355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Герцен » Былое и думы.(Предисловие В.Путинцева) » Текст книги (страница 46)
Былое и думы.(Предисловие В.Путинцева)
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 00:37

Текст книги "Былое и думы.(Предисловие В.Путинцева)"


Автор книги: Александр Герцен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 46 (всего у книги 116 страниц)

Сидонский, чтоб блеснуть своим мирским образованием, перед венчанием стал говорить о новых философских брошюрах, и, когда все было готово и дьячок подал ему епитрахиль, к которой он приложился и стал надевать, он, потупя взоры, сказал Боткину:

– Вы извините: обряды-с – я весьма хорошо знаю, что христианский ритуал сделал свое время, что…

– О, нет, нет! – прервал его Базиль голосом, полным участия и сострадания. – Христианство вечно – его сущность, его субстанция не может пройти.

Сидонский поблагодарил целомудренным взглядом «рыцарственного» антагониста, обратился к клиру и запел: «Благословен бог наш… и ныне, и присно, и во веки веков». – «Аминь!» – грянул клир, и дело пошло своим порядком, и Базиля в венце и Арманс в венце повел Сидонский круг аналоя… заставляя ликовать Исайю.

Из собора Базиль отправился с Арманс домой и, оставив ее там, явился на литературный вечер Краев-ского. Через два дня Белинский посадил молодых на пароход… Теперь-то, подумают, история, наверное, окончена.

Нисколько.

До Каттегата дело шло очень хорошо, но тут попался проклятый «Жак» Ж. Санда.

– Как ты думаешь о Жаке? – спросил Базиль Арманс, когда она кончила роман.

Арманс сказала свое мнение.

Базиль объявил ей, что оно совершенно ложно, что она оскорбляет своим суждением глубочайшие стороны его духа и что его миросозерцаниене имеет ничего общего с ее.

Сангвиническая Арманс не хотела менять миросозерцания; так прошли оба Бельта.

Вышедши в Немецкое море, Боткин почувствовал себя больше дома и сделал еще раз опыт переменить (244) миросозерцание, убедить Арманс – иначе взглянуть на Жака.

Умирающая от морской болезни, Арманс собрала последние силы и объявила, что мнения своего о Жаке она не переменит.

– Что же нас связывает после этого? – заметил сильно расходившийся Боткин.

– Ничего, – отвечала Арманс, – et si vous me cher-chez querelle, [405]405
  и если вы хотите ссориться (франц.).


[Закрыть]
так лучше просто расстаться, как только коснемся земли.

– Вы решились? – говорил Боткин, петушась. – Вы предпочитаете?..

– Все на свете, чем жить с вами; вы – несносный человек – слабый и тиран.

– Madame!

– Monsieur!

Она пошла в каюту; он остался на палубе. Арманс сдержала слово: из Гавра уехала к отцу и через год возвратилась в Россию одна, и притом в Сибирь.

На этот раз, кажется, история этого перемежающегося брака кончилась.

А впрочем, Барер говорил же: «Только мертвые не возвращаются!»

(Писано в 1857, Putney. Laurel House.)

Часть пятая. Париж-Италия-Париж (1847–1852) [406]406
  Печатается по изданию: Герцен А.И. Былое и думы. Части 4–5. – М.: ГИХЛ, 1958.


[Закрыть]

Начиная печатать еще часть «Былого и думы», я опять остановился перед отрывочностью рассказов, картин и, так сказать, подстрочныхк ним рассуждений. Внешнего единства в них меньше, чем в первых частях. Спаять их в одно – я никак не мог. Выполняя промежутки, очень легко дать всему другой фон и другое освещение – тогдашняяистина пропадет. «Былое и думы» не историческая монография, а отражение истории в человеке, случайнопопавшемся на ее дороге. Вот почему я решился оставить отрывочные главы, как они были, нанизавши их, как нанизывают картинки из мозаики в итальянских браслетах – все изображения относят к одному предмету, но держатся вместе только оправой и колечками.

Для пополнения этой части необходимы, особенно относительно 1848 года, – мои «Письма из Франции и Италии»; я хотел взять из них несколько отрывков, но пришлось бы столько перепечатывать, что я не решился.

Многое, не взошедшее в «Полярную звезду», взошло в это издание – но всего я не могу еще передать читателям, по разным общим и личным причинам. Не за горами и то время, когда напечатаются не только выпущенные страницы и главы, но и целый том, самый дорогой для меня…

Женева, 29 июля 1866. (246)

ПЕРЕД РЕВОЛЮЦИЕЙ И ПОСЛЕ НЕЕ
ГЛАВА XXXIV. Путь

Потерянный пасс. – Кенигсберг. – Собственноручный нос. – Приехали! – И уезжаем.

…В Лауцагене прусские жандармы просили меня взойти в кордегардию. Старый сержант взял пассы, надел очки и с чрезвычайной отчетливостью стал вслух читать все, что не нужно: «Auf Befehl s. k. M. Nicolai des Ersten… alien und jeden, deren daran gelegen etc., etc… Unterzeichner Peroffski, Minister der Innern, Kam-merherr, Senator und Ritter des Ordens St. Wladimir… Inhaber eines goldenen Degens mit der Inschrift fur Tapferkeit»… [407]407
  По указу е. и. в. Николая I… всем и каждому, кому ведать надлежит и т. д. и т. д…Подписал Перовский, министр внутренних дел, камергер, сенатор и кавалер ордена св. Владимира… Обладатель золотого оружия с надписью за храбрость (нем.).


[Закрыть]

Этот сержант, любивший чтение, напоминает мне другого. Между Террачино и Неаполем неаполитанский карабинер четыре раза подходил к дилижансу, всякий раз требуя наши визы. Я показал ему неаполитанскую визу; ему этого и полкарлина было мало, он понес пассы в канцелярию и воротился минут через двадцать с требованием, чтоб я и мой товарищ шли к бригадиру. Бригадир, старый и пьяный унтер-офицер, довольно грубо спросил:

– Как ваша фамилия, откуда?

– Да это все тут написано.

– Нельзя прочесть.

Мы догадались, что грамота не была сильною стороной бригадира. (247)

– По какому закону, – сказал мой товарищ, – обязаны мы вам читать наши пассы; мы обязаны их иметь и показывать, а не диктовать, мало ли что я сам продиктую.

– Aecidenti! – пробормотал старик, – va ben, va ben! [408]408
  Черт возьми!., ладно уж, ладно! (итал.).


[Закрыть]
– и отдал наши виды, не зависывая.

Ученый жандарм в Лауцагене был не того разбора; прочитав три раза в трех пассах все ордена Перовского до пряжки за беспорочную службу, он спросил меня:

– Вы-то, Euer Hochwohlgeboron [409]409
  Ваше высокоблагородие (нем.).


[Закрыть]
– кто такое? Я вытаращил глаза, не понимая, что он хочет от меня.

– Fraulein Maria E., Fraulein Maria К., Frau П., – всё женщины, тут нет ни одного мужского вида.

Посмотрел я: действительно, тут были только пассы моей матери и двух наших знакомых, ехавших с нами, – у меня мороз пробежал по коже.

– Меня без вида не пропустили бы в Таурогене.

– Bereits so, [410]410
  Так-то так (нем.).


[Закрыть]
только дальше-то ехать нельзя.

– Что же мне делать?

– Вероятно, вы забыли в кордегардии, я вам велю заложить санки, съездите сами, а ваши пока погреются у нас. – Heh! Kerl, lass er mal den Braunen anspannen. [411]411
  Эй! малый, пусть запрягут гнедого (нем).


[Закрыть]

Я не могу без смеха вспомнить этот глупый случай, именно потому, что я совершенно смутился от него. Потеря этого паспорта, о котором я несколько лет мечтал, о котором два года хлопотал, в минуту переезда за границу, поразила меня. Я был уверен, что я его положил в карман, стало, я его выронил, – где же искать? Его занесло снегом… надобно просить новый, писать в Ригу, может ехать самому; а тут сделают доклад, догадаются, что я к минеральным водам еду в январе. Словом, я уже чувствовал себя в Петербурге, образ Кокошкина и Сахтынского, Дубельта и Николая бродили в голове. Вот тебе и путешествие, вот и Париж, свобода книгопечатания, камеры и театры… опять увижу я министерских чиновников, квартальных и всяких других надзирателей, городовых с двумя блестящими (248) пуговицами на спине, которыми они смотрят назад… и прежде всего увижу опять небольшого сморщившегося солдата в тяжелом кивере, на котором написано таинственное «4», обмерзлую казацкую лошадь. Хоть бы кормилицу-то мне застать еще в «Тавроге», как она говорила.

Между тем заложили большую печальную и угловатую лошадь в крошечные санки. Я сел с почтальоном в военной шинели и ботфортах, почтальон классически хлопнул классическим бичом – как вдруг ученый сержант выбежал в сени в одних панталонах и закричалг

– Halt! Halt! Da ist der vermaledeite Pass, [412]412
  Стой! Стой! Вот проклятый паспорт (нем.).


[Закрыть]
– и он его держал развернутым в руках.

Спазматический смех овладел мною.

– Что же вы это со мной делаете? Где вы нашли?

– Посмотрите, – сказал он, ваш русский сержант положил лист в лист, кто же его там знал, я не догадался повернуть листа…

А ведь прочитал три раза: «Es ergehet deshalb an alle hohe Machte, und an alle und jeder, welchen Standes und welcher Wiirde sie auch sein mogen…» [413]413
  По сему надлежит всем высоким державам и всем и каждому, какого чина и звания они ни были бы… (нем.).


[Закрыть]

…«В Кенигсберг я приехал усталый от дороги, от забот, от многого. Выспавшись в пуховой пропасти, я на другой день пошел посмотреть город: на дворе был теплый зимний день, [414]414
  «Письма из Франции и Италии». Письмо I. (Прим. А. И. Герцена.).


[Закрыть]
хозяин гостиницы предложил проехаться в санях, лошади были с бубенчиками и колокольчиками, с страусовыми перьями на голове… и мы были веселы, тяжелая плита была снята с груди, неприятное чувство страха, щемящее чувство подозрения – отлетели. В окне книжной лавки были выставлены карикатуры на Николая, я тотчас бросился купить целый запас. Вечером я был в небольшом, грязном и плохом театре, но я и оттуда возвратился взволнованным не актерами, а публикой, состоявшей большей частью из работников и молодых людей; в антрактах все говорили громко и свободно, все надевали шляпы (чрезвычайно важная вещь, – столько же, сколько право бороду не брить и пр.). Эта развязность, этот элемент (249) более ясный и живой, поражает русского при переезде за границу. Петербургское правительство еще до того грубо и не обтерлось, до того – только деспотизм, что любит наводить страх, хочет, чтоб перед ним все дрожало, словом хочет не только власти, но сценической постановки ее. Идеал общественного порядка для петербургских царей – передняя и казармы».

…Когда мы поехали в Берлин, я сел в кабриолет; возле меня уселся какой-то закутанный господин; дело было вечером, я не мог его путем разглядеть. Узнав, что я русский, он начал меня расспрашивать о строгости полиции, о паспортах – я, разумеется, рассказал ему все, что знал. Потом зашла речь о Пруссии, он восхвалял бескорыстие прусских чиновников, превосходство администрации, хвалил короля и, в заключение, сильно напал на познанских поляков за то, что они нехорошие немцы. Меня это удивило, я ему возражал, сказал прямо, что я совсем не делю его мнения, и потом замолчал.

Между тем рассвело; тут только я заметил, что мой сосед-консерватор говорил в нос вовсе не от простуды, а оттого, что у него его не было, по крайне мере недоставало самой видной части. Он, вероятно, заметил, что открытие это не принесло мне особенного удовольствия, и потому счел нужным рассказать мне, вроде извинения, историю о потере носа и его восстановлении. Первая часть была сбивчива – но вторая очень подробна: ему сам Диффенбах вырезал из руки новый нос, рука была привязана шесть недель к лицу; «Majestab» [415]415
  его величество (нем.).


[Закрыть]
приезжал в больницу посмотреть, высочайше удивился и одобрил.

Le roi de Prusse, en le voyant,
A dit: cest vraiment etonnant. [416]416
  Король прусский, увидя его, Сказал: это в самом деле удивительно (франц.).


[Закрыть]

По-видимому, Диффенбах был тогда занят чем-то другим и нос ему вырезал прескверный. Но вскоре я открыл, что собственноручный нос был наименьшим из его недостатков.

Переезд наш из Кенигсберга в Берлин был труднее всего путешествия. У нас взялось откуда-то поверье, что прусские почты хорошо устроены, – это все вздор. (250) Почтовая езда хороша только во Франции, в Швейцарии да в Англии. В Англии почтовые кареты до того хорошо устроены, лошади так изящны и кучера так ловки, что можно ездить из удовольствия. Самые длинные станции карета несется во весь опор; горы, съезды – все равно. Теперь благодаря железным дорогам вопрос этот становится историческим, но тогда мы испытали немецкие почты с их клячами, хуже которых нет ничего на свете, разве одни немецкие почтальоны.

Дорога от Кенигсберга до Берлина очень длинна; мы взяли семь мест в дилижансе и отправились. На первой станции кондуктор объявил, чтобы мы брали наши пожитки и садились в другой дилижанс, благоразумно предупреждая, что за целость вещей он не отвечает. Я ему заметил, что в Кенигсберге я спрашивал и мне сказали, что места останутся; кондуктор ссылался на снег и на необходимость взять дилижанс на полозьях; против этого нечего было сказать. Мы начали перегружаться с детьми и с пожитками ночью, в мокром снегу. На следующей станции та же история, и кондуктор уже не давал себе труда объяснять перемену экипажа. Так мы проехали с полдороги, тут он объявил нам очень просто, что «нам дадут только пять мест».

– Как пять? вот мой билет.

– Мест больше нет.

Я стал спорить; в почтовом доме отворилось с треском окно, и седая голова с усами грубо спросила, о чем спор. Кондуктор сказал, что я требую семь мест, а у него их только пять; я прибавил, что у меня билет и расписка в получении денег за семь мест. Голова, не обращаясь ко мне, дерзким, раздавленным русско-немецко-военным голосом сказала кондуктору:

– Ну, не хочет этот господин пяти мест, так бросай пожитки долой, пусть ждет, когда будут семь пустых мест.

После этого почтенный почтмейстер, которого кондуктор называл «Herr Major» и которого фамилия была Шверин, захлопнул окно. Обсудив дело, мы, как русские, решились ехать. Бенвенуто Челлини, как итальянец, в подобном случае выстрелил бы из пистолета и убил почтмейстера.

Мой сосед, исправленный Диффенбахом, в это время был в трактире; когда он вскарабкался на свое место и (251) мы поехали, я рассказал ему историю. Он был выпивши и, следственно, в благодушном расположении; он принял глубочайшее участие и просил меня дать ему в Берлин записку.

– Вы почтовый чиновник? – спросил я.

– Нет, – отвечал он, еще больше* в нос, – но это все равно… я… видите… как это здесь называется – служу в центральной полиции.

Это открытие было для меня еще неприятнее собственноручного носа.

Первый человек, с которым я либеральничал в Европе, был шпион, зато он не был последний.

…Берлин, Кельн, Бельгия – все это быстро прореяло перед глазами; мы смотрели на все полурассеянно, мимоходом; мы торопились доехать и доехали,наконец.

…Я отворил старинное, тяжелое окно в Hotel du Rhin; передо мной стояла колонна —

 
…с куклою чугунной,
Под шляпой, с пасмурным челом,
С руками, сжатыми крестом.
 

Итак, я действительно в Париже, не во сне, а наяву: ведь это Вандомская колонна и Rue de la Paix.

В Париже – едва ли в этом слове звучало для меня меньше, чем в слове «Москва». Об этой минуте я мечтал с детства. Дайте же взглянуть на Hotel de Ville, на cafe Foy в Пале-Рояле, где Камиль Демулен сорвал зеленый лист и прикрепил его к шляпе, вместо кокарды, с криком: «a la Bastille!»

Дома я не мог остаться; я оделся и пошел бродить зря… искать Бакунина, Сазонова – вот Rue St.-Honore, Елисейские поля – все эти имена, сроднившиеся с давних лет… да вот и сам Бакунин…

Его я встретил на углу какой-то улицы; он шел с тремя знакомыми и, точно в Москве, проповедовал им что-то, беспрестанно останавливаясь и махая сигареткой. На этот раз проповедь осталась без заключения: я ее перервал и пошел вместе с ним удивлять Сазонова моим приездом.

Я был вне себя от радости!

На ней я здесь и остановлюсь.

Париж еще раз описывать не стану. Начальное знакомство с европейской жизнью, торжественная прогулка (252) по Италии, вспрянувшей от сна, революция у подножия Везувия, революция перед церковью св. Петра и, наконец, громовая весть о 24 феврале, – все это рассказано в моих «Письмах из Франции и Италии». Мне не передать теперь с прежней живостью впечатления, полустертые и задвинутые другими. Они составляют необходимую часть моих «Записок», – что же вообще письма, как не запискио коротком времени?

