Текст книги "Избранное"
Автор книги: Александр Бусыгин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 10 страниц)
Пришел Степан домой, когда все уже спали. В комнате, которую он занимал с семьей, было душно и темно. На столе стояла лампа. Фитиль был сильно прикручен – огонек был маленький, как от искорки. А когда Степан подошел к столу, огонек заколебался и, оторвавшись от фитиля, подпрыгнул и потух.
Спать Степану не хотелось. Митя еще не вернулся с Зеленого острова. Степан поскучал немного в темноте и вышел на улицу.
Но и на улице было темно. Прикорнули низенькие кудаевские хатенки, тесно прижались друг к дружке, словно ожидали врага, а отступать было некуда, да и не хотелось.
Вдоль улицы на углах горели керосиновые фонари, освещая желтым мутноватым светом только самих себя и столбы, на которых они были укреплены…
И таких фонарей на улице, как и дней счастливых у Степана, было очень мало.
Давно уже оборвались в степи вечерние песни молодых девушек и парней. Нигде не было слышно тренькающих балалаек и стонущих гитар. Собаки взбрехивали редко и лениво, – они устали за день от жары и почти все после двух праздничных дней, когда и им кое-что вкусное перепало от сытного хозяйского стола, что случалось весьма редко, были настроены миролюбиво.
Кудаевку с каждой минутой все гуще окутывала непроницаемая темнота, тусклее светили фонари, во всех закоулках замирала жизнь.
Степан сидел на завалинке, и ему казалось, что он не только видит, но и слышит темноту.
Идет она взлохмаченная и страшная, идет тяжелой, гулкой поступью, неумолимо надвигаясь на Кудаевку, вдавливает в землю все, что встречает на пути…
В соседнем дворе визгливо заскрипела ржавыми петлями калитка, заставив вздрогнуть Степана. Это хозяин хаты, самой бедной на Кудаевке, тихий старичок Федор Девочкин вышел закрывать ставни. Он не заметил притаившегося Степана и, закрывая, начал разговаривать сам с собой:
– Вот и кончился отдых. Еще два денечка ушли. А куда ушли – неизвестно. Экая ведь жалость! Неизвестно. Видно, скоро умру и так ничего не узнаю… – Закрыв ставни, Федор Девочкин пошел обратно к калитке.
Опять коротко и ржаво взвизгнули петли, и снова на Кудаевке тишина – еще глуше и тяжелей. Степана бросило в дрожь.
– Неужели и я проживу свой век и тоже умру, ничего не узнав?
Степан медленно поднялся с завалинки, словно черная, тяжелая ночь давила его плечи огромными могучими руками.
Неровным шагом он несколько раз прошел вдоль хаты, не переставая вздрагивать от знобящих его слов Девочкина, и опять опустился на завалинку.
Что-то надо было придумать. Степану не хотелось прожить свой век и умереть, ничего не узнав. Лет десять прошло, как он начал ездить в город на заработки, три года уже безвыездно живет в городе, и все-таки мастеровые называют его «деревенщиной», а Степан не обижается и продолжает держаться в сторонке, ни с кем, кроме Мити, близко не сходится.
«Я ведь не потому, что не желаю, а просто некогда, – оправдывался Степан перед кем-то неизвестным, который будто бы стоял с ним рядом и укорял за нелюдимость. – Я ведь все время работаю. И день и ночь. А в мастерских собираться нельзя: сначала оштрафуют, а потом уволят».
Посередине улицы, совсем близко от Степана, что-то грузно упало на землю. Степан съежился весь и прислушался.
С минуту было тихо, потом кто-то зарычал по-собачьему, громко выругался и заорал во все горло:
Етат стон у нас пе-с-ней зо-вет-ся!
Это был Андрей Титкин. Степан узнал его по голосу и по песне.
Андрей Титкин шел прямо на Степана. Подойдя к хате, он не заметил его и занес руку, собираясь застучать в ставив кулаком.
– Чего тебе? – торопливо окликнул его Степан.
Титкин, не опуская занесенной руки, повернулся к Степану.
– Кто тут? – спросил он удивленно, обрадованным голосом и, подойдя совсем близко к Степану, узнал его. – А, это ты, божий человек! Ну, здравствуй, здравствуй, мой дорогой. – Титкин ткнул Степану сухую вытянутую ладонь в лицо и, почувствовав, что не туда попал, пробормотал виновато: – Мимо… Ну, все равно поздоровались. – И сел на завалинку, тесно прижавшись к Степану. – А я иду мимо и думаю: дай разбужу Митьку и спрошу, почему он не приглашает меня с собой. Вот и тебя он сегодня не взял с собой.
– Он меня приглашал, – глухо отозвался Степан.
– А ты не поехал! – Титкин широко раскрыл рот и, клацнув зубами, выругал Степана.
Степан промолчал.
– Да разве же можно отказаться, когда: Митька с собой приглашает! – озлился Титкин. – Голова твоя садовая. У него гармошка такая, какой больше нет ни у кого. Он не всех приглашает. Но вот чего не могу понять. Те товарищи, с которыми он водится, трезвые люди. Если и выпивают, так мало-мало, – берут бутылку на целую артель. Не понимаю. Что за корысть с такими водиться? – Титкин недоуменно развел руками. – Я бы с ним не пожалел целую получку пропить. Хоть сейчас! – загорелся Титкин. – Вот пусть заявится и скажет: идем, Андрюша, гулять. И пойду. И все жалованье пропью.
Титкин так разошелся, что совсем забыл, что он свою получку прикончил еще с неделю назад и теперь пьет на чужбинку, рассказывая в пивных и трактирах подвыпившим мастеровым, как он на Ефрат ходил.
– Ей-богу, могу пропить всю получку, – убеждал он Степана, боясь, что он не поверит ему. – И пиджак могу пропить. И сапоги заложу. Я, брат, пить люблю. У тебя не найдется рюмочки? – сгасив свой пыл, заискивающе спросил Титкин Степана. – А то, понимаешь, не допил, и голова трещит.
– Нет у меня ничего, – хмуро ответил Степан.
– А ты все-таки поискал бы, Степа, получше! – ласково предложил ему Титкин. – Ты мне рюмочку, а я тебе про Ефрат правдивое сказание.
«Рюмочки» у Степана не было. И рассказ об Ефрате он слышал не раз. А главное – сейчас он думал о другом, а неожиданное появление Титкина и его назойливость мешали Степану сосредоточиться.
– Шел бы ты, Андрюша, спать, – сухо посоветовал он Титкину. – Нет у меня никакой рюмочки.
– Пойду, – покорно согласился Титкин. Он встал с завалинки, закачался, заорал во весь голос: «Етат стон у нас песней зовется» и пропал в темноте.
Во дворе Федора Девочкина тягуче залаяла собака. Собаки из соседних дворов не отозвались на ее лай. Тогда и она, взбрехнув лениво и отрывисто еще раза три, тоже замолчала.
Степан, спровадив Титкина, облегченно вздохнул и даже повеселел. Но ненадолго.
«Нет, нескладно я живу, – удрученно думал он через минуту. – Чего-то нет у меня. Отец вот умеет жить. А я какой-то отрезанный ломоть. У отца твердая линия. – И он вдруг, как и днем на кургане, внезапно рассердился на отца: – Зачем он меня без толку продержал целый день? Ему спать захотелось на чистом воздухе. Ну и шел бы один. Испортил и троицу и духов день. Пропали два дня».
На минуту мысли Степана забрели на кладбище, но в памяти всплыли только мастеровые и рассказ о Денисове. А успехи, которые сегодня были, сейчас потеряли всю прелесть, и он не рад был даже деньгам. «Измывается отец надо мной! – распалялся Степан и чувствовал, что ему от этого становится легче на сердце. – Помыкает, как младенцем…»
На Худяковской мельнице загудел гудок, требовательно сзывая на работу ночную смену.
Из-за Кудаевки, с полей поднялась полная луна, распылила темноту ночную, выхватила из мрака тихие хатенки, затопила ярким светом всю улицу.
С поля подуло прохладным ветром, воздух заметно посвежел.
Степан все еще сидел на завалинке и не собирался уходить, все думал, но ничего утешительного не мог придумать, то и дело возвращался мыслями к отцу и продолжал на него злобиться…
Но если вначале, когда он принялся честить отца, он чувствовал облегчение, то сейчас, наоборот, ему с каждой минутой становилось тяжелее, голова разламывалась, грудь вздымалась тяжело… Степан, наконец, махнул на все рукой я решил идти спать.
Поднявшись с завалинки и посмотрев вдоль улицы, он заметил двух человек. Шли они не по дороге, а вдоль хат, и шли, как показалось Степану, крадучись. Присмотревшись, он увидел, что это были мужчина и женщина.
Его тоже заметили, и женщина сразу приотстала, а мужчина быстро двинулся вперед, и Степан узнал Митю. Через минуту Митя уже стоял перед ним. Пиджак у него был накинут на одно плечо, с другого на широком кожаном ремне свесилась гармошка, фуражка сдвинута на затылок, на лбу лежал закудрявившийся вихор, лицо бронзовело.
– Это ты, Степа? Что так долго гуляешь? – голос у Мити был слегка простуженным. А когда Митя подал Степану руку и потянул его к себе, от всей фигуры Мити повеяло речным простором, свежестью зеленых пахучих трав, щекочущим дымом костра, соленым потом, застывшим под горячим солнцем на ярко бронзовеющем лице. – Вера Петровна, – тихо и ласково позвал он свою спутницу, которая подошла к ним, – вы идите в калитку, – предложил он ей. И она так быстро прошла мимо Степана, что он не успел ее разглядеть (в глазах у него только мелькнул ее легкий газовый шарф, переброшенный через плечо). Степан удивленно посмотрел на Митю.
– Посиди немного, Степан, один, – попросил он его. – А я сейчас выйду. – И вслед за женщиной юркнул в калитку.
Степан еще пуще удивился и от удивления опустился на завалинку.
Сначала он подумал, что это одна из «гулящих девок». Но, во-первых, Митя не был падким на «легкую любовь», а во-вторых – эта женщина что-то не похожа на гулящую.
«Он сказал ей „вы“ и назвал „Вера Петровна“. Кто ж она такая? Может, втихомолку Митя себе невесту сосватал? Но опять же зачем тогда „вы“ и „Вера Петровна“? Фу ты, напасть какая! – рассердился Степан. – Что за день такой выпал у меня? Все думаю и думаю, и ничего придумать не могу».
Он встал с завалинки и начал ходить взад-вперед, с нетерпением ожидая Митю, чтобы выпытать у него, что это за женщина.
Митя вышел минут через двадцать – без фуражки, без пиджака, ворот рубахи расстегнут, и, когда он подошел ближе, Степан увидел, что грудь у Мити такая же побронзовевшая, как и лицо, – и вздымается легко и высоко…
– Что это за женщина с тобой? – таинственным шопотом спросил он Митю.
– Это, Степан, Вера Петровна, мой хороший товарищ… Ах, Степа, сколько на свете замечательных людей! – взволнованно воскликнул Митя и торжественно обнял Степана. – А ты или дома торчишь, или за отцом ходишь, как телок. «Дичун» ты, как говорит Вера Петровна.
– Откуда она меня знает? – опешил Степан, не поняв ни взволнованного восклицания Мити, ни его нежности, и высвободился из его объятий.
– Я о тебе ей рассказывал… Она уже месяца два наблюдает за тобой.
– Да кто же она такая?
– Ишь ты, любопытный какой! – Митя лукаво заиграл добрыми глазами. – Все тебе рассказывай. Почему не поехал на Зеленый остров? Отец не пустил? Эх ты, телок мой дорогой! – Митя ласково потрепал Степана по щекам, полыхающим жаром. – Вот если бы ты слышал, что Филимонов рассказывал, – прямо замечательно! В Питере есть мастеровые – вот это, брат, народ! Орлы!.. Ну, пора спать! – оборвал Митя разговор и заторопился, услыхав в конце улицы длинный, пронзительный свисток конного городового, объезжавшего посты, и откликающиеся ему отрывистые и дребезжащие свистки стражников. – А ты никому не говори, о чем я тебе рассказывал, – тихо попросил он Степана. – И о Вере Петровне – молчок! Она рано утром уйдет. А сейчас ей нельзя: у них в доме ворота закрыты.
– Да ты расскажи, что было на Зеленом острове? – Степан весь натянулся и умоляюще схватил Митю за руку.
– Спать пора, Степа. Расскажу в другой раз. Люди скоро на работу будут собираться, а мы с тобой прохлаждаемся. Идем.
– Не хочу, – обиделся Степан.
– Ну, как знаешь. А мне сильно хочется спать. – Митя соблазняюще зевнул и пошел в хату.
4
Степан остался на улице и разобиделся вконец на Митю.
«Тоже, товарищ… даже друг, можно сказать. А не объяснил, что это за женщина и что было на Зеленом острове… Друг!» – Степан весь вспыхнул от горькой обиды и зашагал по дороге вдоль улицы.
С обеих сторон на него смотрели, насупившись, серые кудаевские хатенки. Большинство из них поднималось от земли не больше как сажени на полторы. Окна были почти вровень с землей, крыши редко крыты тесом, больше камышом, и давно уже почернели, в камышовых крышах свирепые ветры пробили дыры, тесовые взялись гнилью, кое-где гниль подточила и стропила, крыши перекосились, а у некоторых хатенок были перекошены и стены, и не падали только благодаря поставленным подпоркам…
Степан незаметно для себя прошел в край улицы и остановился.
Дальше протянулась огромная лощина, куда не успела еще заглянуть луна. В лощине был расположен Приреченский вокзал.
На железнодорожных стрелках, вздрагивая, мигали скупые огни сигнальных фонарей, на рельсах суетился маневровый паровоз, сердито покрикивая сиплым, срывающимся свистком.
Из Приреченска готовился к отправлению пассажирский поезд. Степан слышал, как тяжело парует мощный паровоз. А минут через десять он увидел, как прошел пассажирский поезд; простучав на стрелках и пересечениях, поезд выскочил из лощины и побежал по мосту, перекинутому через реку Хнырь.
На лбу паровоза горели три фонаря: два по бокам, а третий посередине, почти под самой трубой. Фонари были большие, круглые и яркие, как луна. Они выхватывали из темноты таинственно поблескивающие рельсы. Особенно неистово светил верхний фонарь. Степану казалось, что он вот-вот оторвется от паровоза и побежит сам по степным волнующим просторам.
«Уехать бы и мне куда, – затяжно вздохнул Степан, проводив поезд, пропавший в сумраке ночи. – Но куда поехать?»
В деревню ему и сейчас не захотелось.
«В Питер бы, – надумал Степан, – посмотреть бы, что за мастеровые в этом городе, о которых так хорошо говорил Митя…»
В Кудаевке голосисто закричали третьи петухи.
«Что такое? – вскинулся Степан. – Скоро рассветать станет, а я, как неприкаянный, торчу над яром. И не спал еще… А теперь и некогда спать, надо на работу собираться».
Степан уже не думал ни о Зеленом острове, ни о Филимонове, ни о неизвестной женщине, ни о Питере, – все его мысли сосредоточились на мастерских.
«Промордовался всю ночь, а теперь сонный заявишься на работу да и налетишь на штраф», – ругал себя Степан, с каждой минутой ускоряя шаги.
Ему все казалось, что идет он медленно, и, наконец, Степан не вытерпел, оглянулся воровато по сторонам: нет ли кого на улице, – снял фуражку, чтобы она не упала, и, подобравшись весь, побежал домой.
Глава пятая
1
День у Степана начинался обычно в четыре часа утра.
Прежде всего надо было наносить полную кадушку воды, которую за день опорожняли целиком. Слесариха была уже стара и не могла принести воды, а Елена, хотя была еще молодая, но после аборта болела не переставая, и тоже не могла носить воду. По дому ей было трудно работать.
Делала ей аборт бабка Шелопутиха, известная на Кудаевке знахарка и тайная шинкарка.
– Болит у меня внутри, – жаловалась Елена мужу.
– Ну что же я могу поделать? – Постоянные жалобы Елены выводили Степана из терпения. – Ничего я сделать не могу.
– Знаю, Степа, что не можешь, – еле сдерживала слезы Елена, – я просто так тебе говорю.
Степан понимал, о чем хотела просить его Елена: ей надо было пойти к доктору, но она, зная, как старик пилит Степана за каждую копейку, не решалась об этом просить.
При помощи слесарихи, не раз в свое время посещавшей врачей, Елена сумела перебороть себя и не боялась подвергнуться осмотру врача.
– Можно будет пойти к доктору не мужчине, а к женщине-врачу, – убедила ее слесариха, когда Елена, решившись идти к доктору, вдруг заколебалась.
Остановка была за деньгами. Бесплатных врачей в Приреченске не было.
Степан не раз заставал Елену согнувшейся над корытом с бельем (белья у них было мало, и стирать его приходилось очень часто).
Стояла Елена, окутанная мутными мыльными клубами пара, оседающего каплями в морщинах преждевременно состарившегося лица. Рукава кофточки были засучены выше локтя, грудь расстегнута, с шеи на тонком пропотевшем и грязном шнурке свисал над корытом медный, местами позеленевший большой крест с изображением распятия Иисуса Христа; ладони были погружены в мыльной пене.
Глаза Елены, задумчивые и полные слез, были устремлены на темное окно, за которым лежала непонятная ей улица… Елена не плакала, слезы сами, не спросясь ее, наполняли глаза, текли по бледным щекам.
Однажды Степан не выдержал и закричал чужим голосом:
– Чего ты все плачешь?! Зачем все нутро мое выворачиваешь?! Думаешь, мне сладко жить?!
Елена подняла непонимающие глаза и ничего не ответила.
А Степан на следующий день на работе все время был мрачный, охал и вздыхал, ни от кого не скрывая своей душевной неурядицы.
– О чем страдаешь? – спросил у него в обеденный перерыв Николай Гардалов, с которым Степан работал в одной артели. Узнав, в чем дело, он порекомендовал ему врача и принялся расхваливать его:
– Замечательный доктор. Меня враз вылечил. Я как-то в получку подвыпил, ну, и захотелось, конечно, кому-нибудь морду побить. Но вижу – в пивной нет никого подходящего для этого. Выбрался на улицу – тоже везде свой брат мастеровой. Хотел уже идти спать, когда выворачивается из-за угла городовой, – я аж присел от радости. Морда у него – в самый раз по моим кулакам. Ну я его и двинул по салазкам. Здорово получилось. Плохо только то, что два пальца вывихнул. Думал, калекой навеки останусь. Пошел к доктору, которого я тебе хвалю, и, понимаешь, он в один момент мои пальцы на место поставил. Замечательный доктор! Посылай к нему свою жинку, – вылечит враз. Только доктор этот дорогой…
Степан спросил адрес и вечером после работы пошел в Приреченск.
Денег платить он ни за что не хотел, а уговорился с доктором, что он ему за лечение жены исправит парадные двери и окна.
Елену, отказавшуюся было идти к доктор у – мужчине, он вместе со слесарихой все-таки уговорил пойти.
Кроме парадных дверей и окон Степан исправил в квартире доктора всю мебель, а Елена поправлялась плохо.
– Лечить твою жену надо продолжительное время, – сказал ему доктор. Он был словоохотлив, долго и, как казалось ему, подробно и понятно объяснял Степану болезнь его жены: «Дело, мой хороший, в железах внутренней секреции…»
Степан ничего не понял, а просить объяснить еще раз – постеснялся.
– Все хворает твоя баба? – как-то спросил его отец.
– Хворает, – вздохнул Степан.
– Надо что-то придумать, – нахмурился Бесергенев, – а то, если умрет – кто за ребятишками будет глядеть?
– Да я уж придумал, папаша… К одному доктору водил ее. (Степан соврал, сказав отцу, что нашел доктора бесплатного). С месяц ходит к нему. Только поправки что-то не видно.
– А что же доктор говорит? – заинтересовался Бесергенев.
– Лечить, говорит, долго надо. Потому как у нее внутри железа секретная.
– Что-о-о? – Бесергенев широко раскрыл удивленные и немного испуганные глаза и рассердился. – Дурак доктор твой. Как же это может быть, чтобы внутри человека – железо?.. Ты смотри, чтобы этот бесплатный доктор не стребовал деньги за лечение через суд. Останешься тогда без порток. Скажи, чтоб Елена больше к нему не ходила.
– А если, папашка, к ней смерть придет?
– Смерть, как и жена, богом суждена. – пословицей ответил Бесергенев. И на этом разговор окончился.
Елена перестала ходить к врачу.
Степан жалел ее, и, помимо того, что ежедневно приносил воду, по возможности освобождал жену от всякой домашней работы. Когда Елена стирала белье, полоскал его Степан. Шел с ведрами, вальком и бельем на реку… А иногда и белье сам стирал…
Медленно проходили знойные дни, нагруженные непомерными заботами, сменялись короткими ночами и, не успевая остынуть, снова всплывали и шли еще тяжелей и – медленней.
После троицы Николай Гардалов стал замечать, что со Степаном творится что-то неладное. Он еще больше ушел в себя и часто во время работы, забывая, где он находится, откладывал в сторону инструмент, поудобней усаживался и, закрыв лицо ладонями, о чем-то думал.
Один раз его в таком виде застал бригадир и оштрафовал на полдня.
Степан и Гардалов числились за ремонтной бригадой. Работали они почти во всех цехах мастерских – где ворота поправить, где стекла вставить, и получали только голую ставку, без всякого приработка.
Были бригады в вагонном цехе, которые работали аккордно, но ни в одну из них ни Гардалова, ни Степана бригадиры не желали принимать. Гардалова – за непокорность и буйство, Степана – за нарушение традиций: он, когда поступил в мастерские, пить «магарыч» пригласил только тех, кого посоветовал ему Митя. Среди приглашенных не было ни одного бригадира. И впоследствии он ни разу не приглашал их в пивную и ни одному бригадиру не заглядывал с собачьей ласковостью в глаза.
– Плохо мы с тобой зарабатываем, – не раз говорил Гардалов Степану, со злостью плюя сквозь редкие, желтые зубы.
– Плохо, – обреченно соглашался Степан. – Но что ж поделаешь?
– Я, брат, знаю, что делать. – Гардалов щурил глаза, загадочно улыбался и оглядывался по сторонам, будто собирался сказать Степану что-то весьма важное, о чем больше никто не должен услышать, но ничего не говорил, а измерял Степана подозрительным пристальным взглядом и бурчал в сторону: – Подожду еще немножко да и, пожалуй, решусь.
Гардалов с каждым днем все сильней «давил вола» – то за гвоздями уйдет, когда они вовсе и не требуются, то вздумает топор наточить, – уйдет и часа два пропадает.
Степан работал всегда прилежно, и Гардалов не раз посмеивался над ним:
– Ну чего ты, деревенщина, надрываешься? Все равно больше не получишь. – И поучал: – Для того, чтобы больше зарабатывать, сильно стараться не требуется. Надо только угождать бригадирам… И в глазах чтобы уважение и почтение к ним всегда были. А ты ни того, ни другого не умеешь.
Видя, что Степан стал работать не лучше его, Гардалов втайне радовался:
«На пользу пошли уроки Николая Гардалова. Глядишь, начнут жаловаться, что мы работу задерживаем, и нас из ремонтной переведут в аккордную бригаду. Если же выгонят – еще лучше, – пойду в грузчики».
Уходить из мастерских Гардалову не хотелось. Один раз он уходил, но затосковал и вернулся назад, ухлопав немало денег на «магарыч», так как никто из бригадиров, зная его неуживчивый характер, не хотел брать в свою бригаду.
Сейчас Гардалову опять стало невмоготу, но он не уходил.
«Пусть прогонят. Тогда хоть мастеровые посочувствуют, и то легче станет. А уйду самовольно – скажут: дурак, да и только…»
Первое время Гардалов равнодушно относился к молчанию Степана. Если у них работа была такая, что каждый мог обходиться сам, он поработает немного и уйдет, предупредив Степана:
– За материалом схожу. Так и скажи, если кто спросит обо мне.
И идет в Золотухинский сад, который начинался сейчас же за низеньким серым забором железнодорожных мастерских. Последнее время Степан стал замечать, что когда Гардалов уходил, то обязательно уносил в кармане несколько кусков меди, а иногда слиток олова, а то и целый паровозный медный краник.
Все это на языке Гардалова называлось «салом», и он его почти за бесценок сбывал «блатнякам», которые торчали в саду днем и ночью; у них же Гардалов покупал и водку…
Гардалов выпивал водку, выбирал дерево поветвистей, траву помягче и погуще и отдыхал часа два. Если же ему ничего не удавалось вынести с собой из цеха, он возвращался раньше. Ни в первом, ни во втором случае о Степане он не думал. Затем молчание Степана начало его злить.
«Что он в самом деле гордится? Молчит и молчит. А может, он в самом деле что-нибудь дельное придумывает? – мелькнула как-то у Гардалова мысль. – Он, конечно, деревенщина, но и среди них есть ребята не дураки. Придумает что-нибудь умное да и скажет другому, а я с носом останусь». – И Гардалов стал вызывать Степана на разговор по душам, угощал завтраком и не раз приглашал в пивную. Ничего не помогло. Степан молчал.
– Ну и чорт с тобой! – плюнул Гардалов и стал попрежнему равнодушно относиться к молчанию Степана. Тем более, что он чувствовал, что скоро со Степаном придется расстаться: или их должны были раскассировать по разным бригадам, или совсем уволить из мастерских.
2
Вскоре после троицы их послали работать в котельный цех. Работа была спешная. Ожидалась на ремонт новая крупная партия котлов. Надо было исправить старые козлы и сделать двенадцать пар новых.
Работа продвигалась медленно. Мастер котельного цеха уже не раз поглядывал на них косо, искал удобного случая, чтобы прогнать их и потребовать себе новую бригаду.
Гардалов под его взглядами весь преображался. Чему-то смеялся и хитро понимающе подмаргивал.
Степан ничего не замечал. В котельном цехе он работал впервые. Зная, что работа у них спешная, меньше стал думать, но дело у него двигалось все так же плохо, как и прежде. Он то и дело отрывался от работы и любопытными глазами разглядывал цех.
В три длинных ряда на высоких деревянных козлах лежали огромные темнорыжие паровозные котлы. Всюду вокруг котлов суетились мастеровые. А на некоторых и наверху сидело по одному человеку. Они принимали от подавальщика раскаленные добела заклепки, которые тот выхватывал длинными клещами из горячего горна, и бросали их во внутрь котла. Там их мгновенно подхватывали подручные, заклепки сию же секунду высовывались в дыры, и молотобойцы, не давая им остынуть, расплющивали их восемнадцатифунтовыми кувалдами. По всему цеху перекатывался, не переставая, трескучий надсадный гул, от которого Степан все время поеживался.
На дворе было жарко. Солнце жгло невыносимо. Оно раскалило недавно выкрашенную крышу котельного цеха, – краска таяла и скипалась. Яркие лучи солнечного света проникали через окна, вделанные в потолке и потемневшие от грязи и смрадного чада, и тогда стекла светлели, а лучи весело освещали все закоулки цеха, прогоняя темноту. Светлели, молодели на миг и лица котельщиков, обычно серые и скучные.
Особенно привлекал внимание Степана высокий и тонкий молотобоец, одетый в длинную темносинюю, с черным горошком, ситцевую рубаху. В рубахе он работал с утра часа два, а затем, когда рубаха во всю спину бралась мокрым пятном пота, снимал ее и работал голым по пояс. Но это не помогало. Молотобоец попрежнему исходил потом. На спине пот мешался с пылью и копотью, а на груди все время сочился тоненькими струйками. Струйки путались в густых черных волосах груди, а затем медленно сползали к животу.
– Сколько в день зарабатываешь? – спросил Степан, поправляя рештование у котла.
– Зарабатываю столько, что хоронить меня будет не на что, – ответил молотобоец тихим голосом, как-то не шедшим в лад с его высокой фигурой, – видно, придется ребятам вскладчину гроб для меня покупать. – Последнюю фразу он произнес сухим и злым голосом. В ней не было и тени обреченности, а упорное желание жить и жить без конца. Взмахнув тяжелой кувалдой, он гулко ударил по раскаленной добела заклепке, высунувшейся из дыры, и, плавно покачиваясь всем корпусом то взад, то вперед и широко раскрыв задыхающийся рот, начал бить с ожесточением…
Степана всего покоробило, когда, взглянув на молотобойца, он увидел, что глаза его вспыхивают недобрым огнем, а серое костистое лицо вытянулось и щеки загорелись неестественным румянцем.
Через несколько минут молотобоец тяжело зашагал к баку с холодной водой.
– Кто он такой? – обратился Степан к Гардалову.
– Кто?
– Да вон парень тот длинный.
– Это Егор Каланча.
– А почему он худющий такой?
– Заболел.
– Чем?
– Чахотка у него.
– А что это такое? – спросил Степан никогда толком не слыхавший об этой болезни.
– А это такое, что если ему никто не поможет, то он скоро помрет, – мрачно объяснил Гардалов. Он хотел рассказать и о том, как можно помочь Егору Каланче, но Степан больше не стал слушать и ушел прочь от него.
Степан вспомнил о другом молотобойце – Сене Денисове, о котором рассказывали ему на кладбище, и решил, наполняясь жалостью к Егору Каланче: «Пожалуй, Гардалов правду сказал: скоро и этот умрет».
После обеда он работал заметно хуже и часто поднимал глаза к потолку.
Под потолком на рельсовых переплетах хлопотливо ворковали стайки голубей. Некоторые из голубей, когда на короткий миг трескучий гул спадал, а потом неожиданно поднимался с еще большей силой, взмахивали крыльями и перелетали с одной балки на другую. А большинство сидело спокойно, упрятав голову под крыло, или сосредоточенно чистили клюв.
Голуби давно освоились с шумом в котельном цехе и полюбили цех, заботливо укрывающий их под своей крышей – летом от обильных дождей, а зимой от жестоких и частых метелей.
Иногда из их гнезда выпадала соломинка, и кто-либо из котельщиков, увидев ее, брал в руки, смотрел под потолок и теплыми глазами ласкал дружных голубей, неизменных и сочувствующих свидетелей всего, что происходило в цехе.
В обеденный перерыв оставшиеся после еды крошки мастеровые рассыпали на котлах, и голуби, хлопая крыльями, с шипящим шумом тучей опускались на них.
Были случаи, когда из гнезда вываливался не успевший еще опериться птенец. Тогда голуби кружились по цеху тревожно, летали над головами котельщиков, опускались на землю и требовательным, сердитым воркованьем просили помочь им отыскать родное детище.
Если, птенец оставался жив, котельщики долго и любовно разглядывали его, боясь поломать хрупкие косточки своими мощными, неуклюжими руками. А затем самый храбрый из молодых котельщиков лез по столбу вверх и водворял птенца в гнездо. И все одобрительно и поощряюще смотрели на него. И даже мастер за такой отрыв от работы не штрафовал и не ругался.
А если птенец разбивался о котел насмерть, тот, кто это видел, жалостливо качал головой, а голуби, устав бесполезно кружиться по цеху, густо усаживались на рельсовых переплетах и, нахохлившись, долго молчали, думая свою голубиную думу о погибшем птенце.
После разговора с Егором Каланчей и Гардаловым Степан то и дело смотрел на голубей задумчивыми глазами: «Вот, ведь птица… можно сказать, совсем бессловесная. А как друг о дружке заботятся и друг дружку жалеют. А Сеня Денисов помер. И Егор Каланча скоро умрет. И никто о них не тревожится, никто не жалеет. Почему это так?»
Ответить на этот вопрос Степан не мог и только раз за разом вздыхал.
– Ты чего это опять расстрадался? – спросил его Гардалов, когда они вечером после гудка вышли из душных мастерских на тесную, пыльную улицу.
– Все думаю, – ответил Степан.
– О чем же ты думаешь? – насторожился Гардалов, ожидая, что Степан сообщит ему что-то важное.
– Думаю об Егоре Каланче.
– А-а-а, – разочарованно протянул Гардалов. – Я думал, ты о чем-нибудь другом. О Егоре думать нечего.
– Как же так нечего! – возразил Степан. – Ведь человек скоро умрет.
– Это верно, – согласился Гардалов. – Потому я и говорю: о Егоре думать нечего, его песенка спета. Разве вот ребята по-настоящему начнут помогать. – Гардалов опять хотел рассказать, как можно помочь Егору, но Степан перебил его сумрачным вопросом: