Текст книги "Красное колесо. Узел III. Март Семнадцатого. Том 1"
Автор книги: Александр Солженицын
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 85 страниц) [доступный отрывок для чтения: 31 страниц]
67
Уже за час ночи, по пустому городу только казаки поезживали, прибрели волынцы к воротам своей учебной команды в Виленском переулке. Кирпичников остановил, повернул строй фронтом, доложил капитану Лашкевичу.
Лашкевич сшагнул с тротуара к строю:
– Плохо вы действовали, никакой самостоятельности. А на войне понадобится и стрельба, и самодеятельность. Ну всё-таки спасибо. Разводите повзводно в казарму.
Взводные повели, да и рота не своя, Кирпичников остался при Лашкевиче. Тот ещё его побранил: что целый день прятался, уклонялся, не так действовал.
Другой офицер бывает как свой. А этот – чужой, гадюка, барин. И никакого твоего промаха не простит.
Завтра-то – неужели Тимофею опять идти?… Да, завтра очередь 2-й роты.
Подошли оба прапорщика и спросили, идти ли им отбирать у солдат патроны. Но уже поздно было, и Лашкевич сказал:
– Ладно, взводные сами отберут.
Особенно поблагодарил Вельяминова за его стрельбу. Прапорщики попрощались и ушли в разные стороны, по домам. А Лашкевич пошёл с Кирпичниковым в канцелярию. За очками своими золотыми и он устал, лицо впалое. А стал бумагу читать и вытянулся, как на «смирно». И доверил Кирпичникову:
– Государь приказал – завтра же все беспорядки прекратить.
И рассчитал:
– Завтра пойдёт команда от вашей роты в восемь часов. Будить – в шесть. Я приду – в семь. А сейчас первой роте скорей поесть и ложиться спать.
Кирпичников:
– Люди сегодня не обедали, не ужинали, чаю не пили.
А Лашкевич своё:
– Ничего, не такое теперь время, чтоб чаи распивать.
Тимофей с надеждой:
– Так я тогда при первой роте буду?
– Нет, при второй, – распорядился Лашкевич. И ушёл.
Ну вот, так и знал. Кряду четвёртый день Тимофею на собачью службу. Никому же так не выпадает.
Ротные казармы – порознь. В 1-й ели обед вместе с ужином. Укладывались. Пошёл Тимофей к себе во 2-ю.
Там уже спят, на двухэтажных нарах. Лампа у дежурного, ещё на другом краю две малых. Лампадка перед ротной иконой. Нижние нары все тёмные.
Сел Тимофей на свою отдельную койку в углу, на кроватный столбик обопрясь. Повис.
Дежурный поднёс уже разогретое, в котелке.
Стал есть, не чувствуя, не думая.
Об еде не разумея.
Всё-таки надеялся он кряду четвёртый день не идти, и тяга сама с него спадёт. А вот – не спала.
Дружок, Миша Марков, взводный, наискось, на близкой наре:
– Тимоша, ну как?
Позвал его к себе. Тот шинелью обернулся, перешёл босой, сел рядом на койку.
– Да-a, – мол.
Молчали.
– Что ж это делается?… Генералы нам изменяют. А царица – с Гришкой. Вон, Орлов приносил – читал ты. Кому война нужна? – не нам.
– Да-а, – мол.
– А наши штыки – народу в брюхо?… Не на дело нас водят. Сегодня и убитые были, и ранетые… Я, Миша, людям на улицах в глаза смотреть не могу. Как же это?… Что ж мы делаем?… И офицеры наши?… И вы, вот, отдохнули, а мне завтра опять… Я, знаешь… Я – не могу больше. А?
Понурился Марков.
– Чем так мучиться, – сказал Тимофей, – лучше бы и из казармы сразу не выходить… А ты бы – согласен не пойти?
Ох-ох-ох, по обломистым ступенькам да в гору. Марков – дыханьем одним:
– А чего будет?
– Да уж чего б не было. Прижали.
Ох, трудно. Ох, трудно человеку под топор себя волочить.
Глубоко зевнул Тимофей. Выдохнул.
– А в бою умереть достанется – не одно дело? Чего наша жизнь стоит? И мы б на фронте легли, сто раз, как многие. А нас сюда качнуло – по людям стрелять. Все во всех? Ну что за жизнь?
Миша – совестливый. Он и человека, и всякую скотину жалеет, по-деревенски. Дыханьем одним:
– Что ж, согласен.
И – сказано слово. Переступлено. Теперь – чего ж? Теперь надо что-то делать.
Сказал ему Тимофей: разбудить, позвать сюда, к койке, остальных трёх взводных. А дежурному по роте велел: никого в помещение не впускать. А когда придёт дежурный офицер (он ночами обходит) – доложить в пору.
Сошлись впятером, шинелки на кальсоны. Сели. И сказал Тимофей, четырём пробуженным один бодрый:
– Ну что, ребята? Отцы наши, матери, сестры, братья, невесты – просят хлеба, а мы в них стреляем? Сегодня кровь пролилась. А завтра и от нас прольётся? А царю – дела нет, велит подавить завтра. А царица немцам военные секреты передаёт. Я предлагаю: завтра нам – не идти. А? – Обсмотрел их по лицам. – Я лично хочу – не идти.
Не сказал – «решил», потому что и сам ещё не решил. Вот – как они сейчас? Без них нельзя.
Помолчали.
Поперевздыхали.
Попереглянулись. Ой, жутко первый раз осмелеть!
Миша Марков сказал – он не пойдёт. Поддерживает фельдфебеля.
Так и начало склоняться. Тогда и Козлов сказал: не пойдёт.
Тогда – и Канонников. И – Бродников:
– Ладно, мы от тебя не отстанем. Делай, как знаешь.
Поднялся с койки Тимофей и всех перецеловал.
– Ладно, ребята! На фронт поедем – так и там убьют, а ум смертям не бывать. Один другого не выдаём, живыми в руки не даёмся. Смерть – только вначале страшна.
Приглушённо кликнул дежурного. Сейчас велел с нар выдёргивать всех отделённых, пусть не одеваются. Только тихо.
Хоть и спали, а быстро явились, кто портянками обернулся, кто босой.
В полукруг, кто на корточки присел, кто стоя. И сказал им Тимофей негромко, но всем тут внятно:
– Вы, ребята, наши помощники. Мы, взводные командиры, решили завтра не идти стрелять.
Когда уже полутора десятку говорил, то не мечта тягучая, а сам поверил, что дело будет. Говорил – как о деле решённом.
А ефрейтор Орлов, питерский (ему отдельно уже успел Тимофей объяснить), сразу крепко:
– Ни за что не идём! Правильно.
А другим и сказать не досталось. Дело решённое.
– Хорошо, тогда смотрите на меня. Что я буду делать – то и вы. Будете исполнять мою фельдфебельскую команду, и только её. А я теперь – и в первой роте фельдфебель. Так что…
И решили: не в шесть часов подыматься, а в пять. Собрать людей повзводно и объяснить: мы принимали присягу бить врага, защищать родину от Вильгельма – но не наших родных бить. Конечно, люди наши – никакие солдаты, а сброд, разгильдяи, но всё же. Окажутся согласны – то одевать их при караульной амуниции. А патроны будем добывать.
И разошлись взводные и отделённые – спать.
Не спать, конечно…
А Кирпичников позвал каптенармуса, младшего унтера. И велел ему завтра пораньше идти к батальонному инструктору и брать как можно больше патронов, якобы по приказу штабс-капитана Лашкевича.
А в той роте патроны остались не отобраны, хорошо.
Но! – всполошился Кирпичников: а вдруг теперь разгласится? Один только человек сходи к дежурному офицеру в канцелярию – и всё рухнуло. Рано объявил?
И распорядился ротному дежурному: ни одного человека ни под каким поводом никуда не выпускать.
Теперь с Марковым на койке обсуждали так: если к нашей команде никто не присоединится, то против каждого окна станет по одному отделению, стрелять из окна. Один пулемёт поставим через окно против оружейной мастерской. А один – на лестнице, чтоб со двора не пускать. И – никто нас не возьмёт, ни пехота, ни кавалерия, разве что артиллерия.
Тут прибежал дежурный:
– Фельдфебель! Тебя к телефону требуют!
Недоброе что? Узнали?…
Пошёл Кирпичников, Марков тоже вослед. Приложил и Марков ухо к трубке с наружной стороны и слушает. Голос Лашкевича:
– Кирпичников! Люди – все спят?
Ишь, неймётся ему. Чует.
– Так точно, все, ваше высокоблагородие.
– В команде спокойно?
– Спокойно.
– Сделай подсчёт, сколько расстреляно патронов. А утром пошли каптенармуса к инструктору, взять боевых на 27-е. Как раз это нам и надо, вот и распоряжение.
– И будить завтра не в шесть, а в семь. Строиться без десяти восемь. С оружием. Ожидать меня.
Отпустил.
На часок полегчил. Тогда и мы свою побудку на час позже, в шесть.
А уже – и четвёртый час ночи. Пока ложиться.
Марков от своей винтовки штык отомкнул, и положил заряженную к себе под одеяло. Поцеловал её.
– Вот, моя верная жена.
А иной жены и у Тимофея нет. Рота, батальон – весь его дом. Это правда, холодный металл у оружия, а сердце посасывает.
– Зачем кладёшь?
– Да если что раньше начнётся.
– А дежурный офицер войдёт? Будет винтовки считать? Не надо.
– Не! Так хочу.
Полежали. Не спится.
Строиться-то, сказал, прямо с оружием.
Лампадка загасла перед иконой.
Ладно, воздух чистей будет.
И чуть вроде слышны по казарме шёпоты, полуголосье.
Не тогда страшно, когда решались. Не тогда, когда отделённых собирали. А вот когда: всё сделано, всё отрезано, и остались два часа последних. И ты сам, один с собой, ничего никому не кликнешь – а по ту сторону утра для тебя уже, может, и петля болтается.
Страшная минута – как уже смерть сейчас.
Миша близко, через проход. И ему:
– Если к нам завтра другие части не присоединятся – ведь нас повесят.
– Да-а…
– А всё ж лучше по-солдатски умереть, чем невинных бить?
– Да-а…
– И при всех царях, бают, так было. Об народе не заботились.
Э-э-эх, трудно начинать! Начинать-то, начинать всего трудней.
А кому-то надо.
– Молчан-собака, да и та вавкнет.
Облегчает, что молодые, семьи у обоих нет. Зато в молодых годах и жизнь жалчей.
– Ладно, Миша. Пусть люди потом вспоминают – учебную команду Волынского полка.
*****
ДВА ГОРЯ ВМЕСТЕ, ТРЕТЬЕ ПОПОЛАМ
*****
ДВАДЦАТЬ СЕДЬМОЕ ФЕВРАЛЯ, ПОНЕДЕЛЬНИК
68
Но и когда решалось перед засыпом, всё мерилось легче, чем при побудке. Как ни отважились на отчаянное, а ещё ведь оставалось свалить голову в приёмистую подушку, хоть два часа – а соснуть. Всё ещё было – как за горой утишено.
Во сне наплывало: зыбились места свои родные под Саранском, где русское вперемеску с мордвой, – как на Богоявленье почнут в запряжках ездить, кто кого перехвастает. Отец без шорной работы не сидел.
А вот как закричал дневальный подъём – да резко, как резаный, как и положено, да зажёг всё электричество – так и сам Тимофей выбарахтывался из-под камня наваленного, ой Тимоша, Тимоша, и что ты затеял, зачем?
Ну, казалось, не подняться, не отряхнуться. Коли бы один был, не перед товарищами, так верно б отрёкся, крикнул бы: отставить, ложись спать!
А солдаты – и вовсе не ведали. Солдат не знает времени, когда его будят, а только тело чувствует: ох, что-то рано, ох, сна недодали.
Но слова сказанного не вернёшь. С Мишей Марковым зараз спустили ноги на пол, друг против друга, – посмотрелись и видно въявь, что тоже-ть и с ним, тоже-ть и он отказаться готов, если б не Тимофей.
А сказать первому – никому нельзя.
Да не бы взводные. Да не отделённые. Сами уже широко разлили. И что сбрендили на ночь, то покатилось уже теперь само, от них не завися.
Да что ж мы наделали? Что ж теперь с нами будет?
Одна отрада – голову под умывальник, да водой холодной пробраться, пробраться, да на холку себе побольше. Протрезвляет.
Из-под умывальника высунулся – уже другой человек. Как надо – так надо, верно.
И всех гнать – а ну, умываться! Не киснуть, всем под воду!
А между тем сообразил, что с подъёмом прошибся: зачем же поднял в 6 часов? Думал – надо время, готовиться. А чего ж готовиться? Одеться, собраться – десять минут, а патронов раньше полседьмого не добыть, и кухня раньше не накормит. Лучшая готовка к делу – сон. Просчитался, дурак, и за себя, и за всех, обидно.
После умывки да застилки ждали солдаты, бродили – а ничего и не поделаешь: строиться не время, и слово говорить рано. А значит – можно садиться, можно и одетыми прилечь.
Всё вялей, вялей ходили. Ложились.
Кто лежал теперь, как попадя. Кто, может, спал опять.
Да кто может ничего не знает – тот так и свалится. А кому уже отделённый шепнул – много ли заснёшь? Своя-то голова одна и кожа своя одна, ещё не прорубленная, не продырявленная, – кому не жалко?
Теперь смекнул Кирпичников, какие две опасности. Первая: вдруг почему-нибудь да не дадут патронов? – вот не дадут и всё, приказ такой. Ещё просто не дадут – так и не выведут, нам ещё легче, совесть чиста, прогоняем день по казарме. А если не дадут потому, что прознали? – тогда что? Придут и голыми руками возьмут, пропали ни за что.
Но откуда могли бы прознать? В том и вторая опасность: не ушмыгнул ли кто, хоть и ночью? Протряс дежурного – нет, никто. Взводным, отделённым – проверить своих, все ли на месте.
Все.
А за патронами с каптенармусом послали надёжных.
Не выпускать никого и дальше.
И такая тяга – дадут патроны? не дадут? Бродили, лежали, передрёмывали – а Кирпичников волновался.
Ждали-ждали-пождали, переглядывались с Марковым, смотрели на ходики стенные – ох, не идут?…
Но в 7 часов, по коридору топая – пришли, нагруженные свинцовыми ящичками.
Ах, вы, грузила наши, не свинцовые, раззолоченные! С вами-то мы люди, с патронами и солдат – человек! Так-то ещё можно постоять!
Разбирали на взводы, на отделения – набивали поясные патронные подсумки.
И в карманы шинелей клали, избыток.
Теперь на кухню за завтраком, с четырьмя носчиками, пойдёт Орлов, самый верный. Присмотрит.
69
И приснился Козьме Гвоздеву на тюремной койке под утро – сон.
Увидел: на большом белом камне сидит в посконном, хорошо выстиранном, свежем – седой дед в лаптях. И онучи, и обора каждая – чиста, бела.
По всему – простой деревенский дед. Только больно долги, назад за голову, его седые волосы, и особая светлизна от них, вот уж промыты, волосик от волосика, и развеваются.
И – плачет дед. Да так горюче, так сокрушно – старуху ли схоронил? избу ли ему сожгли? всё гнездо перебили? Плачет, Козьму не оглянет, плачет – и слёзы катятся, отдельные видно, по щеке сморщенной или на седой бороде задержась.
И жалко стало Козьме деда. Приступил к нему:
– Да что уж ты, дед, так плачешь? Да так уж – не убивайся.
Дед голову приклонно держал и в ладонях. А тут – поднял глаза – и от этих глаз Козьма аж продрог, аж заледело в нём: что дед-то – не простой, дед – святой.
И что плачет он – не по себе, а – его, Козьму, жалеет.
– Да за меня ты – что? – силился Козьма утешать и дале. – За меня не плачь, меня скоро выпустят.
Но – мудрость в очах старика повернулась – и ещё обледел Козьма, понял: нет, не скоро. Ай, нескоро-нескоро-нескоро. Долже человеческой жизни.
Так ни слова и не вымолвил дед столетний. Обронил голову – да как рыдал, как рыдал!
И тогда ещё ледяней запало Козьме: да может он – и не по мне? По мне одному никак столько слёз быть не может.
А – по ком же?…
Такого и сердце не вмещает.
Проснулся – всё нутро схвачено холодом, тоской.
70
После завтрака Кирпичников велел строить 2-ю роту при боевом снаряжении в длинном коридоре второго этажа. Пулемёты стали на левом фланге.
Вышел перед строй – ещё ни разу ничем не награждённый, хотя один раз раненный, с ушами плоскими, прилепленными, крупноносый, губастый, лба мало, а сильно открытые глаза. Стараясь держаться поважней, а недоуменно. И голосом, привыкшим к отрубистой команде, а не к речи, чуть помлевая и растягивая:
– Ну что, братцы, скажем?… Эти дни сами были-видели, и прикладами тыкали, и спусковые крючки тоже нажимали… Спросим: не довольно ли нам людскую кровушку лить? Притом, что наверху непристойное деется… Не довольно ли нам этим трутням поклоняться, которы с нас жилы тянут? А не правей ли нам – супротив народа не идти?… Я уверен, другие части окажут нам всяку поддержку.
Вот в этом-то он не был уверен, но и нельзя же звать людей на обречённость.
В ответ никто связно не выразил, но погудели. Вроде, с одобрением.
– Так вот: надеетесь ли вы на меня? И будете ли мою команду исполнять?
Отозвались, что надеются.
– Так вот. Всем приходящим младшим офицерам отвечать как положено: здравия желаем, ваше высокородие! И виду не подавать. А Лашкевичу на приветствие – не отвечать, а всем кричать сразу только: «ура!».
Ещё он сам не понимал точно, как это будет дальше, но уж если «ура» крикнут – то и всем обрезано. Этим – спаяются, в один шаг перейдут.
И стояли в строю. Колотились сердца. Стояли на худший из боёв.
Без десяти минут восемь пришел прапорщик. Кирпичников скомандовал как ни в чём, даже с избытком лихости:
– Смир-рна! Равнение на средину!
Козырнул прапорщик фельдфебелю, козырнул строю:
– Здорово, ребята!
И рявкнули как положено, ну не слишком ладно:
– Здравия желаем, ваш скродь!
– Вольно!
– Вольно, оправиться.
Но уже само несёт, не сдержать. Кирпичников подходит на рожон с боковой походочкой, отчасти чтоб и своим напомнить:
– Ну как, ваше скородие, геройски действовали молодцы-волынцы вчерашний день?
– Да, – говорит.
– А сегодня – ещё лучше будем действовать. Вот посмотрите, как сегодня молодецки. – А у самого голос дрожит.
А люди все – тихо стоят, замерев. Все-то понимают, кроме прапорщика.
Пождали.
Немного за восемь, подбегает дневальный, что на подходе – штабс-капитан Лашкевич.
Все солдаты повернулись на Кирпичникова. А он только прищурился сильней да руку слегка приподнял, чтобы все видели: он за всех думает.
Но Лашкевич сперва не сюда, прошёл в канцелярию. Продлил всем жизнь.
Через пять минут прямо сюда. Очки золотые, заприметчивый, кусливый. Прапорщик скомандовал:
– Смир-рна! Равнение – на средину!
Доложил. Лашкевич принял рапорт. Все с оружием – так так он и приказал. Поздоровался со строем.
И вдруг весь строй заедино, кто и отставши, грохнул:
– Ура-а-а-а!!!
Капитан даже назад спину выгнул. Насторожился – на строй, на Кирпичникова. И, не ждать, – улыбнулся, мягко выстилая:
– Что это за форма такая, Кирпичников?
Так ли, этак ли лучше сложить ответ, но не успел Кирпичников, как из строя крикнул питерский ефрейтор Орлов:
– Довольно крови!
Капитан – сразу всунул правую руку в карман. Значит, там револьвер. И стал ходить-ходить перед строем, похаживать, поглядывать в лица. Искал, наверно, кто крикнул. Не нашёл. И ни у кого другого, а у Маркова спросил вкрадчиво:
– Объясни, что такое значит «ура»?
Так и пришлось объяснить первому Маркову. Один шаг между ними. Заполнял Марков голову и как в пропасть, уж тогда без «вашего высокоблагородия», чего там:
– А так, что – стрелять больше не будем! Не желаем понапрасну лить братску кровь!
А-а! Лашкевич так и вонзился, нашёл! Чуть ещё наклонясь к Маркову:
– Что-что??
После сказанного – что остаётся солдату? Говорить уже нечего, очкастый переговорит. И – на руку винтовку! От левой ноги, как стояла на каменном полу – взял в две руки, штыком вперёд надклоняя.
Ну, не прямо в грудь, а, мол, поостерегись.
Лашкевич и поостерёгся. Опять выровнялся, спину выгнул. Ещё против Маркова постоял – начал ходить. И глазами доглядчивыми, острыми – по лицам, по лицам.
А тут ещё два прапорщика подошли, Вельяминов и Ткачура. Видят – начальник учебной команды что-то расхаживает не в духе. Первый прапорщик им шёпотом сообщает.
А Лашкевич, теперь неизблизи, весь строй охватывая, голосом звонким, но не угрозно, а отчаянно:
– Солдаты-гвардейцы! Его величество Государь император прислал телеграмму войскам столицы. Он просит войска прекратить волнения, которые расстраивают нашу воюющую армию!
За царя, значит, ухватился.
Тишина.
Строй стоит как окованный. Строй, однако, привычка.
И Марков винтовку опускает, опустил. Взял к ноге, как у всех.
Тут Вельяминов:
– Господин капитан, разрешите выйти, мне дурно стало.
Лашкевич, головы не поворачивая, весь взор на строй, ледяно ему:
– Выйдите.
Тот ушёл быстро.
Ушёл? Так он – другим частям передаст??
Кажется: если б Лашкевич на дверь голову только повернул – вот бы уже и рассыпались гурьбами. Но он – струнно стоял, весь на строй. Ещё в воздухе висло – от Государя императора.
И строй стоял.
И Кирпичников, в своей отдельности, но тем же строем скованный, не смел порушить. Стоял, не находился.
Вдруг чей-то приклад в задней шеренге ударил о каменную плиту. И басом:
– Уходи от нас. Не хотим тебя видеть!
И, подражая, другой приклад, в другом месте – бух!
Нашли, как! Ещё, ещё: прикладами о каменные плиты! Небывалый, неслыханный, грозный гул по коридору! А в нём отдаётся!
Лашкевич плечами поёжился. Чутка ещё не хватало. И тут завопил ему Кирпичников:
– Уходи вон!!
И Лашкевич вдруг – быстро повернулся. И быстро пошёл. На лестницу вниз. Там по лестнице.
И прапорщики исчезли.
Победа?! Вот это и было тяжкое самое – как первый раз переступить? как со своим командиром обратиться? И вот – ушёл, прогнали?
Ушли – так теперь покличут на нас атаку.
Кинулся Кирпичников к окну, отсюда двор виден.
И раму заклеенную рванул, распахнул: куда пойдёт?
Вот тут – и повалили из строя. И то не все, остались и на местах.
И второе окно рванули.
И видели: штабс-капитан Лашкевич, сойдя с крыльца, быстро шёл через двор – к воротам, на улицу. Значит – вон? Значит – к штабу батальона?
Не Кирпичников, Орлов крикнул:
– Бей!
Такого – не задумывали, но так получилось.
И поднялось с пяток винтовок, Орлов тоже, бахнули открытые окна.
И – свалился штабс-капитан перед воротами, на утолченный снег. И не дрыгался.
Намертво.
О-го-о-о… Это что ж теперь будет?…
Кто обмерши. А кто по коридору:
– Ура-а-а-а!
А какое «ура»? – только теперь-то всё и начиналось. Только теперь-то и отрезало: не тогда, когда Лашкевич побежал вон – а когда упал. Теперь – ни у кого здесь уже нет повёртки.
Теперь – мы взбунтованы, бесповоротно! И – что будет?
Перекрикивал Кирпичников, руками махал: на места! строй! в строй!
Собрались, стали в строй.
А – что теперь? Ночью думали: занять оборону по лестнице и по окнам. Но это – в ловушке себя запереть. Это думали, когда переступить боялись. А когда уже переступлено…?
Наружу! Звать другие роты! Чем больше созовём – тем меньше ляжет на нас. Теперь – всё отрезано, теперь только и выход – звать других!
Завопил Кирпичников команду:
– Рота напра-во!! Шагом-марш!
И – потопали, посыпали по лестнице. Во двор!
Во дворе уже не стало строя: рассыпались кто куда, разбрелись как пьяные, очумелые.
Стреляли в воздух без толку.
А кто кричал «ура».
Горнисты заиграли тревогу.
Кирпичников послал Маркова и Орлова в другую роту учебной команды – звать присоединяться.