ГЛАВА XXXV. МЕДОВЫЙ МЕСЯЦ РЕСПУБЛИКИ
Англичанин в меховой куртке. – Герцог де Ноаль. – Свобода и ее бюст в Марселе. – Аббат Сибур и Всемирная республика в Авиньоне.

…«Завтра мы едем в Париж, я оставлю Рим оживленным, взволнованным. Что-то будет из всего этого? Прочно ли все это? Небо не без туч, временами веет холодный ветер из могильных склепов, нанося запах трупа, запах прошедшего; историческая трамонтана [417]417
  северный ветер (от итал. tramontane).


[Закрыть]
сильна – но что бы ни было, благодарность Риму за пять месяцев, которые я в нем провел. Что прочувствовано, то останется в душе – и совершенно всего не сдует же реакция».

Вот что я писал в конце апреля 1848 года, сидя у окна на Via del Corso и глядя на «Народную» площадь, на которой я так много видел и так много чувствовал.

Я ехал из Италии влюбленный в нее, мне жаль было ее – там встретил я не только великие события, но и первых симпатичных мне людей – а все-таки ехал. Мне казалось изменой всем моим убеждениям не быть в Париже, когда в нем республика. Сомнения видны в приведенных строках, но вера брала верх, и я с внутренним удовольствием смотрел в Чивите на печать консульской визы, на которой были вырезаны грозные слова «Republique Franchise», – я и не подумал, что именно потому Франция и не республика, что надо визу! (253)

Мы ехали на почтовом пароходе. Общество было довольно большое и, как всегда, разнообразно составленное: тут были путешественники из Александрии, Смирны, Мальты. С Ливорно начиная, поднялся страшный весенний ветер: он гнал пароход с ^неимоверной быстротою и с невыносимой качкой; через два-три часа палуба покрылась больными дамами, мало-помалу слегли и мужчины, исключая одного седого старичка француза, англичанина в меховой куртке и меховой шапке из Канады и меня. Каюты были тоже наполнены больными, и одной духоты и жара в них было достаточно, чтоб заболеть; мы трое ночью сидели посредине палубы на чемоданах, покрывшись шинелями и рельверагами, под завыванье ветра и плеск волн, заливавших иногда переднюю часть палубы. Англичанина я знал: в прошедшем году мы ехали с ним на одном пароходе из Генуи в Чивита-Веккию. Случилось, что мы обедали только двое; он весь обед ничего не говорил, но за десертом, смягченный марсалой и видя, что и я, с своей стороны, не намерен вступать в разговор, он подал мне сигару и сказал, что «сигары свои он сам привез из Гаваны». Потом мы разговорились с ним; он был в Южной Америке, в Калифорнии и говорил, что много раз собирался съездить в Петербург и в Москву, но не поедет, пока не будет правильногосообщения и прямого между Лондоном и Петербургом. [418]418
  Теперь оно есть. (Прим. А. И. Герцена.).


[Закрыть]

– Вы в Рим? – спросил я его, подъезжая к Чивите.

– Не знаю, – отвечал он.

Я замолчал, полагая, что он принял мой вопрос за нескромный; но он тотчас добавил:

– Это зависит от того, как климат мне понравится в Чивите. – А вы остаетесь здесь?

– Да. Пароход пойдет завтра.

Я тогда еще очень мало знал англичан и потому едва мог скрыть смех – и совсем не мог, когда на другой день, гуляя перед отелем, встретил его в той же меховой куртке, с портфелью, зрительной трубкой, маленьким несессерчиком, шествующего перед слугой, навьюченным чемоданом и всяким добром.

– Я в Неаполь, – сказал он, поровнявшись.

– Что же климат, не понравился? (254)

– Скверный.

Я забыл сказать, что в первый проезд он лежал в каюте на койке, которая была непосредственно над моей; в продолжение ночи он раза три чуть не убил меня: то страхом, то ногами; в каюте была смертная жара, он несколько раз ходил пить коньяк с водой и всякий раз, сходя или входя, наступал на меня и громко кричал, испугавшись:

– Oh – beg pardon – jai avals soif.

– Pas de mal. [419]419
  О – прошу прощения – у меня была жажда (искаж. франц.). —Ничего (франц.).


[Закрыть]

С ним, стало, в этот путь мы встретились как старые знакомые; он с величайшей похвалой отозвался о том, что я не подвержен морской болезни, – и подал мне свои гаванские сигары. Совершенно естественно, что через минуту разговор зашел о февральской революции. Англичанин, разумеется, смотрел на революцию в Европе как на интересное зрелище, как на источник новых и любопытных наблюдений и ощущений и рассказывал о революции в Новоколумбийской республике..

Француз принимал иное участие в этих делах… с ним через пять минут у меня завязался спор; он отвечал уклончиво, умно, не уступая, впрочем, ничего, и с чрезвычайной учтивостью. Я защищал республику и революцию. Старик, не нападая прямо на нее, стоял за исторические формы, как единственно прочные, народные и способные удовлетворить и справедливому прогрессу и необходимой оседлости.

– Вы не можете себе представить, – сказал я ему шутя, – какое оригинальное наслаждение вы доставляете мне вашими недомолвками. Я лет пятнадцать говорил так о монархии, как вы говорите о республике. Роли переменились: я, защищая республику, – консерватор, а вы, защищая легитимистскую монархию, – perturbateur de 1ordre publique. [420]420
  возмутитель общественного порядка (франц.).


[Закрыть]

Старик и англичанин расхохотались. К нам подошел еще один тощий, высокий господин, которого нос обессмертил «Шаривари» и Филиппом, – граф дАргу («Шаривари» говорил, что его дочь потому не выходит замуж, чтоб не подписываться: «такая-то, неё (255) Argout» [421]421
  рожденная Аргу; игра слов: пеё – урожденная, пег – нос (франц.).


[Закрыть]
). Он вступил в разговор, с уважением обращался со стариком, но на меня смотрел с некоторым удивлением, близким к отвращению; я заметил это и стал говорить на четыре градуса краснее.

– Это презамечательная вещь, – сказал мне седой старик: – Вы не первый русский, которого я встречаю с таким образом мыслей. Вы, русские, или совершеннейшие рабы царские, или – passez moi le mot [422]422
  простите мне это слово (франц.).


[Закрыть]
– анархисты. А из этого следствие то, что вы еще долго не будете свободными. [423]423
  Суждение это я слышал потом раз десять. (Прим. А. И. Герцена.).


[Закрыть]

В этом роде продолжался наш политический разговор.

Когда мы подъезжали к Марселю и все стали суетиться о пожитках, я подошел к старику и, подавая ему свою карточку, сказал, что мне приятно думать, что спор наш под морскую качку не оставил неприятных следов. Старик очень мило простился со мной, поострил еще что-то насчет республиканцев, которых я, наконец, увижу поближе, и подал мне свою карточку. Это был герцог де Ноаль, родственник Бурбонов и один из главных советников Генриха V.

Случай этот, весьма неважный, я рассказал для пользы и поучения наших герцоговпервых трех классов. Будь на месте Ноаля какой-нибудь сенатор или тайный советник, он просто принял бы мои слова за дерзость по службе и послал бы за капитаном корабля.

Один русский министр в 1850 г. [424]424
  Виктор Панин. (Прим. А. И. Герцена.).


[Закрыть]
с своей семьей сидел на пароходе в карете, чтоб не быть в соприкосновении с пассажирами из обыкновенных смертных. Можете ли вы себе представить что-нибудь смешнее, как сидеть в отложенной карете… да еще на море, да еще имея двойной рост.

Надменность наших сановников происходит вовсе не из аристократизма, – барство выводится; это чувство ливрейных, пудреных слуг в больших домах, чрезвычайно подлых в одну сторону, чрезвычайно дерзких – в другую. Аристократ – лицо, а наши – верные слуги (256) престола – вовсе не имеют личности; они похожи на. павловские медали с надписью: «Не нам, не нам, а имени твоему».К этому ведет целое воспитание: солдат думает, что его толькопотому нельзя бить палками, что у него аннинский крест, станционный смотритель ставит между ладонью путешественника и своей щекой офицерское звание, обиженный чиновник указывает на Станислава или Владимира – «не собой, не собой… а чином своим!»

Выходя из парохода в Марсели, я встретил большую процессию Национальной гвардии, которая несла в Hotel de Ville бюст свободы, то есть женщину с огромными кудрями в фригийской шапке. С криком: «Vive la Republique!» [425]425
  «Да здравствует республика!» (франц.).


[Закрыть]
шли тысячи вооруженных граждан, и в том числе работники в блузах, взошедшие в состав Национальной гвардии после 24 февраля. Разумеется, что и я пошел за ними. Когда процессия подошла к Hotel de Ville, генерал, мэр и комиссар Временного правительства Демосфен Оливье вышли в сени. Демосфен, как следовало ожидать по его имени, приготовился произнести речь. Около него сделали большой круг; толпа, разумеется, двигалась вперед, Национальная гвардия ее осаживала назад; толпа не слушалась; это оскорбило вооруженных блузников, они опустили ружья и, повернувшись, стали давить прикладами носки людей, стоящих впереди; граждане «единой и нераздельной республики» попятились…

Дело это тем больше удивило меня, что я еще весь был под влиянием итальянских и, в особенности, римских нравов, где гордое чувство личного достоинства и телеснойнеприкосновенности развито в каждом человеке, не только в факино, [426]426
  носильщике (от итал. facchino).


[Закрыть]
в почтальоне, но и в нищем, который протягивает руку. В Романье на эту дерзость отвечали бы двадцатью «колтелатами». [427]427
  ударами ножа (от итал. coltellata).


[Закрыть]
Французы попятились – может, у них были мозоли?

Случай этот неприятно подействовал на меня; к тому же, пришедши в hotel, я прочел в газетах руанскую историю. Что же это значит, неужели герцог Ноаль прав? (257)

Но когда человек хочет верить, его веру трудно искоренить, и, не доезжая до Авиньона, я забыл марсельские приклады и руанские штыки.

В дилижансе с нами сел дородный, осанистый аббат,средних лет и приятной наружности. Сначала он ради приличия принялся за молитвенник, но вскоре, чтоб не дремать, он положил его в карман и начал мило и умно разговаривать, с классической правильностью языка Портройяля и Сорбонны, с цитатами и целомудренными остротами.

Действительно, одни французы умеют разговаривать. Немцы признаются в любви, поверяют тайны, поучают или ругаются. В Англии оттого и любят рауты, что тут не до разговора… толпа, нет места, все толкутся и толкаются, никто никого не знает; если же соберется маленькое общество, сейчас скверная музыка, фальшивое пение, скучные маленькие игры, или гости и хозяева с необычайной тягостью волочат разговор, останавливаясь, задыхаясь и напоминая несчастных лошадей, которые, выбившись из сил, тянут против течения по бечевнику нагруженную барку.

Мне хотелось подразнить аббатареспубликой и не удалось. Он был доволен свободой без излишеств,главное без крови и войны, и считал Ламартина великим человеком, чем-то вроде Перикла.

– И Сафо, – добавил я, не вступая, впрочем, в спор и благодарный за то, что он не говорил ни слова о религии. Так, болтая, доехали мы до Авиньона часов в одиннадцать вечера.

– Позвольте мне, – сказал я аббату, наливая ему за ужином вино, – предложить довольно редкий тост: за республику et pour les hommes de 1eglise qui sont republicains! [428]428
  и за духовных лиц – республиканцев! (франц.).


[Закрыть]

Аббат встал и заключил несколько цицероновских фраз словами: «A la Republique future en Russie!» [429]429
  «За будущую республику в России!» (франц).


[Закрыть]

«A la Republique universelle!» [430]430
  «За всемирную республику!» (франц.).


[Закрыть]
– закричал кондуктор дилижанса и человека три, сидевших за столом. Мы чокнулись.

Католический поп, два-три сидельца, кондуктор и русские – как же не всеобщая республика?. (258)

А ведь весело было!

– Куда вы? – спросил я аббата,усаживаясь снова в дилижанс и попросив его пастырского благословения на курение сигары.

– В Париж, – отвечал он, – я избран в Национальное собрание; я буду очень рад видеть вас у себя – вот мой адрес.

Это был аббат Сибур, doyen [431]431
  настоятель (франц.).


[Закрыть]
чего-то, брат парижского архиерея.

…Через две недели наступало 15 мая, этот грозный ритурнель, за которым шли страшные июньские дни. Тут все принадлежит не моей биографии – а биографии рода человеческого…

Об этих днях я много писал.

Я мог бы тут кончить, как старый капитан в старой песне:

 
Те souviens-tu?.. mais Ici je marrete,
Ici finit tout noble souvenir. [432]432
  Помнишь ли ты?.. но здесь я умолкаю, Здесь кончаются все благородные воспоминания (франц.).


[Закрыть]

 

Но с этих-то проклятыхдней и начинается последняя часть моей жизни.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю