Текст книги "Красное колесо. Узел III. Март Семнадцатого. Том 1"
Автор книги: Александр Солженицын
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 85 страниц) [доступный отрывок для чтения: 31 страниц]
57
За телефоном не замечаешь часов. Да ещё менялись с Горьким. И другие тоже лезли звонить. Уже и стемнело давно, уже и вечер.
Позвонил Горький, между прочим, Шаляпину и узнал странную новость: Шаляпину только что перед тем звонил Леонид Андреев, а этот квартировал на Марсовом поле, рядом с павловскими казармами. Так вот он лично видел из окна, как пехотная часть с Марсова поля наступала на павловские казармы.
Если ему не померещилось, то что ж это такое могло быть? Борьба между войсками? Уже совсем невероятно!
Гиммер лихорадочно усилил телефонную деятельность. Звонил ещё, звонили ещё – и стали получать подтверждения, что – да, что-то случилось около Павловского полка, и тоже была стрельба на Екатерининском канале.
Наконец повезло: застал дома самого Керенского – только что прибежал из Думы. И Керенский захлёбно-торжественно, содрогновенным голосом объявил в телефон: что Павловский полк весь восстал, вышел на улицу и обстреливал своих пассивных, кто остался в казармах!
Это было потрясающе! Это превосходило всякие ожидания! Если это было так, то карта царизма бита! Огромное событие!
Гиммер ушёл от телефона и пытался уединиться (в квартире Горького это было невозможно, разве что в уборной и то не надолго) – обдумать, что ж из этого следовало. В Петрограде не было сейчас сильных умов революции (Керенский поверхностен, Чхеидзе расслаблен, Соколов – глуповат, Нахамкис – осторожен слишком, Шляпников – неразвит, остальные ещё того бледней) – один Гиммер и должен был для всех наметить путь, что делать, какие мероприятия необходимы? Но вот – он нервничал, и сам не мог сообразить.
Ясно одно, что для крупных политических решений, о которых он всё время думал, подошло время!
Может быть и мог бы сообразить, если б ему дали покой размышлять, но его опять тянули к телефону и к разговорам – а тем временем явился товарищ, подлинный свидетель с Екатерининского канала, и всё рассказал не так: один маленький отряд павловцев, куда-то зачем-то посланный, был обстрелян конной полицией, видимо по ошибке, но стал ей отвечать, – а потом сдался и дал загнать себя в казармы.
И всё радужное возбуждение опало. Это – не был великий случай, не была брешь в твердыне царизма.
Но и не было теперь необходимости принимать важное решение.
Стал Гиммер снова дозваниваться до Керенского. Телефон его был изнурительно занят, уже барышня устала и отказывать, там разговаривали просто непрерывно. И был уже девятый час, когда Гиммера соединили.
Керенского голос узнать было нельзя – такой потушенный. Да, ввели в заблуждение: всего одна рота – и та сразу покорилась.
И проговорил в телефон пророчески:
– Много прольётся крови. Жестоко подавят.
Ещё добавил усталым голосом, не соблюдая конспирации, что у него тут сейчас собираются, не придёт ли Гиммер?
А – что? намекнул Гиммер. (Центр действия?)
Нет, так, скорей – обмен мнений за чашкой чая.
Подумал: по дороге столько полицейских препятствий, стоит ли, того ради?
Так мнения – что ж? Правительство, получается, сегодня победило?
Да, увы, выходит, что так.
Значит, все эти дни метались зря?
Казалось так.
58
В воскресенье Государь, как всегда, отправился на литургию – в старую семинарскую церковь Святой Троицы, на круче Днепра, епископ отдал её Ставке, и называли её «штабной». Тут было недалеко, и Государь охотно пошёл пешком – он любил ходить в церковь пешком, так верней, да не было всегда на то свободы. Пошёл с двумя конвойцами и сам в форме конвоя. В штабной церкви было для него устроено на левом клиросе отдельное место, полузакрытое от храма колонной и большими иконами: легче молиться нестеснённо, когда сотни глаз тебя не изучают. Незамеченному – хорошо.
Обычная шла служба, и стоял молился вполне как обычно. Внимательно следовал за словами всего произносимого и поёмого, изученного с детства, – а местами сосредоточивался и на крылья молитв налагал просьбы. Да первая-то просьба к Господу, самая обширная и самая постоянная была – за наши храбрые войска и за дарование им заслуженной победы. Вся жизнь государства и самого Государя сошлась теперь в это: ничего нельзя было в стране устроить, ни даже жить – не выйдя победно из этой войны. И утром и вечером, каждый день возносил эту молитву Николай – и когда молился, то всегда посещала его уверенность, что так оно и исполнится. И – за саму страну, за Россию, за славное и вечное будущее её.
Сегодня – был день рождения отца, мудрого и могучего Государя. Всегда этот день помнил Николай – и всегда обращался к отцу за поддержкой. Не досталось ему вести такой ужасной войны – но он-то вышел бы из неё с громовой победой. Как перенять у него силы?
А ещё молился Николай – как выражались они с Аликс – за свою семью большую и малую: малая – это сами они с детьми, а большая – не династия уже, нет, это родство как бы отсохло, а те несколько десятков людей, близких к ним и верных, кто служили, помогали, сочувствовали.
Стоял и молился как обычно, и всё было как обычно, никакой бы сегодняшней особой тревоги, волнения – а вдруг, откуда ни возьмись, острой болью вступило в середину его груди, таким сжатием необъяснимым, сжатием и вместе проколом снизу вверх. То ли острая боль, то ли острый страх. Не только вздохнуть или остояться – но, кажется, остановилось само сердце – такое ощущение возникло, что сердце перестало биться, и всё в теле остановилось. Николай схватился за перильце позади себя, чтобы не упасть. Он – позвал бы кого-нибудь, но ещё для этого надо было два шага ступнуть и высунуться. А ещё – недостойно было, сразу звать помощь, ни от чего видимого.
И так схватило, и страшно держало. Но в эти минуты к счастью вспомнил, что уже было так однажды в жизни, и отлегло за десяток минут: это когда он узнал о катастрофе самсоновской армии, оказался тогда сердечный припадок. Пройдёт. Да и после сдачи Львова пошалило сердце.
Пройдёт. Должно вот-вот пройти. Однако не проходило, – и он потерял ощущение времени, он не знал, сколько это длилось. Вцепился в перильца, а сердце совсем не слышалось, а от боли нельзя было шелохнуться, и выступил обильный холодный пот, – и вдруг вошло в него сознание, что вот так и умирают, что вот это – может быть предсмертно.
И в этом ощущении он нашёл силы оторваться от перильца, и перешагнуть в сторону, к образу Пречистой Девы – и опуститься на колени перед ним, и лбом почти упасть на коврик: взмолиться о помощи – а если умереть, то вот так.
И вдруг – вдруг всё прошло, с той же внезапностью, как и постигло! И сердце вот уже отчётливо работало! Только остаточная слабость отдавалась по всему телу, так что легче было ещё постоять на коленях, чем подняться. И Николай отёр рукою лоб от пота.
Оказывается, он весь припадок не слышал ни слова службы и пения – а теперь услышал, и по разрыву определил, что припадок был не две минуты – а с четверть часа. Уже пели Херувимскую.
Так никто и не заметил случая с ним.
И хорошо.
Отстоялся на коленях – поднялся.
Но долго ещё сохранялась в теле – усталость. И возвращался Николай из собора уже на автомобиле. И с мыслью – как бы прожить воскресенье тихо, покойно.
Вообще-то Николай был – совсем здоровый и даже молодой человек, он не только чувствовал себя хорошо, но даже с годами лучше, так находили врачи.
Миновало – и уже не хотелось говорить доктору Фёдорову, как-то и стыдно возбуждать беспокойство. Если будет ещё раз – ну, тогда.
По краткости пребывания Государя в Ставке доклад Алексеева, тоже молившегося на литургии, предполагался и в воскресенье, и должен был состояться после церкви. Государь не отменил, пошёл выслушать.
Да вот уже, за три доклада, они как будто и обсудили всё главное, что делается с армией. Всё текло нормально, только вот перебивалось провиантское снабжение на Юго-Западном. Все армейские дела, по сути, были уже и направлены. Послезавтра, пожалуй, можно и возвращаться к своему Солнышку в Царское Село, ей очень тревожно и одиноко.
Ещё подал Алексеев телеграмму Хабалова. Да, в Петрограде же… Ну, что там? От Хабалова это была первая телеграмма. Он сообщал – ещё только за 23 и 24 февраля, что бастующих рабочих около 200 тысяч, – это много, правда бастовщики снимают работающих насильственно. Останавливали трамваи, били стёкла в трамваях и лавках, прорывались и к Невскому – но были разогнаны, причём войска не употребляли оружия. (Это – верно, так Государь и распорядился, ещё не хватает повторить ужас того страшного 9-го января). И 25 февраля так же разгоняли с Невского. Серьёзно ранен один полицеймейстер и при рассеянии толпы убит пристав. Перечислялось 11 эскадронов кавалерии, более чем достаточно.
Тут заметил Государь пометку, что телеграмма доставлена в Ставку вчера в 6 часов вечера. Отчего ж уж так за весь долгий вечер, да уже скоро и сутки – Алексеев её не доложил? Хотел спросить, но взглянул на трудолюбивое и даже измученное лицо Алексеева, кажется даже очки несущее с трудом, так было ему нехорошо, – и не решился огорчать старика. Он ещё не вышел из болезни, вероятно, вечером трудно было подняться идти. Да значит и не придавал значения. Да тут, и правда, нет ничего особенного.
Перед завтраком получил и читал целительное нежное письмо от любимой Аликс, вчерашнее. Боже, как она тоскует несказанно! Но и сколько успокоения, радости и твёрдости всегда вливается от её писем. Она тоже писала об этих волнениях – но тоже так понять, что ерунда, возбуждение мальчишек и девчёнок. А вот очень верные мысли: почему не наказывают забастовщиков за стачки в военное время? И почему до сих пор не введут карточной системы на хлеб? Этого Николай и сам не понимал и не мог добиться. Просто было какое-то заклятье с этим продовольственным вопросом, не давался он в руки никому.
Слишком много препятствий почему-то всегда встречается от высказанной воли до исполнения.
Всё верно она писала, надо постепенно так всё и устроить.
И Хабалову Протопопов должен был дать, и конечно даёт, ясные определённые инструкции. Только бы не потерял голову старый Голицын – ему всё невпривычку.
Ещё сколько ей, бедняжке, ухода за больными детьми, это при её здоровьи. И сколько хлопот с капризной трудной Аней, не знающей ничего кроме своих болей и интересов, ни даже ценности времени и обязанностей императорской четы. Но и никак нельзя покинуть её, угрожаемую после гибели Григория.
Забывался и оживал Николай над дорогими письмами. (Ещё и от Настеньки, младшей, была писулька).
Очень в этот раз не хватало в Ставке Алексея, его шалостей и болтовни. Какое же он утешение и развлечение!
Но уже пора была идти на завтрак. По воскресеньям завтрак был всегда многолюден, тут и всё наличные иностранцы. Надо было много говорить, слушать, но всегда о постороннем пустяковом, отлагая всякие серьёзные мысли. Впрочем, этим ритуалом Государь хорошо владел, приучился за четверть века.
После завтрака первым делом сел – и написал Аликс письмо в ответ.
А погода стояла солнечная, морозная. Решил ехать на прогулку. Подали моторы – поехали на Бобруйское шоссе, остановились у часовни памяти 1812 года. Погулял там. Ясная, бодрящая погода. Уже и не оставалось в теле никаких следов сегодняшнего сердечного сжатия. Нет, врачу пока не говорить.
Вернулись в Ставку – уже и чай пора пить.
Потом принял одного сенатора.
Надумал, что долго для Аликс – до завтра ждать его сегодняшнего ответа. Решил тотчас послать ей телеграмму с благодарностью за письмо. Как уже соскучился! Как хотелось к ним назад!
Отправил – а тут, одну за другой, принесли две телеграммы от Аликс. Одна была – вполне семейная и сдержанная (Аликс всегда очень стеснялась, что многие военные люди читают их телеграммы), другая – позже – открыто-тревожна: «Очень беспокоюсь относительно города».
Именно зная сдержанность её в телеграммах – можно было понять, насколько ж это очень.
Однако почему не было никаких официальных телеграмм? Алексеев – ничего не нёс, и неудобно было к нему идти с телеграммой жены.
Были в Ставке сейчас великие князья – но все стали чужие, не хотелось с ними разговаривать.
Стемнело. Обедали – всё тем же размеренным, отвлечённым распорядком.
Однако что-то расходилась в груди тревога. Не стала бы Аликс зря.
После обеда послал ей ещё телеграмму: поблагодарил за её телеграммы и твёрдо обещал, что послезавтра выедет в Царское.
Сели играть в домино.
Уже к концу игры пришёл дворцовый комендант Воейков – тоже в руках с чем-то – а по лицу было видно, что хотел бы Государю доложить. Николай встал, вышел с ним к себе в кабинет.
Телеграмма была от военного министра Беляева: что некоторые воинские части отказываются употреблять оружие против толпы (но кто им велел применять оружие?) и даже переходят на сторону бунтующих рабочих. (Это уже позор! – может ли это быть?) Впрочем, заверял Беляев, что всё будет усмирено.
А Воейков волновался. И доложил Государю настроение всей свиты (ни за обедом, ни прямым докладом, разумеется, никто не смел выразить): что положение в Петрограде очень тревожное.
Николай и сам уже не знал, что думать. Но владея собой, ничего не пообещал, вернулся доигрывать в домино.
Однако всё более разыгрывалось в нём, что в Петрограде тревожно.
Обращаться к Протопопову было излишне, этот умница знает, сообразит всё и сам. Голицыну – уже вчера телеграфировал, да и не очень надеялся Николай вселить в него мужество. Но прямо по военной линии, командующему генералу Хабалову (а знал он его совсем мельком) – надо было придать твёрдости.
И написал, и дал на отправку телеграмму:
«Повелеваю завтра же прекратить в столице беспорядки, недопустимые в тяжёлое время войны с Германией и Австрией. Николай».
59
Эти дни Михаил Владимирович не уклонялся предпринимать всё человечески возможное для того, чтоб умерить народные волнения и остановить кровопролитие. Даже в часы напряжённого руководства думскими занятиями он не утомлялся участвовать в событиях по телефону, понимая ответственность, что при таком далёком отсутствии царя сам он из Второго Человека России превращается фактически в Первого. Он телефонировал этому тупице Хабалову, предупреждал, что будет обвинять полицию. И звонил градоначальнику, что сам сейчас поедет душу вытрясет из того полицейского пристава, произведшего аресты. И звонил военному министру: почему толпы не разгоняются водой из пожарных брандспойтов? (Тот и сам не знал, ему понравилось, позвонил Хабалову, но ответ был: существует запрет на вызов пожарников, потому что окачивание водой только возбуждает толпу).
А сегодня днём Родзянко встречался с изнеможённым князем Голицыным, как бы сказать – для переговоров, хотя какие между ними могли быть переговоры! Вся страна разделилась на две неравные части: одна – народ, армия, общество, Дума и во главе их полный могучих сил Родзянко; другая – перессоренные между собой министры и во главе их последние недели этот дряхлый князь. Не переговоры, а Родзянко настаивал, чтобы правительство в полном составе поскорей подавало бы в отставку. А Голицын отвечал, что и рад бы подать, только и мечтает о покое, но боится неблаговидности как бы позорного бегства: слуга царя не может покидать пост в минуту опасности. В закоснелости монархической службы, если не прислушиваться к бурному народному дыханию, – это выглядело так, да. Но если нельзя вмиг спасти Россию в один день объявленным общественным министерством, то по крайней мере пусть же освободит Голицын свой кабинет от этого мерзавца прощелыги Протопопова! Ведь вся Россия вздохнёт свободно! Ах, ах, сокрушался Голицын, он и сам бы рад освободиться от Протопопова, но ведь тот поставлен и держится не им.
Так-то так. Однако поглядывая на любезного князя, не мог же Родзянко не вспоминать те три хранимые у него, в минуту откровенности показанные вариантные указы: о полном роспуске Думы и назначении новых выборов будущей осенью; о роспуске её до окончания войны; или перерыве на неопределённое время. Никакой силы не было у правительства, ничто! – однако в любой день этот расслабленный старик мог добиться роспуска Думы – и историческое злодеяние свершилось бы! Эту встречную угрозу Родзянко тоже должен был учитывать для осторожности своих грузных поворотов.
Всякую угрозу Государственной Думе воспринимал Родзянко с острейшей тревогой, да острее, чем если бы грозились убить его самого! Опасностью роспуска Думы он как сам был душим за горло. Ведь Дума – единственный источник правды в России, единственный светоч для её растревоженных умов. Депутаты Думы – единственные выразители воли народа. Если распустят эту Думу – кто же поддержит бодрость и мужество в стране, а особенно при военных неудачах? Дума – это единственный сдерживающий центр. В случае роспуска Думы – в стране воцарится глубокий мрак, вся страна будет бесконтрольно отдана в руки Протопопова, царицы, распутинского кружка и немецких шпионов! (Жена Михаила Владимировича с декабря считала, что и царь преступен). Дело несомненно покатится к сепаратному миру и позору России.
А для себя самого – Михаил Владимирович не видел тогда другого исхода, как арест и высылка.
Эти мрачные предвидения носились уже несколько месяцев, после ноябрьского конфликта с властью, когда удалось прогнать Штюрмера. Они ещё накалились в декабре после громогласных общественных съездов. А в январе Родзянко приглашал к себе нескольких предводителей дворянства и прямо просил их: в случае его предвидимого ареста (ссылки в Сибирь или даже повешения) стать вместо него на страже интересов Родины: если Думу можно святотатственно разогнать, то уж дворянство нельзя ни разогнать, ни упразднить.
Эти предвидения уже месяцами носились, и Львов, Челноков, Коновалов звали Председателя приехать на их земгоровский съезд в Москве и там гласно всё выразить. И понимал Родзянко, что такой шаг мог бы изменить ход истории. Но не поехал. Достаточно того, что осенью он написал Государю предупредительное письмо об опасности вмешательства царицы в управление Россией – и письмо ходило по рукам. Теперь он, по своему укладу и значению, видел способ спасти отечество прямее: всеподданнейшим докладом у Государя, который непременно должен иметь место перед открытием думской сессии. Хотя Родзянко и есть Дума, но всё же он – и сам Родзянко, и как таковой находится в особом личном отношении к императору. Можно сказать, что доклады Родзянко царю были эпохами в истории России. Кто, если не Родзянко, объяснил в Пятнадцатом году, что в этой войне понадобится много снарядов? Кто, если не Родзянко, настоял на Особых Совещаниях по обороне? Кто, если не Родзянко, отговорил Государя от создания диктатуры тыла? Кто, как не Родзянко, уговорил Государя снять Николая Маклакова с министра внутренних дел? Кто, как не Родзянко, в обстоятельном январском письменном докладе открыл глаза царю на ход всей войны, добросовестно изложил всё, что узнал от гениального дружелюбного Брусилова: и почему не Брусилов виноват в остановке наступления 1916 года; и какой у него плохой начальник штаба, но он может, впрочем, обойтись и без начальника штаба; и как на Румынском фронте дела обстоят ещё гораздо хуже, чем у Брусилова; и хотя не назвал нигде прямо Алексеева, но сам материал указывал, что во всех ошибках виноват Алексеев. Да никогда прежде Родзянко не чувствовал себя таким знатоком в военных вопросах, как в этом докладе. И перечислил многих бездарных генералов – Зайончковского, Цурикова, Сирелиуса, Кознакова и других, не раз отставленных за провал дела и снова назначенных по неоглядчивой монаршей милости.
И как же обидно бывало, когда царь отвечал неблагодарно – то неконфиденциальным письмом, отпечатанным даже на машинке, то – сухим приёмом, как две недели назад, последний раз.
Этот февральский доклад Родзянко готовил с тёмной решимостью, как бы идя на медведя. Наконец, всё должно было быть высказано отчётливо, до конца, чтобы царь устрашился, и раз навсегда отшатнулся бы разгонять Думу, но – всячески укреплял бы общественные силы. Это должен был стать самый великий поворотный доклад изо всех докладов Председателя. И если Государь не станет читать и не даст прочесть полностью вслух, то лучшие фразы и главные мысли успеть ему выразить наизусть.
Что победа в войне уже невозможна без немедленного коренного изменения всей системы управления – это убеждение всей мыслящей России. Россия – объята тревогой, и тревога эта естественна и даже необходима. Она выражена – в резолюциях. Все успехи в снабжении армии обеспечены общественной самодеятельностью, а правительство ревниво недоброжелательно относится к патриотической работе. Единение страны вселяет в правительство страх, и вся Россия оказывается под подозрением. С горечью добавить, что наша общественная тревога передалась уже и союзникам. Многое в стране испорчено настолько непоправимо, что теперь даже если к делу управления были бы привлечены гении, то и они уже не смогут много исправить. Но тем не менее настоятельна и смена лиц, и смена системы управления. В новых лиц население будет верить! Государю невозможно узнать правду от нынешних министров, а только от Председателя. И вот она: необходимо не только сохранить Думу, но продлить её полномочия долее 5 лет, так чтоб захватить и мирные переговоры после войны. Если Думу тронут – то страна сама может восстать на защиту своих законных прав.
Скрывать от царя истину – преступно. И почему бы эти честные прямые слова могли бы не понравиться Государю, если б он способен был слышать правду?! Но Государь был замкнут и раздражён, не принимал родзянковской правды. Он то начинал папиросу, то бросал. Тщетно напоминал ему Родзянко о своих прежних добрых советах – Государь отвечал, что раскаивается в принятии их. И тогда Председатель, обуянный уже гневом, сказал:
– Ваше Величество! То, что вы делаете – раздражает население. Всякий проходимец всеми командует. Вас повели по самому опасному пути. Вокруг вас не осталось ни одного надёжного и честного человека. И вы, Государь, пожнёте то, что вы посеяли.
Тем отчаяннее Председатель всё это высказывал, что открытия Думы уже никак нельзя было остановить.
Ещё и сегодня грудь его ходуном ходила, когда он вспоминал тот приём.
А сегодня – снова готовился коварный удар по Думе.
Задыхаясь под высокими потолками своей квартиры, задыхаясь в её комнатах-полузалах, Михаил Владимирович, не одеваясь и с непокрытой полулысой головой, как был, вышел своей бычьей фигурищей на просторный балкон над Фурштадтской улицей, прямо против сербского посольства.
Тоже символ: он жил-сторожил клятву союзной верности.
Если Дума вмещала в себя чаянья народа, то тем более вмещал их в себя Председатель. Он так и ощущал: свою грудь – собранной грудью всей России, свою громоздкую фигуру – её могучим корпусом, свой колокольный бас – её голосом. (А как его чествовали во Львове! – нисколько не меньше, чем царя. Даже и больше!)
Редкое сочетание, когда вся народная воля отчётливо собирается в одном человеке.
А сам он всегда подчинялся толчкам своего огромного сердца.
Сейчас толкало его, что при таких событиях надо совершить что-то очень большое. Энергично спасти Россию.
Как фигура уникальная, он должен был и действовать, ни с кем не согласуя, уникально.
Такое действие в его положении было одно: Второе лицо в государстве, он должен был обратиться к Первому.
Хотя Государь и не хочет слышать.
Обратиться – с грозным предупреждением.
С уразумлением, может быть последним.
Накатить ему в Ставку – громовую телеграмму! Оглушить, даже, может быть, несколько преувеличивая, но чтоб вывести из косности Верховного Главнокомандующего… (Уж сам бы на себя посмотрел! Зачем принимал на себя ещё это губительное Верховное Главнокомандование!)
Но разве он – внимет? Даже и могучему голосу? В который раз колотиться в нечувствительное сознание монарха?
Кого бы, кого бы ещё позвать на помощь, присоединить?…
И блеснула у Председателя светлая догадка: не царю посылать телеграмму! не царю, он безнадёжен! А послать – нескольким Главнокомандующим фронтами. Во-первых, Брусилову, с которым замечательное взаимное понимание, он энергично поддержит. Затем Рузскому – он всегда хорош к Думе. Ну и, по команде, придётся Алексееву, хотя он человек неприятный. И хватит, Эверту не надо. Телеграфировать – им, и взывать, чтобы они присоединились и они умоляли царя!
Гениально! Тогда телеграмма не останется частным шагом, но – распространится по обществу, но явится – на суд, на позор и во свидетельство!
И что тогда ответит царь перед лицом всех?? Не укроется!
Родзянко уже осенью предлагал Милюкову коллективный доклад царю. Чёрствый Милюков отклонил как неконституционный шаг.
Да думцев царь и не послушает. В Петрограде таких голосов нет.
Но – прислушается к Главнокомандующим!
Какой план!
Фразы накатывались громыхающими колесницами! Родзянко потопал с балкона в кабинет – и перьевидной четырёхгранной полуаршинной красной ручкой набрасывал вершковые буквы, не помещаемые ни в какой телеграфный бланк.
В Петрограде – паника от полного недоверия к власти, не способной вывести страну. Голодная толпа вступает на путь анархии стихийной и неудержимой. Транспорт, продовольствие, топливо? – да что говорить… Развиваются события, которых сдержать будет невозможно, ценою пролития крови… Жизнь страны в самую тяжёлую минуту… России грозит военное поражение и унижение…
(А если ещё будет распущена Дума – так просто армия откажется сражаться. Так говорил Брусилов).
… И единственный выход – это призвать лицо, которому может верить вся страна… За которым пойдёт вся Россия, воодушевившись верою… В этот небывалый по ужасным последствиям и страшный час – нет иного выхода на светлый путь… Промедление – смерти подобно!…
(А такое Лицо, такое Лицо… Ну, должны догадаться сами).
И Председатель Думы просит его высокопревосходительство ходатайствовать перед Его Величеством…
Грандиозно задумано!
Потом подумал – послал и Эверту.