355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Бусыгин » Избранное » Текст книги (страница 7)
Избранное
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 02:41

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Александр Бусыгин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)

Высокие дома повреждены артиллерийским огнем, зияют черными дырами, трубы на домах того и гляди повалятся на крышу. А маленькие хатенки как будто еще больше в землю ушли, спасаясь от снарядов.

На улицах одуряющий запах акации, солнца вволю, а людей – не видать.

В хатах духота, спертый воздух и свет серый, как железные опилки.

Хотел машинист Булатов открыть окно, но жена его, Ирина, «христом-богом» умолять стала:

– Да ты что! Разве это можно?! Чтоб снаряд влетел! Ума в тебе нету! – схватила Булатова за руку и оттащила от окна.

В люльке сынишка-одногодка заплакал, Ирина к нему метнулась, на руки взяла, пестует.

Знает Ирина, что надо сыну, но грудь у нее плоская, как доска, а купить молока – нет денег.

Каждый день плачет надрывно сынишка, и слезы эти, как камни, в грудь Ирине, и она попрекает:

– Ну, что же ты со своими красными? Каждый день все обещаешь – «сегодня белых погоним. Украину возьмем»… Где ж?

Булатов у окна сидит, лицо тоскливое.

– Чего молчишь? И-и-и, бессовестный ты!

Расстегнула кофточку, уткнула неунимающегося сынишку в пустую грудь и запричитала:

– Все люди, как люди, а здесь… Господи, господи… Разве это муж? Так – чучело какое-то.

Булатов поднялся со скамейки, посмотрел на жену застывшими глазами, сказал:

– Не скули. Где мой пиджак? В депо пойду.

Ирина положила сынишку в люльку, к одежде кинулась:

– Не дам я тебе пиджака. Зачем идти? Вчера дежурил – еще что надо? Неровен час, убьет снарядом, тогда мне что делать?

Булатов легонько отстранил от вешалки жену, надел пиджак, голосом ровным сказал:

– Зачем меня убивать будут? А в депо я иду потому, что сегодня наступать будут… Может, паровозы потребуются.

Взглянула Ирина в глаза мужу, увидела в них знакомые ей упрямые огоньки и ничего не сказала.

Булатов вышел на улицу.

Как заблудившийся пчелиный рой, шумят пули, решетят окна высоких домов…

Пришел Булатов в депо – никого не видать. Тихонько сопит дежурный паровоз, кочегар спит в паровозной будке.

Посмотрел вокруг, везде одно: недобрая тишина.

Под потолком, на рельсовых переплетах, воркуют голуби, воробьи чирикают, загаживают пометом верстаки…

У Булатова нервно задергались веки, он вышел из депо и направился к станции.

Пусто на путях, нет ни одного вагона. Поле просторное, а не станция. И только рельсы напоминают, что здесь была жизнь, бегали вагоны, весело подталкивая друг дружку…

Смотрит Булатов на рельсы, покрывающиеся ржавчиной, и ему кажется – тоскуют рельсы о вагонах…

Гулкий орудийный выстрел спугнул тишину, снаряд перелетел через станцию… Вспахал землю.

Булатов остановился.

Выстрелы зачастили, свистят снаряды, разрываются…

Булатов повел глазами по полю – на зелени чернеют воронки от снарядов, будто осела стая галок. На рельсах – бронепоезд, весь окутан дымом и пылью, орудия огнем сверкают…

Бронепоезд идет к станции. Булатов направился к нему навстречу.

Минут через пять бронепоезд подошел к депо и остановился. Из паровоза выскочил командир; левая бровь у него рассечена, кровью застилает глаз. Командир заметил Булатова, подбежал к нему:

– Товарищ, дорогой, понимаешь, – снаряд в паровозную будку попал и убил машиниста. Где вот теперь найти мне машиниста?

Командир вытер кровь, застилающую глаз, повторил:

– Ни одного нет. Скажи: где найти? – Командир ругнулся со зла – саботажники!

Булатов ответил:

– Я машинист. А саботажниками-то зря лаешься. Как же нам сюда ходить, коли ползать впору? А с твоим бронепоездом я поеду…

Булатов вспомнил жену и плачущего ребенка.

– Дай-ка кусок хлеба, я в одно место отнесу и через минуту вернусь!

Командир схватил за руки Булатова:

– Дорогой братишка, я не всех саботажниками ругаю, а тех, что саботажничают…

Подскочил к бронеплощадке, крикнул:

– Бойцы, дай-ка хлеба буханку!

Из бронеплощадки высунулся красноармеец, удивленно посмотрел на командира обветренными глазами:

– Товарищ командир, хлеба – две буханки на всю площадку.

– Отломи половину. Да живей!

Булатов взял хлеб и побежал домой. Глаза расцвели, на лице радость. Вошел в хату, хлеб Ирине сует:

– На-ка.

Взял из люльки сынишку, щекочет ему живот:

– Э-э, ты, плакса! Сейчас мамка подзакусит, и ты молочка попьешь… Ух, ты, пассажир первого класса! – И опять положил его в люльку.

– Ты ешь, Ирина, побольше, а я опять на станцию побегу.

У Ирины хлеб в горле застрял:

– Опять на станцию! Зачем?

– Надо мне. Ну, я бегу, некогда.

– Не смей! На улице-то пушки как гремят. Не смей, тебе говорю!

– Брось ты шуметь, не говори, чего не следует. Я бегу.

Вслед за Булатовым, схватив на руки сынишку, выбежала Ирина.

Булатов бежал, не оглядываясь. Он не слышал выкриков жены.

Когда прибежал на станцию и залез на паровоз, увидел: на перроне стоит Ирина, – волосы выбились из-под платка, растрепались, на руках у нее сынишка. Ирина плачет.

Командир торопит:

– Товарищ, надо отъезжать. Наши в атаку пошли. Поддержка требуется.

Булатов высунулся из окна паровозной будки, крикнул жене:

– Ты иди домой. Не дури, Ирина!

Ирина сошла с перрона, Подвинулась к рельсам:

– Ты не поедешь! Я на рельсы брошусь. Ей-богу, брошусь!

Булатов передвинул рычаг, открыл топку, бросает уголь… Бронепоезд сердито засопел поршнями…

У Ирины выцвели глаза, зачастили слезы, ноги подкосились, и она опустилась на землю.

Бронепоезд пошел в атаку.

1926 г.

Домны горят

Посвящаю сестре

В. Бусыгиной

Рассказ

Над городом поднималось высокое и чистое голубое небо.

По главной улице, громыхая колесами и неугомонно дребезжа сигнальными звонками, бежали трамваи, переполненные пассажирами.

С тротуаров с неделю как очистили тонкий слой льда, солнце высушило их насухо.

По улицам спешили люди. Многие шли так быстро, что минутами, незаметно для себя, переходили на бег и, обгоняя идущих впереди, толкали их локтями. Но, как и в трамваях, здесь редко можно было увидеть сердитые глаза и мало кто обижался, когда его толкали и не просили извинения.

Весна шла дружно, и деревья были готовы со дня на день зазеленеть; они вытягивали свои ветки к солнцу, – словно просили его светить еще ярче и скорей отогреть землю.

На краю тротуара стояли девушки с маленькими корзиночками, доверху наполненными мечтательными подснежниками, и настойчиво, ни на минуту не умолкая, зазывающе бросали в людскую гущу:

– Подснежники! Подснежники!

– Гривенник букетик!

За городом, на отшибе, сейчас же за широким плацем, начавшим уже кое-где пестреть зеленой травкой, стоял металлургический завод, вросший корпусами в затвердевшую землю, сцементированную десятилетиями врезающейся в нее железной пылью.

Завод был окружен высоким забором, через который перекатывался все возрастающий железный шум и бежал через плац в городские улицы, бежал в поле, черневшее распаханными полосами. Высокие и строгие продымленные трубы доменных печей дышали жаром в сияющее небо.

По двору завода, изрезанного узкоколейкой так, что среди нее терялся поездной путь, рабочие толкали в цехи груженные железом и углем пузатые вагончики и, разгоняя их, резвились, словно малые ребята.

В кочегарке, открыв дверцы топки, высокий и широкоплечий кочегар с лицом, блестевшим от пота, бросал лопатой сверкающий уголь-орешник.

Против завода, на самом краю города, блестела оцинкованным железом крыша клиники нервных болезней.

В коридоре клиники, у окна, против седьмой палаты, стоял Сергей Федорович Алешин. Он дышал на стекло и вытирал его рукавом халата.

– Все трудишься? – улыбались больные, проходя мимо него.

– Да, – улыбался и Алешин.

Алешин лежал в клинике второй месяц. Первый месяц пролежал терпеливо, потом заскучал и каждый день просился, чтобы его выписали.

– Надоело мне, – жаловался он профессору, – работать хочется. Ну что я лежу без дела? Я поправился.

Но его не выписывали, и тоска еще сильней грызла его сердце. Занятый мыслями о заводе, Алешин не замечал, что дыхание у него прерывистое, и совершенно не подозревал, что ему надо серьезно лечиться.

Несмотря на категорический приказ поменьше двигаться и не волноваться, Алешин целыми днями ходил по коридору или стоял у окна, придумывая, чем бы это скрасить скупое на впечатления клиническое житье. А вечером, не дожидаясь ужина, ложился на койку, и через несколько минут по коридору бежала сестра, вызванная больными седьмой палаты к Алешину, бившемуся в припадке.

Припадки у Алешина учащались с каждым днем и были все тяжелее и продолжительнее. Надо было не меньше четырех человек, чтобы держать его.

Неделю назад профессор, делая обход больных, остановился у койки Алешина и долго с ним беседовал: расспрашивал о здоровье, ободряюще похлопал его по плечу, уверял, что он скоро поправится, а уходя из палаты, совсем развеселил:

– Ведите себя лучше, и мы вас недельки через полторы выпишем.

Алешин последнюю неделю ходил по коридору меньше, больше всего сидел в двенадцатой палате у своего приятеля по клинике – старого грузчика Денисова, который в молодости заболел и вовремя не лечился, а потом ослеп.

– Вот, брат, Денисов, – присаживаясь на его койку, радостным голосом сказал Алешин, – скоро начну работать. Хватит с меня супа куриного, я борща хочу. А ты, Денисов, не унывай, поправишься. Ты знаешь, что порт наш будет расширен и переоборудован. Вот пойдет работа!

– Да что ты, Сергей Федорович, взялся успокаивать меня, – вскинул Денисов на Алешина свои слепые глаза, чистые и большие, смотревшие так пристально, что под их взглядом Алешин начинал моргать. – Я, Сергей Федорович, и не думал унывать. Ты только никому не говори. – Денисов приглушил голос: – Мне кажется, что я иногда вижу своими глазами. Ей-ей. Хочешь – покажу окно, у которого ты всегда стоишь?

– Покажи, – согласился немного удивленный Алешин.

– Сейчас… покажу, ей-ей. Ты меня только немножко поддержи. У меня правая нога что-то прихрамывает.

Алешин взял его об руку, и Денисов, осторожно ступая и считая в уме шаги, смотрел вперед уверенно, а подойдя к окну, хлопнул ладонью по подоконнику.

– Оно?

– Оно.

– То-то, – ухмыльнулся Денисов, – а теперь веди обратно.

«Чудеса, – думал Алешин, – человек совсем слепой, а не ошибается».

– Знаешь, Сергей Федорович, – заговорил Денисов, когда они вошли в палату, – я за шесть месяцев так привык, что мне часто думается: глаза человеку не нужны. Одна морока с ними: пыль какая попадет – моргаешь, наработаешься, пот пойдет – тоже моргаешь; выпьешь малость – опять же неприятно: краснеют да воспаляются.

– Да оно, конечно, отчасти ты прав, если говорить о пыли или водке…

Алешин знал, что Денисов шутит потому, что ему хочется подбодрить себя, а на самом-то деле он понимает весь ужас слепоты и часто бывает сумрачный, ни с кем не разговаривает, не отвечает даже на вопросы.

Начинался «мертвый» час.

Больной, стоявший у дверей, приложив обе ладони ко рту, торопливо тихо сообщил:

– Идет, идет, доктор идет…

Денисов, услышав, что идет доктор, зашептал срывающимся голосом:

– Ну, я лягу… А ты, Сергей Федорович, уходи к себе.

Доктор, заглянув в палату и не найдя в ней беспорядка, прошел дальше.

Перед окнами клиники стояли деревья. Они были высокие и густые, набухали почками, и скоро должны были зазеленеть и веселить больных.

– Вырубить их надо, чтобы не мешали мне смотреть на улицу, – рассердился Алешин, остановившись по привычке у окна.

