говоривший постоянно о счастии покоя, об идиллической жизни и о своей дряхлости, – любезничал с нами так, как любезничал в Зимнем дворце с Орловым и Бенкендорфом, когда был послом при Николае. С Ношутом и Маццини он был прежде знаком – другим он говорил очень хорошо отделанные комплименты, напоминавшие гораздо больше тертого дипломата, чем сурового гражданина демократической республики. Мне он ничего «е сказал, кроме того, что он долго был в России и вывез убеждение, что она имеет великую будущность. Я ему на это, разумеется, ничего не сказал, а заметил, что помню его еще со времен коронации Николая. «Я был (149) мальчиком, но вы были так заметны – в вашем простом черном фраке и в круглой шляпе – в толпе шитой, золоченой, ливрейной знати». [981]981
  Я ни слова тогда не говорил по-английски Бюханан плохо понимал по-французски. Ворцель ему передал мои слова. (Прим. А. И. Герцена.)


[Закрыть]

Гарибальди он заметил: «У вас такая же слава в Америке, как в Европе, только что в Америке еще прдбавляется новый титул. Там вас знают – там вас знают за отличного моряка…»

За десертом, когда m-me Saunders уже вышла и нам подали сигары с еще большим количеством вина, Бюханан, сидевший против Ледрю-Роллена, сказал ему, что «у него был знакомый в Нью-Йорке, говоривший, что он готов бы был съездить из Америки во Францию – только для того, чтоб познакомиться с ним».

По несчастию, Бюханан как-то шамшил, а Ледрю-Роллен плохо понимал по-английски. В силу чего вышло презабавное qui pro quo [982]982
  недоразумение (лат.).


[Закрыть]
– Ледрю-Роллен думал, что Бюханан говорит это от себя, и с французским effusion de reconnaissance [983]983
  порывом благодарности (франц.).


[Закрыть]
стал его благодарить и протянул ему, через стол свою огромную руку. Бюханан принял благодарность и руку и с тем невозмущаемым спокойствием в трудных обстоятельствах, с которыми англичане и американцы тонут с кораблем или теряют полсостояния, заметил ему: «I think – it is a mistake [984]984
  Я думаю, это ошибка (англ).


[Закрыть]
– это не я так думал, это один из моих хороших приятелей в New-Yorke».

Праздник кончился тем, что вечером поздно, когда Бюханан уехал, а вслед за ним не счел более возможным остаться и Кошут и отправился с своим министром без портфеля, – консул стал умолять нас снова сойти в столовую, где он хотел сам приготовить какой-то американский пунш из старого кентуккийского виски. К тому же Соундерсу там хотелось вознаградить себя за отсутствие сильных тостов – за будущую всемирную (белую) республику и т. д., которых, должно быть, осторожный Бюханан не допускал. За обедом пили тосты – двух-трех гостей и его… без речей. (150)

Пока он жег какой-то алкоголь и приправлял его всякой всячиной, он предложил хором отслужить«Марсельезу». Оказалось, что музыку ее порядком знал один Ворцель – зато у него было extinction [985]985
  потеря (англ).


[Закрыть]
голоса, да кой-как Маццини, – I; пришлось звать американку Соундерс, которая сыграла «Марсельезу» на гитаре.

Между тем ее супруг, окончив свою стряпню, попробовал, остался доволен и разлил нам в большие чайные чашки. Не опасаясь ничего, я сильно хлебнул – ив первую минуту не мог перевести духа. Когда я пришел в себя и увидел, что Ледрю-Роллен собирался также усердно хлебнуть, я остановил его словами:

– Если вам дорога жизнь, то вы осторожнее обращайтесь с кентуккийским прохладительным; я – русский, да и то опалил себе нёбо, горло и весь пищеприемный канал, – что же будет с вами. Должно быть, у них в Кентукки пунш делается из красного перца, настоянного на купоросном масле.

Американец радовался, иронически улыбаясь слабости европейцев. Подражатель Митридата с молодых лет – я один подал пустую чашку и попросил еще. Это химическое сродство с алкоголем ужасно подняло меня в глазах консула. «Да, да, – говорил он, – только в Америке и в России люди и умеют пить».

«Да есть и еще больше лестное сходство, – подумал я, – только в Америке и в России умеют крепостных засекать до смерти».

Пуншем в 70° окончился этот обед, испортивший больше крови немецким фолликуляриям, [986]986
  газетным писакам (от франц. Folliculaire).


[Закрыть]
чем желудок обедавшим.

За трансатлантическим обедом следовала попытка международного комитета —последнее усилие чартистов и изгнанников соединенными силами заявить свою жизнь и свой союз. Мысль этого комитета принадлежала Эрнсту Джонсу. Он хотел оживить дряхлевший не по летам чартизм, сближая английских работников с французскими социалистами. Общественным актом этой entente cordiale [987]987
  сердечного согласия (франц).


[Закрыть]
назначен был митинг – в воспоминание 24 февр<аля> 1848. (151)

Международный комитет избрал между десятком других и меня своим членом, прося меня сказать речь о России, я поблагодарил их письмом, речи говорить не хотел, – тем бы и заключил, если б Маркс и Головин не вынудили меня явиться назло им на трибуне St.-Mar-tins Hall.

Сначала Джонс получил письмо от какого-то немца, протестовавшего против моего избрания. Он писал, что я известный панславист, что я писал о необходимости завоевания Вены, которую назвал славянской столицей, что я проповедую русское крепостное состояние – как идеал для земледельческого населения. Во всем этом он ссылался на мои письма к Линтону («La Russie Ie vieux monde»). Джонс бросил без внимания патриотическую клевету.

Но это письмо было только авангардным рекогносцированием. В следующее заседание комитета Маркс объявил, что он считает мой выбор, несовместным с целью комитета, и предлагал выбор уничтожить. Джонс заметил, что это не так легко, как он думает; что комитет, избравши лицо, которое вовсе не заявляло желания быть членом, и сообщивши ему официально избрание, не может изменить решения по желанию одного члена; что пусть Маркс формулирует свои обвинения, – и он их предложит теперь же на обсуживание комитета.

На это Маркс сказал, что он меня лично не знает, что он не имеет никакого частного обвинения, но находит достаточным, что я русский, и притом русский, который во всем, что писал, поддерживает Россию, —что, наконец, если комитет не исключит меня, то он, Маркс, со всеми своими будет принужден выйти.

Эрнст Джонс, французы, поляки, итальянцы, человека два-три немцев и англичане вотировали за меня. Маркс остался в страшном меньшинстве. Он встал и с своими присными оставил комитет и не возвращался более.

Побитые в комитете, марксиды отретировались в свою твердыню – в «Morning Advertiser». Герст и Блакет издали английский перевод одного тома «Былого и дум», включив в него «Тюрьму и ссылку». Чтоб товар продать лицом, они, не обинуясь, поставили: «My exile (152) in Siberia»на заглавном листе. «Express» первый заметил это фанфаронство. Я написал к издателю письмо и другое – в «Express». Герст и Блакет объявили, что заглавие было сделано ими, что в оригинале его нет, но что Гофман и Кампе поставили в немецком переводе тоже в «Сибирь». – «Express» вое это напечатал. Казалось, дело было кончено. Но «Morning Advertiser» начал меня шпиговать в неделю раза два-три. Он говорил, что я слово «Сибирь»употребил для лучшего сбыта книги, что я протестовал через пять днейпосле выхода книги, то есть давши время сбыть издание. Я отвечал; они сделали рубрику: «Case of М. Н.», [988]988
  «Дело г. Г»<ерцена> (англ.).


[Закрыть]
как помещают дополнения к убийствам или уголовным процессам… Адвертейзеровкие немцы не только сомневались в Сибири, приписанной книгопродавцем, но и в самой ссылке. «В Вятке и Новгороде г. Г. был на императорскойслужбе, – где же и когда он был в ссылке?»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю