444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Солженицын » Красное колесо. Узел III. Март Семнадцатого. Том 1 » Текст книги (страница 34)
Красное колесо. Узел III. Март Семнадцатого. Том 1
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 21:50

Текст книги "Красное колесо. Узел III. Март Семнадцатого. Том 1"


Автор книги: Александр Солженицын



сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 85 страниц) [доступный отрывок для чтения: 35 страниц]

83

Ещё в утренней темноте по пути из казарм два караула от Московского батальона шли со своими командирами рот долго вместе по Лесному проспекту и по Нижегородской, и капитаны Маркевич и Нелидов имели время поговорить.

По раннему вставанью, по невыспанности, по темноте казалось мерзлее, чем было, а Нелидову и отстать от строя стыдно, и шагать со своей полуотнятой ногой тяжело.

В утренней памяти первый встал вчерашний мятеж в Павловском батальоне. Всё время поворот: отчего ж и не у нас? Легла неуверенность и подозрительность к строю солдат, наполовину совсем неизвестных.

Безрадостно.

Несчастные ранения занесли их от прямых, открытых честных боёв в эту сумрачную уличную затиснутость.

А – каковы казаки? 1-й Донской полк был сейчас во всём Петрограде единственная строевая часть – с кадровым, обученным и неизраненным составом. А – как они себя вели? В субботу Нелидову досталось производить дознание об избиении насмерть полицеймейстера Шалфеева у Литейного моста. Сразу открылось, что избиение произошло беспрепятственно благодаря полному попустительству присутствовавшего и наблюдавшего казачьего наряда. Когда же Нелидов поехал в казачье расположение в Михайловский манеж, то они хмуро уклонялись представить свидетелей или отвечать на вопросы.

На углу Нижегородской и Симбирской расстались: Нелидов завёл свою команду в клинику Турнера, уговорясь с Маркевичем, что выходит на подмогу при стрельбе с моста.

Ещё небольшие команды отделились на Финляндский вокзал и к тюрьме Кресты.

А капитан Маркевич вывел свою заставу к мосту.

Его главная задача и вчера и позавчера была: не выпускать толпу по Литейному мосту с Выборгской в центр. Рано с утра ещё никто не шёл, надобности в оцеплении не было. Когда вполне рассвело и с Выборгской возникло движение, стали подтягиваться рабочие, – он поставил оцепление против Выборгской. Но после вчерашнего события в Павловском батальоне и большого неспокойствия также в центре, следовало быть готовым охранять мост и против центра. Не было сил охранять мост по ту сторону или растягиваться по мосту – он расположил своих стрелков и пулемёты с этой стороны, чтобы встретить прорыв, если он произойдёт.

Сменными группами отпускал людей греться в ближний подвал.

Тут на удивленье Маркевича подъехал казачий наряд в четверть сотни, вчера их не было. Вообще-то наряд должен был подчиняться пехотному начальнику, но не очень Маркевич теперь рассчитывал на казачье послушание. Да и загораживать ли было ими мост, если уже известно, что казаки пропустят толпу между собой и под брюхами лошадей.

С Литейной стороны стала доноситься явная стрельба.

И всё гуще.

И близилась.

А если хлынет сюда? Тогда открыть огонь из обоих пулемётов.

Главная цепь Маркевича стояла, охраняла от выборгской толпы, а толпа тоже слышала стрельбу – и возбужденье её росло, они могли пытаться прорвать.

А что за солдаты были у Маркевича? Почти ни одного настоящего.

На предмостной горбатой площади рядом с невским обширным простором и под безрадостными петербургскими облаками с подклубом тумана – чувствовал капитан Маркевич себя и свою заставу беспомощно-ничтожными, куда слабей, чем со взводом в нескольких звеньях окопа. Не нашлось никого больше подкрепить их у этого ключевого моста, на этом разгульном просторе.

Через Неву нарастал и слитный гул, как бы многих голосов.

А мост оставался пуст.

Встретить возможное оттуда движение всё же был смысл послать казаков по мосту. Зачем же они, вот им и задача. Хотя бы – увещать предварительно, не открывать же сразу огонь по ещё не разгляженной толпе, издали.

И указал подхорунжему – выдвинуться развёрнутым строем, и если будут бежать сюда – остановить и оттеснить назад.

Подхорунжий вяло отдал команду, казаки медлили и слишком долго занимали положение.

А с той стороны, из-за накатной округлости моста, в морозном пару, показались бегущие сюда – но не чёрная рабочая толпа, а серые солдаты.

Отступающие от толпы?

Что-то кричали и усиленно махали с ясными знаками – не стрелять.

Но различались на них, на штыках – красные тряпки.

– Вперёд, казаки! Оттеснить! – крикнул Маркевич подхорунжему.

Но – не молнией кинулись казаки, как умели они, а перебирали шагом, нехотя, – и даже не успели взойти на мост, а что только успели – загородили пулемётам всю видимость, закрыли поле обстрела.

А по мосту – набегали!

А пулемёты стрелять не могли.

Да будут ли? Нетвёрдые лица.

Да открывать ли огонь без предупреждения?

И рожка не было, предупредить о стрельбе.

Маркевич скомандовал стрелкам на изготовку.

Взяли – но не уверенно. Совсем не уверенно.

А сзади – враждебно загудела сдерживаемая толпа.

А тем временем гурьба по мосту добежала до казаков, сравнялась! Но казаки не только не остановили её – ни шашками, ни нагайками, ни конями, ни слитным движением, – нет, по новой своей привычке они раздались по сторонам, обтекая, – и открыли её, набегающую, в сорока шагах от пулемётов.

Вот она?

Поздно?

Маркевич махнул и скомандовал пулемётам стрелять!

Но они не ударили.

А бегущие были уже – в двух десятках шагов!

Набегали, кричали – дикий солдатский разброд – но без попытки стрелять, и не в штыки.

Пулемётчики так и не ударили.

Стрелки опустили ружья.

84

В понедельник с утра и не было назначено общее заседание Государственной Думы. Законопроект о передаче продовольствования городским властям ещё не был готов, чтоб его утверждать. Обсуждать дальше доклад Риттиха с таким же успехом можно было и во вторник. Окунаться в нескончаемо невылазное волостное земство – никому не хотелось, да чувствовалось, что не время. И, как всегда, пропущен был мимо ушей призыв Чхеидзе в пятницу продолжать общую-преобщую дискуссию о правительстве и моменте. И всего-то были назначены с 11 часов заседания некоторых комиссий.

Итак депутаты, ещё не знающие об ударе, нанесенном в эту ночь, собирались не все и по петербургской привычке не рано. И только те поспешили, кто с утра уже прослышал о военном бунте. Некоторым, жившим поблизости, как Милюков или Керенский, ничего не стоило добраться до Таврического пешком. За другими посылали автомобили, вызывая. Так приехали с Петербургской стороны Шингарёв и Шульгин, а Шидловского привезли под флагом Красного Креста, иначе б ему и не прорваться.

В это петербургское туманно-морозное скромное утрецо как-то и не предвиделось и не хотелось никаких событий. На пороге сваливалась унизительная новость, узнавалась от одного к другому: что думцы уже не существовали в совокупности. Как ни грубили они властям последние две недели, а перед тем все осенние месяцы, – всё-таки не ждали такой решительности от потерянного, запуганного правительства!

Когда распускали 1-ю или 2-ю Думы, то вешались замки на двери, ставилась предохранительная стража, и депутатам негде было собираться и сговариваться, кроме частных квартир. В этот же раз уже тою смелостью было довольно правительство, что рискнуло послать указ Родзянке, и не помышляло закрывать сам дворец. Да ведь не был это и роспуск Думы, а лишь перерыв на месяц-полтора, до «не позднее апреля». На местах стояли дежурные думские приставы с бляхами через шею, на местах швейцары – и так же с улыбками и поспешностью, как всегда, бросались раздевать депутатов. В купольном зале электрический свет держали умеренный, в Екатерининском – никакой, и зал долго сохранялся темноватым через тягучее петербургское просветление, и сумрачно переблескивал паркет, слегка отражая белые колонны.

Депутаты бродили в растерянности. Так уверенно шествовали они к разгрому негодного правительства – и вдруг оступились. Они нуждались в наставлении от своих лидеров. Но их Председатель сидел, никому не видимый, за дубовой громадой своей председательской двери, и никто не знал, что он там решал. И лидеры Блока были обескуражены и уклонялись от руководства, ускользали в свою комнату заседать, и оттуда выходили только за новостями. А депутаты прохаживались по залам, встречались, расходились, снова стягивались недоуменными и негодующими кучками.

А следующие приходящие подкрепляли слухи: да, восстала какая-то рота! Говорят, убили офицера! Нет, двух офицеров. Восстал целый батальон! Два батальона! И всё – поблизости от Думы, в Литейной части! Говорят, целая толпа восставших солдат повалила к Литейному проспекту. Убивают городовых!

Чем больший размах событий доносился извне, тем больше все думцы ощущали тишину и растерянность своего дворца, такого бывало грозного, шумного, неумолимого – до последнего дня.

Кроме единственного только вот этого последнего дня.

Какие, однако, упорные волнения, и всё не кончаются.

Нет, это даже в высшей степени странно, что их и не пытаются подавлять!

Тут что-то искусственное.

Ах, да не инсценировка ли это?

Да что вы, господа, да это же ясно: сперва нарочно спрятали хлеб, чтобы вызвать крупный голодный бунт, а потом этим бунтом оправдаться, почему они вынуждены были заключить сепаратный мир! И вот сейчас они нам его и навяжут. И для того они нас распускают, чтобы развязать себе руки: Дума – сдерживающая, патриотическая сила. И не успеем мы снова собраться, как уже будет подписан сепаратный мир!

В темновато-встревоженных залах и переходах Думы становилось жутко. За спиной всего Прогрессивного блока, за спиной либеральной Думы тёмные силы крались на чёрное предательство великого дела Тройственного Согласия и собственной родины. А думцы ничем не могли помешать, они оказывались, вот, совсем не готовы, совсем бессильны, только и могли стоять кучками да обсуждать, как обыватели.

И даже самые левые, Чхеидзе, Скобелев, были в настроении, что всё пропало и спасти может только чудо.

«Член Государственной Думы» – очень звонкое и почётное звание, у себя в губернии да даже и в столичной прессе. Но в своём отведенном дворце и в массе пятисот человек член Государственной Думы – песчинка: мало значит его отдельный вид и голос, а соединиться с другими он не может без думских лидеров. А лидеров – в эти роковые, смутные, бессознательные минуты вот и не было. И зналось, за какими они дверьми – но не смели их потревожить, члены Думы очень не равны по значению.

А члены бюро Блока в 11-й комнате сидели в разброде и непомыслии. Да ведь всего вчера после полудня они заседали в этом же составе, в этих же креслах, над этим же зелёно-бархатным столом, и тоже им виделась мучительно-бессмысленной обстановка, – но какой, оказывается, то был мирный, неценимый день, вчера! – а сегодня… Да ведь это же государственный переворот? И с каким пренебрежением: государев указ, когда хорошо известно, что Государь в Ставке и со вчера ничего подписать не мог. Открытое издевательство!

И чем ответить?

И вдвойне угнетало несчастное совпадение роспуска Думы с непрекращёнными волнениями в Петрограде. Именно сейчас, когда так требовался спускной думский клапан, – его и закупорили. Ах, не было бы хуже!

Но уже и раньше, теоретически рассуждая о возможном роспуске Думы, лидеры Блока условились не предпринимать никаких демонстраций: потому что на самом деле нет никакой реальной силы оказать сопротивление, вся их сила – говорение с трибуны, пока она есть.

Теперь же, когда по улицам бегали взбунтовавшиеся солдаты и убивали городовых, – теперь примирительное решение должно было соблюдаться сугубо. Дума очень взрывчатые слова бросала эти месяцы и недели, – но именно же для того, чтобы не взорвалось на улицах. А сейчас, когда уже начало рваться, – от Думы ни искорка не смела пролететь, дополнительная.

Так вот печально, безвыходно, бескрыло: приходилось перетерпеть.

Сидели понуро, бездеятельно, и язвительный Шульгин вдруг высказал:

– А по-моему, господа, наш с вами Блок закончил существование.

Тут черноусый угольноглазый неуравновешенный Владимир Львов, о котором никогда никто и сам он не знал за две минуты, что брякнет – за крайне правых или за крайне левых, выдвинул зловещим голосом:

– А давайте – не расходиться! Заседать как Конвент!

Но на него зашикали, посмотрели, как на известного сумасшедшего. И особенно презрительно – Милюков.

Милюков сегодня остро столкнулся с событиями ещё утром, у себя дома. Он жил на дальнем краю Бассейной, и надо ж было, чтобы так долго ожидаемое народное движение родилось не где-нибудь в стране – но наискось от его окон, в казармах Волынского. С большой осмотрительностью, боковыми улицами, чтоб ни с кем не столкнуться, прокрался он в Думу. А её тут – распустили! Милюкову, с его политическим опытом, явнее всех была беспомощность положения Блока и непроверенность ситуации. Эту ситуацию надо было логически исследовать как в продольном направлении, так и в поперечном, и найти новые опоры. Во всякой новой обстановке всегда в Милюкове прежде всего перевешивала осторожность. Труднее всего ориентироваться в настоящем времени.

Лидеры фракций всё не имели силы духа выйти к своим депутатам.

И во всём дворце только может быть единственный Керенский не впал в душевную потерянность в эти часы, – а потому что им овладело мужество отчаяния. После его последних безумно-смелых речей в Думе – против него, он предполагал, тайно готовилось следственное дело. Но – начались уличные волнения! Но – эти волнения могли его вызволить ото всего! Хотя, по революционным сведениям, никто ничего серьёзного на эти дни не замышлял, – а вдруг??!

И о роспуске Думы и о восстании запасных он узнал из телефонных звонков ещё у себя на квартире утром, – и ещё с квартиры звонил, кому только мог: чтобы повлиять, чтоб войска бунтовали и дальше – и чтоб они шли к Государственной Думе!

А теперь по Таврическому дворцу он метался, с осиною талией, на пружинистых ногах, в приливе отчаянных сил. Быть может, великий момент? Из хлебных погромов да военный мятеж – это может стать грозным событием! Но эти восставшие солдаты без офицеров, без цели и плана, нуждались в вожде, нуждались в указующей руке и пламенной речи! Такая речь – таких десять, двадцать, сто речей уже кипели в неистощимой, хотя и узкой, груди Керенского. Его рука уже сама вытягивалась в повелительный жест. Он содрогновенно чувствовал, что может стать вождём этих восставших солдат!

Но – не мог сам сделать первый шаг, не мог искать этих бунтующих солдат по улицам: там он не имел бы пьедестала, терял бы положение, стал бы ещё одним мятущимся обывателем, никто б его не слышал в шуме и не заметил в толчее.

Эти неразумные солдаты должны были сами догадаться – прийти сюда, к ступеням Думы. Но они никак не могли догадаться сами (запасные, наверно, не так хорошо и знают Думу?) – и, значит, кто-то другой должен был направить их сюда, крикнуть среди толпы – «к Думе! к Думе!». Ведь для толпы бывает достаточно возгласа одного.

И Керенский, прильнувши к телефону, звонил-звонил-звонил своим эсеровским и лево-адвокатским друзьям: просил идти туда, в толпу, или посылать кого-нибудь, кого попало, хоть из прислуги, и кричать: «к Думе! к Думе!».

Там – бушевали никем не возглавленные солдаты, здесь – слонялись тени нерешительных депутатов. Презирая костенение Прогрессивного блока, никогда ни в чём не дерзнувшего шагнуть, – Керенский прожигающей искрой метался от телефона к окну, и к другому, и к третьему, откуда лучше видно, и к двери, и посылал кого-нибудь расторопного посмотреть в соседних кварталах: да идут ли уже? не идут ли? не приближаются?…

А иначе – будет страшный конец!

85

А уж сегодня был ли университет, не был, но после того как Гика вчера затесался в стрельбу на Невском – ему выхода из дому не было. Однако тут старший брат его Игорь, новоиспеченный прапорщик гвардейской артиллерии, на несколько дней приехавший в отпуск из Павловска, собрался в парикмахерскую – и под предлогом сходить только с ним Гика тоже выскочил на улицу.

На улице оказалось совсем тихо, малолюдно, и идти им нужно было в сторону тихую – к Таврическому саду. Но приближаясь к Воскресенскому проспекту, где поручил отец опять посмотреть газет, – братья услышали справа спереди, пожалуй, не с Фурштадтской, а подальше с Кирочной, какой-то протяжный небывалый звук – большой силы и ближе к человеческому голосу, но никакой отдельный голос не мог бы звучать так сильно и долго, а – сто голосов? тысяча? – протяжный крик или вопль, то усиляясь, то слабея, ни на миг не прерываясь. Так могла кричать только толпа и очень возбуждённая. Звук приближался – голоса были мужские, но кричали истошно-высоко.

И долго. И всё не прерывалось.

А иногда ударяли и ружейные выстрелы.

Сердце Гики радостно взлетало: ему так хотелось событий! Ему так хотелось, чтобы произошло что-то резкое, яркое, пусть даже в ущерб для многих и для него самого, но что-нибудь особенное, ещё никем не пережитое, которое всех потрясёт!

Так братья замялись на углу Воскресенского, опять не найдя газет в киоске, и прислушиваясь недоуменно. В это время от Фурштадтской подошёл молодой пехотный унтер, очень добрый в лице. Он ловко отшаркнул, стал во фронт, отдал Игорю честь и сказал:

– Ваше благородие, не ходите в ту сторону. Там, на Кирочной – бунт, волынцы, преображенцы. Кого видят офицеров – убивают.

Игорь вытянулся, напрягся, как будто ему уже тут угрожали, дула наводили. Как будто ему сейчас нужно было вытягивать шашку.

А унтер всё так же стоял, ослабив из «смирно».

Прапорщик Кривошеин поблагодарил его, тихо.

И ещё постоял, с гордо закинутой головой, со лбом тёмным, согнанным, искажаясь от унижения, слушая этот растущий страшный вопль, пробитый выстрелами.

А Гика – дальше хотел, вперёд! Гике там-то и было интересно! (И его ж не будут убивать). Посмотреть такое, чего во всю жизнь не увидишь, невероятное!

Но брат остановил его пронзительным, переменившимся взглядом, которого до военной службы не было в нём. И сказал стиснуто:

– Возвращаемся.

Гика оспаривал свою вольность, но очень развито было в их семье старшинство. А отец-то – и тем более его не выпустил.

А от разговоров того же и отца, и в университете от профессоров, и от сверстников это как-то едино, несомненно сложилось: мы находимся в том положении, из которого нужен выход.

Вернулись домой – пошли к отцу в кабинет, рассказали.

Пролысевший отец со свислыми, разрозненными усами, припухлыми воспалёнными глазами, видом не холёным, на выход, но домашним, и пиджак домашний, – только головой раскачался, ничего сыновьям не сказал.

Для наблюдения оставались окна парадной стороны – большой гостиной, столовой, через тюлевые занавеси. Гика с младшим братом стали дежурить у окна, подходили и взрослые. Квартира их была на 4-м этаже, а Сергиевская – узкая, но всё же мостовую видно.

Не прошло и получаса, как через форточку различился приближающийся тот же гул многих голосов. Пожилая горничная оттаскивала младших:

– Всеволод Алексаныч! Кирилл Алексаныч! Уйдите, не надо! Не попусти Бог – увидят в окне, выстрелят – убьют. Бунтовщики, от них всего можно ожидать!

А вот и повалила, в сторону Литейного, беспорядочная толпа. Были и штатские, но больше солдаты, однако не только без офицеров, без строя, как странно было видеть солдат, но особенно странно, что все ружья в разном положении: кто на плечо, кто через плечо, кто наперевес, кто под мышкой, торчали штыки вверх, в бока и вниз, – два часа у них было свободы и так уже разошлись приёмы. Солдаты-то были свеженабранные, только переодетые в шинели.

Игорь стоял, кусая губы. От этого вида он страдал уже по-своему, по-офицерски.

В толпе громко, оживлённо, беспорядочно разговаривали: то ли – что уже пробежали, то ли – что им сейчас делать, друг друга окликали и советовали, – вдруг спереди кто-то крикнул сильно:

– Наза-ад! Наза-ад! -

вся солдатская толпа кинулась назад, едва не подкалывая друг друга штыками.

И – смело их к Воскресенскому, больше они не появлялись.

Эту сцену отец тоже простоял у окна в гостиной. И сказал размыслительно:

– Революцию – я вижу. Но не вижу контрреволюции.

Действительно: в столице, в налаженном строгом городе два часа буянили солдатские толпы – и никто не появлялся остановить, укротить их.

На улице затем пока ничего не случалось. Но горничная ввела в коридор гостя к отцу – маленького роста, в шубе с богатым воротником, и до круглости набитым портфелем. Сыновья узнали и поздоровались: это был нынешний министр земледелия Риттих, многие годы близкий сотрудник отца.

Горничная помогала ему снять шубу. Потом он снимал галоши, протирал пенсне, причёсывался перед коридорным зеркалом при лампочке: его тёмные волосы, аккуратнейше подстриженные, лежали густым крылом. За это время раскрылась дверь кабинета и вышел отец, протягивая руки одновременно и дружески и укоризненно:

– Алекса-ан Алексаныч! Где же ваше правительство? Что оно смотрит?

Риттих отвечал скромным и даже юным голосом:

– Правительство хочет собраться на Моховой. Но я не уверен, что это принесёт пользу.

– Почему на Моховой? И что же? – почти с негодованием спрашивал Кривошеин.

– Хотел бы я сам это знать! – всё так же юно-виновато ответил Риттих. – Последний звонок ко мне сейчас был – от 7-го класса Пажеского корпуса. Они хотели кинуться в Царское Село на защиту царя и спрашивали, какой полк остался верным, чтобы к нему примкнуть. Я объяснил им, что царя в Царском нет, и группой им не пробраться. А какой полк верен? – знает ли это военный министр? Я, Александр Васильич, нашёл неблагоразумным оставаться дома, и самые важные бумаги ещё с субботы забрал из министерства. Не разрешите вы мне перебыть у вас несколько часов и пока позвонить, узнать?

– Я очень вам рад, Алексан Саныч! Как никому бы.

Отец повёл гостя к себе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю