Текст книги "Красное колесо. Узел III. Март Семнадцатого. Том 1"
Автор книги: Александр Солженицын
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 85 страниц) [доступный отрывок для чтения: 31 страниц]
Струве опять остановился, упнулся палкой:
– Мне ли вы об этом говорите! Я перехватывал побольше вашего! Когда пришло известие о Цусиме – я дрожал от радости, и именно в этом считал себя патриотом. Я очнулся только когда в Париже японский агент стал совать мне деньги…
Далеко раздвинулся проспект, они выходили на площадь перед крепостью. Нельзя было не заметить какой-то особенной чистоты в воздухе, небывалой синевы неба. Могло ли так показаться обоим? Или уж особенно сверкало солнце?
При такой просторности и особенной тишине на улицах, и так особенно чисто в небе, и такое особенное солнце, – стоял над петровской столицей как будто праздник. Как будто ожиданный давно.
– Мы и сегодня всё полагаем, что управлять государством легко.
– Ну, и не так уж трудно! – бодро возразил Шингарёв. – Думская работа, тоже нас кое-чему научила.
– Вы так полагаете?
– Мы готовы.
– Ну, завидую вашей уверенности.
Справа сверкала в солнце петропавловская колокольня – до взнесенного ангела. Мирно, налито глыбностью, дремали толстые башни и куртины крепости, когда-то грозной, а вот уже давно не сидели там узники, и уже не будут: всё-таки льётся смягчение нравов и к нам.
Блистательно и покойно. Даже слишком.
А сердце почему-то подавливало.
– А что ж нам остаётся? Если императорская власть изменяет своему долгу быть вождём империи? Можно ли хуже развалить, чем он уже сделал?
Струве опал из подъёма, будто и не спорил. Кротко:
– Все мы Россию любим – да зряче ли? Мы своей любовью не приносим ли ей больше вреда?
– Пётр Бернгардович! – положил ему Шингарёв широкую кисть на несильное плечо, и голос его стал срывчатым. – Сказать, что мы Россию любим, – это банальность, и неловко даже повторять. Но я вот – ничего кроме России не люблю. И не вынес бы узнать, что служил ей – не так. Что любил её – не так, не правильно. Я лично – ни к какой власти не рвусь, я хочу только, чтобы было хорошо России. Но если наши глаза видят лучше, а их глаза отказали, а по дурности нрава они не хотят ни советоваться, ни осмотреться, ни прислушаться? Как же нам с ними сотрудничать? Они это сами исключили.
Устал ли Струве говорить? окунулся в мысли? – ничего не возразил.
Поперёк входа на Троицкий мост стояла редкая цепочка солдат, но пропускали свободно всех.
Люди всё-таки шли. И рабочие, одетые по-праздничному, кто и в котелках.
Шингарёв и Струве пошли по плавно-медленному взъёму моста, по правому тротуару, у бетонного парапета, вот уже за черту петропавловских бастионов и набережной линии. Налево посмотреть было ярко, невозможно. А направо. Белела Нева под снегом. На нём, потемней, сохранялись пересекающие поперечные тропки, проделанные вчера многими пешеходами. Выше Дворцового моста, недостроенного, с деревянными будками, нарушавшими стиль, чернело вмёрзшее на зиму судно. А пройдя дальше – видно было и несколько таких, за Биржевым, у Пенькового Буяна.
За первым тройчатым фонарём потянулась узорная решётка перил, убранная мелкими иголками изморози.
И самый Троицкий мост, в двух рядах гроздевых фонарей, – без трамваев, без извозчиков, почти и без пешеходов, – невероятный, завороженный, праздничный стоял в этом морозном солнце.
Невозможно было не остановиться, не посмотреть направо, к солнцу спиной.
По левому берегу, без обычной колёсной суеты, и без вальяжных экипажей, тянулись пустынно-праздничные гранитоберегие набережные перед столпищем дворцов – от серого Мраморного до многолепного бурого Зимнего. А справа, поперёк Невы подпоясанная простыми затягами Дворцового и Биржевого мостов, – мощно, царственно стояла Биржа, как античный храм, на своём возвышенном гранитном стилобате – с преднесенными ростральными колоннами, как дивными подсвечниками, и с уходящей двумя набережными василеостровской симметрией. А ещё правей, в вечных каменных жёлтых складках, молкла Петропавловская крепость, ни движения не было на ней.
– В нашей свободе, – медленно говорил Струве, щурясь, – мы должны услышать и плач Ярославны, всю Киевскую Русь. И московские думы. И новгородскую волю. И ополченцев Пожарского. И Азовское сиденье. И свободных архангельских крестьян. Народ – живёт сразу: и в настоящем, и в прошлом, и в будущем. И перед своим великим прошлым – мы обязаны. А иначе… Иначе это не свобода будет, а нашествие гуннов на русскую культуру.
Всё, всё видимое было беззвучно глубоко погружено в какой-то неназначенный, неизвестный праздник, когда свыше и очищено небо, и все земные движения запрещены, замерли в затянувшемся утре долгого льготного дня. И щедро было подарено этому празднику торжественное солнце.
Как будто весь завороженный город обдумывал свои десятилетия.
Суетливым петербуржанам, всегда мчащимся в своей занятости, как было не застояться сейчас? Тревожными глазами глядеть и не насладиться?
Однако – нигде ничего не происходило. И – куда они так рано пошли, зачем?
Нигде ничего не происходило – и жаль. И – жаль было Шингарёву: опять победила власть, и опять потащит Россию по старой колее.
И в беспокойную голову Петра Струве, растесняя кипящее там прошлое и кипящее будущее – тоже вдвинулась эта архитектурная несомненность настоящего, заставляя молчать и преклониться.
И – сладко было смотреть, но глазам обеспокоенным не всласть. Праздник был до того торжественный, что сердце пощемливало опасением. Всё было – даже уж слишком мирно, неправдоподобно.
Прошли за середину моста. Уже открылось им и Марсово поле, весело залитое боковым солнцем. И высвечивался без резких контуров заслеплённый Инженерный замок.
– Что бы ни случилось, – взмахнул щедрой кистью Шингарёв, – наш народ найдёт правильный путь, в это я верю. И этот правильный путь будет демократическим развитием. Понадобятся десятилетия культурной работы – мы приложим их, как уже и делали. Надо – верить. Сомненьям – нельзя дать собой овладеть. Мой старший брат всё мучился над вопросами жизни – и в двадцать пять лет отравился цианистым калием.
Вышли к Троицкой площади, к Марсу-Суворову.
А до бюро Блока – ещё много времени.
И что так спохватились? и куда пошли?
– Мороз не велик, а стоять не велит, – сказал Шингарёв, – А знаете что? – зайдёмте-ка к Винаверу. Он – тут на Захарьевской, не так далеко. Если есть какие новости, мы там узнаем. У него хорошие друзья в левых кругах. Если действительно что намечается – он должен знать.
45
Максим Моисеевич Винавер окончил гимназию и университет в Варшаве, но адвокатскую практику начал почти сразу в Петербурге, в конце 80-х годов. Юриспруденцию он избрал отчасти потому, что еврею в России эта карьера была менее затруднена, отчасти к тому вели его многие качества: владение ораторским искусством, до афоризмов, умение говорить увлечённо, аргументировать богато, сильный юридический диагноз, аналитический ум, чутьё к настроению зала и суда. Он не занимался криминальными, ни политическими делами, избрал цивилистику – область, наиболее свободную от государственных интересов, имел хорошую практику, стал очень известен, – и сам искренно любил судебную систему Александра II. Легко прославиться на защите уголовной – тут реакция прессы, публики, а знаменитость цивилиста достигается трудно: его могут оценить только судьи да коллеги. Первые же работы его похвалил сам Пассовер. Как еврея Винавера долго не пускали в звание присяжного поверенного, всё держали в «помощниках», – но и он умел отыграться на Сенате: так выступить там, что сенаторы немели. И вёл их инициативно: то в защиту их же традиции против новшеств, то в защиту нововведений против традиции, – однако всегда к тому решению, которое Винавер считал нужным. А ещё и – много юридических разборов вышло из-под его пера.
Но перо-то – перо влекло его и дальше! Он заметил, что среди юристов отличался удачностью письменного способа выражения. Он осознал, что истинное его призвание – не юрист, а литератор. Юриспруденцией был насыщен ум его, но не чувства, – чувства влекли его в литературу. И он стал издавать также и очерки лиц, встречаемых на жизненном пути, затем – и крупнейших событий, в которых привелось ему участвовать. Эти книги самому ему доставили высокое наслаждение.
Однако сердце далеко не насыщалось и этой деятельностью. Не меньше душевных сил и энергии ему удалось за десятилетия отдать еврейскому движению. Ещё в начале 90-х годов он вошёл в кружок петербургской молодой еврейской интеллигенции, собиравшей сопротивление надвигающимся тёмным силам. Винавер преобразовал «Общество для распространения просвещения между евреями России», возглавил его историко-этнографическую комиссию – духовный центр, где вырабатывалось национальное самосознание и обреталась бодрящая вера в неиссякаемые силы еврейства. Прикосновение к еврейской старине было для этой молодёжи как для Антея прикосновение к матери-земле. Начав свою деятельность хмурыми и вялыми – они вышли из неё крепкими и ясными. К тому же Винавер стал редактировать журнал «Восход» – и на рубеже века уже оказался в центре борьбы с еврейским бесправием и погромной агитацией. В Петербурге они создали «Бюро защиты» евреев: «Мы должны сохранять активное настроение. Мы только начинаем проявлять свою политическую силу. Мы, наконец, нашли арену для действия! Мы организуем борцов». Линия Винавера была: ни в коем случае не усваивать пунктов от отдельных политических партий, русское еврейство должно быть сплочённым. «Теперь – единственный момент, когда в наших руках быть может решение нашей судьбы!» Главным орудием защиты они наметили прессу – в России и заграничную: повсюду опровергать клеветнические наветы, активно привлекать общественное мнение на Западе, а к нему русское правительство всегда прислушивается. После кишинёвского погрома 1903 года этот род их деятельности усилился, а с 1906 был создан в Париже и специальный орган печати о положении русских евреев. Но и как адвокат выступал Винавер. В Вильне организовал защиту Блондеса, обвинённого в убийстве прислуги с ритуальной целью, – и выиграл процесс. А по гомельскому погрому впервые выступил в уголовном процессе истцом от имени евреев – что вызвало сенсацию среди евреев России. Там же он произвёл и демонстрацию: объявил ведение суда пристрастным – и увёл с процесса всех адвокатов, защищавших евреев. Это выступление в Гомеле в октябре 1904 создало ему такую популярность в еврейских массах, что он стал практически их всероссийским вождём, в марте 1905 в Вильне председательствовал на съезде всех еврейских партий и групп и возглавил «Союз полноправия еврейского народа». В 1905 разные еврейские союзы возникали во множестве, и во все Винавер входил, и почти во все – как председатель. Он не входил в «Союз Освобождения», не вёл общеполитической борьбы до Пятого года, придерживался чисто еврейской. Но тут у него произошёл раскол с сионистами, большинство ушло туда, а демократ Винавер возглавил лишь антисионистов. Роль еврейского вождя миновала его. Тут он вступил в кадетскую партию и быстро выдвинулся в ней.
В ноябре 1905 он в составе делегации евреев посетил Витте с требованием уравнения в правах. Витте отвечал: чтобы он мог поднять этот вопрос – евреи должны усвоить себе совсем иное поведение, нежели которому следовали до сих пор, а именно отказаться от участия в общей политической распре: «Не ваше дело учить нас революции, предоставьте это всё русским по крови, заботьтесь о себе». И некоторые члены делегации согласились, но Винавер пылко ответил, что как раз теперь-то и наступил момент, когда Россия добудет все свободы и полное равноправие для всех подданных, – и потому евреи должны всеми силами поддерживать русских в их войне с властью.
И никогда с тех пор он не склонился к разделению еврейских интересов и общереволюционных. Он только настаивал всегда, в кадетской партии, затем и в Думе, чтобы вопрос о равенстве евреев был выделен из общего вопроса о равенстве национальностей как наиболее острый:
Мы не видим для себя иного спасения, как только спасение всей России от той кучки, которая ею владеет. Нас очень мало, но у нас огромная сила – сила отчаяния, и у нас есть один союзник – это исполненный человечности весь русский народ.
И бросал Горемыкину с трибуны:
Доколе не уберёте тех насильников, которые не только попускали, но и содействовали и подталкивали на путь погромов, до тех пор не будет умиротворения в стране! Своим молчанием на крик отчаяния, вырвавшийся из груди 6-миллионного народа, вы доказали, что желаете идти дальше старыми путями. Мы сливаем свои голоса со всеми, кто говорит вам: уходите! Мы пойдём только с тем правительством, которое будет соответствовать воле народа.
И напоминал в думской комиссии:
Мы, евреи, народ исключительного долготерпения, мы слишком долго терпели.
И надо сказать: еврейская проблема во всю ширину, со всей категоричностью, с высшим сочувствием – изо всех Дум была встречена именно в Первой.
Распространённое мнение о Винавере было, что он – холодный разум, отличный умственный аппарат, мастер отточенной формы, логической аргументации, умеет находить среднюю примирительную формулу для спорящих, умеет затушёвывать слабые стороны своих суждений и выдвигать сильные. А на самом деле он всё более кипел общественной страстью, он ощутил себя призванным политическим вождём. Эта новая яркая страсть, политическая борьба, отбивала вкус к прежним занятиям – юриспруденции и литературе. Винавер стал председателем учредительного съезда кадетов в Москве, тотчас же вошёл в их ЦК и уже оставался в нём до конца. Он не был единоличным лидером кадетов, но входил в фактическую правящую четвёрку, ещё и нежной дружбой связанный с Петрункевичем и Кокошкиным, а в Петербурге все главные решения принимали вдвоём – Винавер с Милюковым.
Для выборов в Первую Государственную Думу повсеместно создавались еврейские избирательные комиссии, и Винавер сперва выставлялся от евреев Вильны – затем, однако, получил более почётное выдвижение от Петербурга, по кадетскому списку, – и в самой Думе правил кадетской фракцией в триумвирате с Петрункевичем и Набоковым.
Первой Государственной Думе, в её незабываемые 72 дня, Винавер отдал всю свою энергию, запас умственных сил, поэзию души – и уж, конечно, перо: они с Кокошкиным считались лучшими стилистами кадетской фракции, вдвоём составляли во взлётные дни дерзкий ответный адрес на тронную речь, а в горький день – Выборгское воззвание, блеск молнии. В эти дни раскрылись высшие силы их душ, преданность великим идеям, самозабвение, пламя восторга. (Тогда казалось: они только готовятся жить. Потом оказалось: вот это и была сама их жизнь, зенит их жизни, вся их жизнь – эти счастливые вдохновенные 72 дня.) Почти музыкально вёл Думу, возвышался над ней величественный седовласый Муромцев, и эпически восседал на первой скамье большинства Петрункевич, – эти два народных избранника, выразителя истинной России.
Первая Дума совершила своё державное блистательное шествие, вдохновенный полёт эпохи, в короткое время одолела все трудности новизны, и уже чертила контуры нового государственного строя, обновляла всё государственное здание – когда нанесен был Думе жестокий коварный разгон, – и вся постройка рухнула.
В жестокий день разгона Винавер ехал на извозчике к Петрункевичу, оглядывался на лица людей, ища гнева, даже на мёртвых петербургских камнях ища отражения совершившегося несчастья, – нет! И это – заключительный аккорд великой эпопеи? Таков был отзыв и благодарность глухой страны… Народ – не поддержал своей Думы. В этом была катастрофа – и откровение. Кричать хотелось от боли и ужаса.
Через три года Винавер издал книгу – «История Выборгского воззвания». Чем большим мог он почтить его? Он объяснял, почему оно было психологически неизбежно и не могло не прозвучать. Он стал певцом этого умершего колокола.
Даже и некоторые подписавшие стали потом отрекаться. Даже и бывшие друзья Первой Думы – смеялись…
А верные – как пушкинские лицеисты, каждый год потом, в одну и ту же годовщину созыва Первой Думы, 27 апреля, собирались на товарищеские обеды – и с благоговейным чувством вспоминали и переживали прежние веянья и прежние увлеченья. Если были между кем разногласия – забывали их, как на могиле дорогого покойника. Дух народной любимицы, вся поэзия пережитого снова соединяли её членов.
Шли годы – но когда бы Винавер ни вспомнил свою Первую Думу – его морщины разглаживались, и глаза принимали мечтательное выражение. Сколько было потом Дум – ни одна не шла ни в какое сравнение с Той.
После Выборга он потерял право избираться, был вышвырнут из политики снова в юридистику, лишь остался вторым человеком в кадетском ЦК. И, разумеется, не оставлял защиты евреев: участвовал во множестве еврейских изданий, культурных организаций, при деле Бейлиса – активно снабжал материалами мировое общественное мнение. Он твёрдо перестоял несколько лет депрессивной атмосферы. А в эту войну насылались на евреев и наветы в шпионстве, начались массовые высылки – Винавер снова был во главе борьбы за равноправие, но не теряя связи с общей освободительной борьбой.
Он как будто продолжал – и с блеском – все виды доступной деятельности, – не мог же он оставить их в 45-летнем возрасте. Но огонь сердца и свет глаз постоянно были под пеплом – и все минувшие 10 лет он как бы каждый день снова и снова хоронил и оплакивал свою незабвенную Первую Думу. И оттого тон жизни получался – как будто и не состоявшейся.
Зато эти последние дни – как раскалённая пирамидальная игла, прорывая серое прозябание, выдвигалась в небо. Максим Моисеевич и Розалия Георгиевна жили в светлых предчувствиях, не находя себе места. О – если бы это прорвалось до конца! – нельзя же дальше жить в такой нуди и беспросветности! О – если б это не кончилось «беспорядками»!
Закрылись редакции, духовная жизнь столицы замерла, но сведения притекали по телефону и от очевидцев (и прислуга приносила хозяевам вести с улицы). Эти дни собирались у Гессенов. Сведения грозно нарастали! И вдруг оборвались сегодня с утра, всё затихло, как кончилось.
Неужели кончилось? Неужели??
Винавер от знающих добивался по телефону намёками или через посыльных: не предполагается? – но – что-то же предпринимается?
Не могло, не должно было так просто утихнуть, он верил! Сейчас Максим Моисеевич читал в кабинете, вошла Роза и с удивлением:
– Ты знаешь, пришли – Шингарёв и Струве.
Винавер поднял брови:
– И Струве? Они предупреждали?
– Нет.
– Бесцеремонно.
При нынешнем падении кадетской думской фракции, когда не стало в ней имён и умов, игрою времени Шингарёв стал вторым лицом во фракции и даже едва ли, так сказать, не гремел на всю Россию. (А Винавера, с Шестого года, – забывали, забывали…) На самом деле был он не только другого идейного поколения, чем основатели кадетской партии, но и – недоученный провинциал, так и не прикоснувшийся к истинной петербургской культуре. Серьёзно вести с ним разговор на равных Винавер бы никогда не стал, они и не дружили никак, ну, встречались на заседаниях ЦК, на совещаниях. А Струве, – Струве был исконный давний освобожденец, и яркий деятель, и тонкий человек – но тем более непростительно, что изменник: покинуть левый лагерь и сознательно перейти к консерваторам – этого нельзя простить! это отвратительно! И со Струве – Винавер уж совсем ничего общего не имел, и неприятно встречаться.
И – зачем они вдруг пришли? Как всякий серьёзно занятый человек, Винавер этого не любил.
Но, может быть, принесли новости?
Он вышел к ним в гостиную умеренно любезен, но и давая почувствовать холодноватость, как он умел. Впрочем, они и сами были стеснены, чувствовали встречу, едва присели. Шингарёв сразу оговорился:
– Простите, Максим Моисеевич, простите, мы только на минутку. Всё-таки, положение необычное, и это была моя идея, осведомиться у вас: что вы знаете о скрытой стороне событий: что-нибудь будет? Намечается, там?
Ну вот, они даже ничего и не принесли.
Действительно, Винавер отличался и в кадетской партии и во всём политическом движении, что у него никогда не было врагов слева – ну разве малые столкновения, когда те по горячности навязывали чересчур неосуществимое. Напротив, слева – у него всегда были союзники, и он обычно знал больше других.
И присутуленный неряшливый потерянный Струве и простак Шингарёв – хотели теперь занять знания?
А Винавер не только мог знать, но обязан был знать, но и добивался узнать тайный план революционеров.
Однако – не было его.
Тайна знания была у него, но само знание состояло, увы, в нет.
Но ещё глубже этого знания была у него сердечная вера, что: должно быть! Что слишком долго мы страдали под этим режимом, и подходят же концы терпению!
Но – и не ославиться неудачливым оракулом. Посетители могли получить фактический ответ:
– Увы, господа. Я узнавал. Ничего не будет. В кругах – ничего не предполагается, не задумано.
Лица обоих перед ним не то чтобы вытянулись в прямом разочаровании, но – в тенях.
Винавер тоже вздохнул. Уж ему-то досталось этих разочарований в жизни. Лицо его было желтовато, или от комнатного недосвета. Лоб, далеко залысый на всё темя. Поседевшая круглая борода. Пронизывал умными глазами. И сказал ослабясь:
– Ничего не будет, господа, займёмся своими делами. Проиграли мы – в Шестом году, и видно надолго.