– А вы почему это, мой хороший, гуляете? – внезапно услышал он суровый голос и, обернувшись, увидел доктора.

– Да я…

– Нет, нет. Митинга, товарищ Алешин, открывать сейчас не будем. «Мертвый» час. Идите в палату.

– Доктор! – У Алеши вздрогнул подбородок, дернулась левая рука, будто бы ее больно укусила злая осенняя муха, а на глаза навернулись мутные слезы.

– Ай-ай, товарищ Алешин! Как же вы нехорошо делаете. Профессор вам что оказал?

– «Выпишу через полторы недели».

– Если вы будете вести себя как следует.

– А я разве плохо себя веду?

– Ну, тогда нам нечего разговаривать, – доктор обиженно развел руками и сделал вид, что хочет уходить.

«Ладно, сколько хочешь обижайся, только уходи скорей, не мешай смотреть», – подумал Алешин.

Но доктор не ушел. Он вежливо, но вместе с тем и решительно обнял Алешина за плечи и, тихонько подталкивая его в палату, заговорил ласково:

– Нельзя же, товарищ Алешин. Вы такой понятливый человек, и к тому же еще герой, а не слушаете, что вам говорят врачи… Для вашей же пользы. Мы вам добра желаем.

Доктор помог Алешину сесть на кровать и, уходя, сказал:

– Сейчас вам часок соснуть бы. Приятная штука, – и сделал вид, будто бы он сам непрочь поспать, но, находясь сейчас на службе, не может разрешить себе это удовольствие.

Но у Алешина о сне было другое мнение. Не успел доктор зайти в свой кабинет, как Алешин снова был у окна. Однако, сколько ни смотрел – перспектива не увеличивалась, он смутно через просветы деревьев видел только знакомые ему давно корпуса завода и трубы доменных печей.

* * *

Сегодня к Алешину приходила его дочь. Она была одета в легонькое весеннее пальто, на голове ярко зеленела вязаная шапочка, щеки были налиты румянцем, а глаза у нее, блестевшие молодым задором, такие же, как у Алешина, добрые и жадные до жизни, с неиссякаемой радостью глядели на отца.

Дочь рассказала ему, что сегодня она сдала последний зачет, что университет организует экскурсию в Москву, – она тоже поедет и получила скидку на билет – пятьдесят процентов.

– Папочка, дорогой! Ты подумай, сколько радости! И на улицах так хорошо. Скоро будет много зелени. Лед на реке уже почти весь прошел. Я сейчас к тебе прямо с реки. Народу там много. Шумят, веселые…

Алешин смотрел на дочь, и дыхание его учащалось, в глазах потеплело, и они затуманились радостью.

– Скоро, папочка, и тебе можно будет погулять. Мы тогда вместе пойдем на набережную.

Уходя, дочь оставила ему подснежники.

Алешин долго смотрел на них, не зная, что с ними делать, а затем решил отдать их сестре, которую он очень уважает.

После ужина, не дожидаясь вечернего обхода, когда в палатах еще не тушили свет, Алешин лег на койку и уснул.

Проснулся он часа за два до рассвета. В палате тяжелобольных, уткнувшись в мокрую от слез подушку и яростно скрипя зубами, кричал Куницын:

– Сестра-а-а… Сестра-а-а!!!

Сестра сидела на его койке, гладила его голову, успокаивая.

Алешин встал с постели и вышел в коридор. Скучно.

Во всем коридоре горела одна лампочка, да и та маленькая, в палатах темно, окна тоже темные. Алешин заглянул к Денисову. Он сидел на койке, обняв колени руками, пальцы которых были растопырены, и, слегка сгибая спину, покачивал головой.

– Ты не спишь? – подошел к нему Алешин.

– Это ты, Сергей Федорович?

– Я.

– А Куницын все кричит. Но последние дни он кричит меньше – наверное, скоро выздоровеет. А я, Сергей Федорович, сижу и думаю. И чего я думаю? Знаю, что ничего нового не выдумаю, а думаю… А ты все блукаешь… Выспался?

– Что-то не спится.

– Садись, поговорим. Ты чего невеселый? – спросил Денисов, уловивший грусть в голосе Алешина.

– Нет, я ничего.

– Как же ничего? Я вижу. Или нездоровится тебе?

– Нет. Так… Что-то взгрустнулось.

– Взгрустнулось. Жаль, что ночь сейчас, а то бы я тебе песню веселую запел. Я, брат, бывало, всегда так. Закончится погрузка на пароходе, выпью водочки, сяду на край пристани и пою. Один раз там и уснул. И, понимаешь, не утонул, вот ведь штука какая. Не суждено мне, значит, умереть через утопление… Жена ушла от меня, семь дней после того без просыпу пил и все песни веселые пел. О жене я ничуть не жалел. Поправлюсь, на другой женюсь и пить перестану. Детей мне хочется. Мне всего пятьдесят лет. А тебе сколько?

– Сорок два.

– А дочь у тебя хорошая. Она ласково разговаривала со мной, сказала, что я обязательно выздоровлю. Во! Она у тебя, значит, учится на доктора. Хорошее это дело.

– Она у меня славная, – сказал Алешин, и его глаза засветились гордостью. – Ей советовали на инженера учиться, а она на доктора пожелала. Тоже полезная специальность. И к тому же, вот, заболел я; была бы дочь доктором – не надо бы в клинику ложиться, дома лечился бы. Моя болезнь не какая-нибудь тяжелая.

– А как же это с тобой случилось? – спросил Денисов, хотя слышал уже не раз, но он знал, что Алешин рассказывает об этом с удовольствием и с некоторой даже гордостью, и каждый раз с новыми подробностями.

– Да так и случилось, – сразу начал Алешин, ободрясь и прогоняя грусть. – Работал в ночной смене. Вышел из цеха, гляжу, с конца двора бежит паровоз. Он днем на завод состав с железом привез. И что-то, понимаешь, екнуло мое сердце, и стало холодно у меня в груди. Думаю, ночь, а он так бежит. И, главное, бежит по тем путям, что идут к третьей домне. Все ближе и ближе ко мне, и ход убыстряет. А у нас на заводе как-то был такой случай. Машинист не закрыл как следует рычаг и отлучился куда-то на время. А пар в котле поднялся, и паровоз сам пошел, подбежал к цеховым воротам и давай их ломать. Потом еще в Таганроге, когда я там работал в восемнадцатом году, и мы, чтобы выкурить юнкеров, пустили на них паровоз. Юнкера были в вокзале. А рельсы прямо в него упираются. Ну, паровоз разломал стену и юнкеров вышиб. Я тебе, Денисов, об этом не рассказывал?

– Нет.

– Вот видишь… Как же это я забыл! Я был в Красной гвардии. И потому на фронт уходил, когда белые десант высаживали.

Ну, ладно, гляжу я на паровоз, а сердце у меня все холодеет. И весь я начинаю дрожать. Пробегает он мимо меня, я – глядь в будку, а там нет никого. Меня ка-а-ак кинет в жар – и я что есть силы – за ним! Вскочил, схватил за рычаг, да впопыхах, да и не зная еще как следует, повернул не в ту сторону, и паровоз побежал быстрее. Вот уже близко домна, и сейчас паровоз дел наделает. Но понимаешь, Денисов, не растерялся я. Сразу повернул рычаг обратно и остановил. Начал слезать, да возьми не попади на ступеньку и оступись. Упал и ударился головой о камень. Помутнело у меня в голове, и чувствую: кровь застилает глаза. Дальше что было – не помню. Пришел в себя на носилках. Ну, вот и все, – устало вздохнул Алешин.

– Ну, а потом? – спросил Денисов, зная, что Алешин дальше не продолжит, если ему не задать вопроса. – Что потом-то было? Как тебя героем назвали?

– Да вот, понимаешь, так и назвали. Секретарь партийной ячейки прямо на общем собрании заявил: «Алешин – герой». И тут – аплодисменты всего собрания… А паровоз этот был пущен неспроста… Есть еще враги.

– Да, Сергей Федорович, – согласился Денисов. – И они мешают нам жить.

Сестра, возвращаясь в свою комнату от успокоившегося Куницына, увидев сидящих на койке Денисова и Алешина, всплеснула руками:

– Вы почему не спите? Сейчас же спать! Спать, спать, спать, – сердито зашептала она, видя, что Денисов не ложится, а Алешин не собирается уходить.

Денисов лег.

Алешин, войдя в свою палату, сел на койку. Спать не хотелось. Он, как и днем, начал опять подсчитывать, сколько ему осталось дней до выписки из клиники. Подсчитал даже минуты. Получилось много. Загрустил, перевел их на часы, а затем на дни. Но грусть не проходила. Вышел в коридор.

Начинался рассвет. Деревья обозначились четко. Сквозь просветы серели корпуса завода. Доменные печи, в которые недавно завалили очередную порцию, выбрасывали размашистое пламя.

– Домны разгораются, – вслух сказал Алешин и, почувствовав, что сердце у него колотится учащенно, пошел к сестре.

Сестра, измучившись успокаивая Куницына, лежала на кушетке, повернувшись лицом к стене.

– Сестрица, – шопотом окликнул ее Алешин. – А, сестрица, дайте что-нибудь, – сердце колотится и тяжело дышать.

Сестра не шевелилась.

Алешин, наклонившись, заглянул ей в лицо.

– Спит… Ну, спи… Я и так обойдусь.

На столике, возле кушетки, в стакане с водой стояли подснежники, принесенные дочерью Алешина и подаренные им сестре.

– Цветочки цветут, и нам, старикам, веселей.

Алешин опять склонился над сестрой и пристально и ласково начал рассматривать ее лицо.

– Ну совсем, как моя дочка. И нос такой – чуть в небо, и щеки горячие. Спи! – он осторожно, на цыпочках вышел из комнаты и зашагал по коридору.

Сердце у него стучало с каждой минутой все сильнее и будто бы собиралось выпрыгнуть. Дыхание прерывалось ежесекундно. Ему захотелось как можно больше воздуха, и он с силой распахнул окно…

На шум прибежала сестра.

Алешин лежал на полу. Лицо его было багровым, глаза с требовательной мольбой смотрели на сестру…

Сестра быстро наклонилась к нему, подняла и, бережно поддерживая под руки, подвела к окну.

И Алешин опять увидел доменные печи.

– Горят. Домны горят.

Алешин почувствовал облегчение.

За окнами клиники просыпалась жизнь. На главной улице загромыхал трамвай, оживленно стало на тротуарах, люди спешили на работу. Как крепость, стоял металлургический завод. Высокие и строгие продымленные трубы доменных печей дышали ровно и горячо.

1929 г.

Хозяева

1

О том, что семнадцатого марта будет заседание партколлектива, было известно всем коммунистам нашего завода, но никто не подозревал, что на нем будет выступать Федор Петрович Перепелицын.

Упрекнуть нашего секретаря в плохой подготовке к собраниям и заседаниям никак нельзя. Мало того, что во всех цехах расклеиваются извещения, он еще сам чуть ли не каждый день лично напоминает. Увидит, например, в обеденный перерыв, что сошлись вместе человек пять коммунистов, обязательно подойдет и скажет:

– Товарищи, вы не забыли, что послезавтра у нас партсобрание?.. То-то… Вопросы стоят животрепещущие. Пригласите из своего цеха и беспартийных.

Секретаря партколлектива у нас очень уважают. Когда он выступает с докладом, время ему не ограничивают.

– Не подведет и без регламента, – говорят рабочие, – Борис Сергеевич не такой…

И Корнеев, действительно, никогда не затягивал. Займет своим докладом минут сорок и за этим говорит:

– …В заключение, товарищи, под всем сказанным я должен подвести черту, – и подведет ее минут за пять, никак не больше.

Не то, что некоторые докладчики – скажет:

– …В заключение я должен сказать, – и говорит минут пятнадцать.

Потом снова:

– …В заключение я должен сказать, – и опять минут десять заключает.

Федор Петрович Перепелицын в президиум попасть боится и чаще всего приходит на собрание, когда президиум уже выбран.

– Я, – говорит он, – человек робкий. А вдруг придется председательствовать, а докладчик попадется, которого не остановишь…

Если выступал с докладом Корнеев, Федор Петрович не боялся попасть в президиум, наоборот, он тогда давал почувствовать сидящим рядом с ним, что сегодня он непрочь быть в президиуме и даже согласен председательствовать.

2

Семнадцатого марта Корнеев часа за полтора до конца работы пошел по цехам.

– Товарищи, – говорил он, встречаясь с коммунистами, – на сегодняшнем бюро обязательно должен присутствовать весь актив. – Говорил это Корнеев голосом убедительным и серьезным. На повестке дня стояли немаловажные вопросы. Корнеев был спокоен. Все вопросы казались ему продуманными до конца.

В конце заводского двора, где был сложен уголь, его внимание привлекли мальчуганы, сидевшие верхом на заборе. Корнеев прибавил шагу. Мальчуганы – с забора. У всех за плечами мешки. Их было человек пятнадцать. Они нестройно отступали от завода.

Корнеев полез на забор и увидел, что по ту сторону его валялись кошелки, немного поодаль, под акациями, стояла, тачка, на которой через верх был навален уголь.

Корнеев погрозил мальчишкам.

Он слез с забора и позвал чернорабочих, кативших по узкоколейке вагонетку с поковкой из кузнечного цеха.

– За забором уголь, товарищи, – сказал он обидчивым тоном, – ребятишки растаскивают. Наш уголь. И тачку заберите. Надо, товарищи, за углем поглядывать. – В первую минуту Корнеев всю вину взвалил на чернорабочих.

«Тоже… Хозяева называются. Из-под носа у них воруют. Так, пожалуй, когда-нибудь целый цех упрут».

Корнееву пришел на память такой случай. Однажды он шел по набережной. Вокруг вагонов и элеватора, где шла разгрузка зерна, столпилось много рабочих, и никто из них не обращал внимания на то, что шагах в двадцати от них с лесного склада какие-то мальчишки тащили доски.

– Товарищи, что же вы не пугнете их? – упрекнул он рабочих.

– Это не наше дело, воруют не у нас, – ответил ему рабочий, сидевший на береговой тумбе и мирно куривший папиросу.

И тогда, как и сейчас на чернорабочих, Корнеев обиделся на грузчиков:

«Разве это хозяева?»

Но сейчас главная вина лежала не на чернорабочих (Корнеев это сразу понял).

«Охрану надо взгреть. И директора завода… Какой он директор, если не знает, как охраняется завод?»

Корнеев зашел в инструментальный цех. Окна в этом цехе выходили на улицу. На одном окне сетчатая решетка была порвана, и в образовавшуюся дыру свободно мог пролезть человек.

– Мартынов! – сурово сказал он мастеру цеха. – Ты был на бюро, когда говорили, что все недочеты в охране завода надо ликвидировать немедленно?

– Я принял меры…

– А где же они, эти меры? – вспылил Корнеев, – в дыру вылетели?

Мартынов смутился, и густая краска ударила ему в лицо; особенно ярко покраснели уши.

…Инструментальный цех одним из первых объявил себя ударным. На всех собраниях на этот цех указывали, как на образцовый. В местной газете был помещен портрет Мартынова и заметка к портрету под заголовком: «Мастер образцового цеха».

Сейчас Мартынову было очень неприятно услышать о своем промахе. Неприятность эта усугублялась еще тем, что об этой решетке в инструментальном цехе говорили уже не раз. Первый раз ее прорвал в 1921 году Сидоров.

– Зачем это? – спросили его.

– А чтобы не бегать на проходную после обеда с судками, а передавать их домашним через эту дыру.

Оказалось, что Сидоров передавал в дыру не пустые судки, а с «салом»[1].

Другой раз решетку прорвали воры со стороны и унесли много инструмента. Последний прорыв был года полтора назад. Тогда срезали почти все провода.

Правда, в то время Мартынов еще не был мастером, поработал в этом цехе и обо всех случаях с решеткой знал. Но все же ему захотелось найти смягчающие вину объективные обстоятельства.

«Я лучший мастер на заводе. Обо мне и в газете писали и на собраниях говорили, а Корнеев недоволен мною», – подумал Мартынов. Он обиделся:

– У меня цех перегружен заказами, ни одного свободного дня от заседаний – член бюро ячейки, член бюро по рационализации, заочный комвуз, председатель жакта, – ответил он Корнееву.

3

Шел Корнеев по двору завода, слегка наклонив голову, и думал…

Есть некоторые секретари партячеек, для которых все вопросы до чрезвычайности несложны и много размышлять над ними будто бы не к чему. Такие секретари начинают размышлять только в самую критическую минуту, ругая при этом актив, который, по их глубокому убеждению, никуда не годится и является главным виновником того, что вопросы, требующие четкого и немедленного разрешения, стоят на месте, как тяжело нагруженные вагоны.

Не в пример таким секретарям, Корнеев над всеми вопросами, прежде чем выносить их на обсуждение, помногу думал, успокаиваясь только тогда, когда видел, что вопросы со всех сторон обструганы, осталось только пройти по ним фуганком. Никогда он не рассуждал так: «Хотя и не все ясно, ну да актив не подкачает, вывезет…»

…Как и всегда после обхода цехов, перед Корнеевым сейчас снова встал требовательный вопрос, над которым он бился неоднократно, – вопрос об отношении рабочих к производству.

То, что он сегодня увидел, и еще ряд подобных примеров, о которых он вспомнил, заставили его придти к старому малоутешительному выводу: далеко не все рабочие чувствуют себя хозяевами производства – выводу, заставляющему искать и искать причины этого вопроса.

Корнеев знал отлично об исторических причинах нехозяйского отношения к производству и вел беспощадную борьбу с «хранителями капиталистических привычек», вооружал коллектив ненавистью к рвачам и лодырям, пытавшимся от государства взять побольше и дать ему поменьше.

Присутствуя на собраниях, где подписывались договоры о социалистическом соревновании между цехами, Корнеев особенно сочувственно встречал пункт о бережном отношении к станкам.

В деревообделочном цехе Минька «Ортодокс» – культпроп цехячейки – выступил против внесения в договор такого пункта. Он говорил:

– Рабочий социалистического производства и без соревнования должен бережно относиться к своему станку, ибо он – хозяин своего производства… Такой пункт на пятнадцатом году советской власти для нас позор!.. – Сказав это, «Ортодокс» высоко поднял вздрагивающую от негодования руку и закричал: – Я против такого пункта!

Корнеев выступил «за». Рабочие его поддержали, а «Ортодокса» дядя Степан, фрезеровщик деревообделочного цеха, заставил смутиться и молчать до конца собрания.

– Хоть ты и социалистический человек, – сказал он «Ортодоксу», – а станок у тебя не всегда в порядке, на раме столько грязи бывает, что хоть огород разводи и сажай на нем картошку. Пусть этот пунктик напоминает, кто ты такой и как должен поступать…

Когда Корнеев поднимал среди актива вопрос об отношении рабочих к производству, он чаще всего слышал голые ссылки на исторические причины. Это Корнеева не могло успокоить, он искал, что конкретно в нашей действительности помогает этому проклятому прошлому.

«Нет ли таких „мелочей“, – думал Корнеев, – которых мы не замечаем? А если и замечаем, то не придаем им должного значения, они кажутся нам маловажными, мысли наши задерживаются на них минуту-другую, не подвергая эти „мелочи“ тщательному анализу…»

Одна из таких «мелочей» совершенно неожиданно вскрылась на заседании бюро 17 марта. Но если бы Корнееву сейчас о ней кто-нибудь сказал, он, пожалуй, усмехнулся бы: на первый взгляд эта «мелочь» была столь ничтожна, что, беря ее вне связи с живыми людьми, не видя ее действия, нельзя было придать ей сколько-нибудь серьезного значения.

4

В механическом цехе Корнеева встретил секретарь цехячейки.

– Насчет бюро зашел? Предупредил всех. Придут. Только бородачи что-то ворчат. Особенно Перепелицын.

– Чего?

– Да просто ворчит, – уклончиво ответил секретарь, и Корнеев по тону ответа догадался, что секретарь знает причину перепелицынского «ворчания», но сказать о ней почему-то не хочет.

– А где он?

– Ты брось, Корнеев, – он успокоится. На него что-то нашло.

– Где он?

– В углу, – недовольно ответил секретарь и сердито ткнул пальцем в сторону Перепелицына.

…Перепелицын видел, когда Корнеев зашел в цех, и все время исподлобья наблюдал за ним, ожидая, когда Корнеев подойдет к его станку.

Не было такого случая, чтобы Корнеев, встретившись с Перепелицыным на собрании, на улице или в цехе, не перекинулся бы с ним парой-другой слов. А два года тому назад, когда Корнеев работал в механическом цехе и его станок стоял рядом с Перепелицыным, их почти всегда видели вместе.

– Так ты не знаешь, почему Перепелицын ворчит? – Корнеев долгим, испытующим и цепким, как тиски, взглядом схватил секретаря цехячейки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю