Текст книги "Красное колесо. Узел III. Март Семнадцатого. Том 1"
Автор книги: Александр Солженицын
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 85 страниц) [доступный отрывок для чтения: 31 страниц]
52
Не дождавшись Маклакова, устроили перерыв. Кое-кто вышел в Екатерининский зал.
Больше всего любил Шульгин во дворце этот необыкновенный по форме зал, когда-то открывшийся балом по взятии Измаила, и особенно как сейчас, когда в семь высоченных венецианских окон западного полукруга попадали последние лучи заката. Это было долгое озеро паркета, во сто шагов длины, до второго такого же восточного оконного полукруга, и во всю длину его с каждой стороны шло по восемнадцать пар коринфских колонн, и даже внутри колонных пар можно было свободно идти по трое. Паркет, натёртый в субботу, переблескивал и отражал в себе белые колонны, а можно было смутно уловить и люстры – семь огромных трёхъярусных люстр с плоского потолка, ободы с двуглавыми орлами и белыми многосвечниками вкруговую. Был ослепителен этот зал в балах, был оживлён и живописен как думские кулуары, когда из зала заседаний вытекало пятьсот депутатов в парадных сюртуках, рясах и крестьянской одежде, а по лесенкам сходила с хор публика и особенно дамы, дамы. Но больше всего поражал этот зал вот в такой пустынности, в незаседательные дни, когда можно в одиночестве задумчиво-медленно пересекать это невероятное сверхдомовое пространство, обдумывать что-либо или просто помечтать – мечталось тут особенно просторно, и Шульгин имел такую склонность. В пустынности да ещё в закат этот зал ликующе тоскливо соединял душу с какой-то высшей стройной красотой.
Но сейчас увидел Шульгин, как из Купольного зала в Екатерининский почти одновременно вошёл и Маклаков. Выражения его лица, доволен или недоволен, нельзя было различить издали, – но и издали создавала его уверенная ловкая фигура, всегда в прекрасно сшитом, но не слишком новом костюме, впечатление законченности. И Шульгин, оторвавшись от спутников, пошёл быстро ему навстречу. Он и всегда Маклакова любил – за остроумие, за афоризмы, за находчивость быстрого ума, за весёлый блеск глаз, за глубину, тонкость и гибкость юридической аргументации в его речах, сделавших его златоустом, сиреною Думы.
Василий Маклаков был самой яркой фигурой кадетской партии – а не лидер её. И даже вообще, принципиально – не лидер. Он утверждал такую ересь, что партийная программа вообще не нужна, нельзя требовать единомыслия во всех пунктах, а лишь бы совпадало общее направление. И никогда он не произнёс даже единой речи по поручению фракции, а лишь когда хотел, располагал сам. (Он речи выбирал такие, где мог бы проявить наибольший блеск, иметь наибольший успех). О, разумеется, соединять в оркестр двадцать разных мнений и все их удерживать в русле Блока – Маклаков никогда бы не стал и не мог. Никогда не входил он и в бюро Блока. Так он как будто и не был соперником Милюкову? Нет, был. Таких пронзительных суждений, аналитических речей и свежих мыслей – никогда не исходило от Милюкова. Во всех идеях опережал всегда Маклаков: и что пора заняться интенсивной борьбою с властью, создать в Думе искусственно сплочённое большинство (сама идея Блока) – или что пора проявить терпимость и начать сотрудничать с правительством, как думал он едва ли не единственный последние месяцы, – оттого что он вообще считал законом жизни постепенность и эволюцию. Маклаков опасался даже самого начатка революции, а остальная кадетская головка нет: она считала, что направители всего общественного мнения могут использовать начало революции против власти, а потом остановить. Баловень судьбы и публики, всё в жизни легко получавший, удачливый охотник на уток и на женщин, всегда уверенный в удаче, Маклаков, отчасти от этих успехов, отчасти от юридической беспристрастности, когда поднимаешься выше спорящих сторон, всегда первый призывал прислушаться к тому, что справедливо в доводах противников, и так изо всей кадетской фракции был самым приемлемым для правительства, если вести переговоры. Потому именно его и октябриста Савича послали сегодня на переговоры с Покровским и Риттихом, в министерство иностранных дел, на Певческий мост.
Отношения Милюкова с Маклаковым по разности взглядов, приёмов, образа действий, вызывали постоянную личную противонапряжённость. Каждый из них не мог заменить другого, но и примириться с другим не мог.
И – как же сегодня? что? – спешил узнать Шульгин. И образовалась их группа при встрече – ещё маленький граф Капнист и подошёл вразвалку непритязательный Шингарёв. (Они с Маклаковым были когда-то однокурсниками по естественному факультету Московского университета – но Маклаков бросил курс естественных наук ради политических, а затем и ещё шагнул в сторону – экстерном за юридический). А Милюков – стоял издали, у колонны. Но получилось так, что здесь уже была группа, и Маклаков мог и уже начал сообщать новости, – и пришлось Милюкову через нехотя, не торопясь, как бы унижаясь, идти к ним сюда же.
Что у Милюкова был взгляд твёрдо убеждённого кота в очках – это и многие так знали. Но Шульгин особо считал, что у Милюкова наружность учёного прусского генерала, только одетого почему-то в штатское. Кому Шульгин выражал это сходство – смеялись, так оказывалось похоже. И голову твёрдо держал, и взгляд был твёрдый, лоб широкий, невысокий, со всеми признаками твёрдости, да ещё от усвоенной доктрины; и гладкая седоватая причёска, жёсткие усы, золотые очки.
А Маклаков был – живая художественная переливчатость, лишь на каждый данный миг принявшая адекватную форму, молодые тёмные волосы обливали голову, малые свисающие усы лишь для вящей выразительности губ, а всё лицо брито и всем чертам – привольность изменений. Уже ведя за спиной вереницу знаменитых адвокатских и политических речей, умница и удачник, он не вёл за собой партию и оттого ли был моложе своих 47 лет, в обаянии быстрой улыбки вспыхивали молодые белые зубы, и негромким, но явственным чистым голосом, слегка грассируя, сообщал:
– Ну что ж, господа, министры в полной растерянности. Практически мы их добили. Больше половины их вполне согласны на отставку. Но это, конечно, не значит, что отставку или пересоставление правительства разрешит царь.
– Не вы их ещё хорошо добавочно припугнули? – спросил Милюков.
Сосредоточенные умные глаза Маклакова не оставляли сомнения, что всё было взвешено и высказано.
– Да, они рвутся Думу распустить. Но я им… Я их предупредил: именно разогнанная Дума и станет всесильной. Заговорит вся Россия: за что распустили? И вы сами с извинениями будете через несколько недель упрашивать нас вернуться.
– Но – на несколько дней можно, вы сказали? – требовательно проверял Милюков. Всё равно лучше него никто не мог провести переговоров.
– Да, конечно, – легко, но и внимательно смотрел делегат не Блока, но свободной мысли. – Дня на три распускайте, я сказал, мы тоже отдохнём. Распускайте, но только при отставке всего кабинета. И за эти дни чтобы новый премьер собрал новый кабинет, и при открытии привёл его в Думу.
Милюков не возразил, он всегда медленно обдумывал. Но кажется так Маклаков и был уполномочен? Однако, не всё:
– Но я сказал им: только в премьеры упаси вас Бог брать общественного деятеля.
Милюков нахмурился, стал неприступен и даже покраснел:
– Да почему же?
Маклаков незатруднительно объяснял всем:
– Что мы понимаем в управлении? Техники не знаем, учиться некогда. Облечённые доверием – это очень хорошо, но что мы умеем, кроме речей?
– А к… кто же? – поперхнулся Милюков. Рано называть лица, но что общественные деятели – это единственно возможно! С лёгкой улыбочкой Маклаков самовольно снял все их усилия?
А тот с приветливым наклоном, скользяще, быстро:
– Ну конечно – бюрократы. Хорошие умные просвещённые бюрократы. Пусть возвращают Кривошеина, Сазонова, Самарина. А в премьеры я посоветовал им – только генерала! Конечно, не Алексеева – звёзд не хватает. А – Рузского: и умён, интеллигентен, и с общественной амбицией. Он – политично составит кабинет, явится в Думу как представитель военного командования – и Дума ему ни в чём не откажет. Гарантирую шумные аплодисменты.
Но тут иной генерал, в ином виде и смысле, был возмущён, глаза налились:
– Василий Алексеевич, это непростительно! Вы превзошли свои полномочия! Вы не были…
Наискосок зала, из глубины, сюда шли. Маклаков поспешил дообъясниться:
– Павел Николаевич, но это – реальный и лучший выход сейчас. И то ещё – если кабинет подаст в отставку и если высочайше примут. Задача политика – строить из того материала, который имеется. Не в том дело, чтоб непременно прийти к власти нам, – а в том, чтоб и в сотрясении сохранить государственную стабильность. Власть и не входит в число либеральных ценностей.
Это – шёл Керенский, быстро, узкой фигурой вперёд внаклон. А за ним поспевал нетёса Скобелев.
Группа у колонн замолкла: социалисты – чужие.
Но Керенский кокетливо избочь посмотрел на группу и, на проходке, возгласил:
– А-а-а, Блок!… Что же вы, Блок, почему же вы не берёте власти?
И – шёл. И Скобелев за ним, как адъютант.
Милюков, Маклаков побрезговали отвечать, а Шульгин, всегда расположенный к насмешке, отозвался:
– Боимся не справиться с министерством внутренних дел.
– Ну! ну! – охотливо клекотнул Керенский. И одной рукой приветливо помахал, выворачивая кистью: – Немножко свобод… Немножко собраний, союзов и прочего… Торопитесь, торопитесь, господа!
И сам торопился, легко спешил в Купольный.
А Скобелев остановился, хотел что-то значительное добавить. Попробовал раз, попробовал два – но заиканье не дало ему выговорить.
Они прошли – и Милюков ещё решительнее осудил:
– Нет, это непростительно! Вы не имели так предлагать.
Маклаков поднял писаные брови. Опустил:
– Павел Николаевич! Quieta non movere! (Не трогать того, что покоится – лат.).
53
Чем была замечательна квартира Горького на Кронверкском – проходной революционный штаб! постоянно действующий, в вечном приходе людей и новостей – и неприкосновенный для полиции, на эту квартиру они посягнуть не решились бы! – и к тому же всегда кормили (не то чтоб обслуживали, а было что взять поесть, кто там часто бывал). Приходили люди и совсем не знакомые – ни хозяину, ни постоянным посетителям, – но кто-нибудь их привёл, и что-нибудь они тоже рассказывали. Сам Горький очень любил этот поток людей, рассказы и новости, и то и дело бросал своё писанье, выходил из кабинета и толокся тут со всеми, сидел и сам вызывал людей на рассказывание историй. Правда, к нему и глуповатых много приходило, совсем уже темнота или пьянчуги, но и революционеров много бывало, особенно большевиков.
Гиммер как правая рука Горького по «Летописи», да просто фактический редактор и основной работник, бывал почти каждый день и совсем как свой. Так и вчера он весь остаток дня и вечер провёл здесь. Так и сегодня, поздно встав по воскресному дню, сообразил, что лучше не будет места, как пойти к Горькому. Когда новости сами к Горькому не приходили, то он лазил за ними в телефон, – садился и начинал обзванивать разных знакомых ему людей – не самых главных деятелей, но всё ж из буржуазного, адвокатского, интеллигентского, литературного мира и даже периферии бюрократического.
Но сегодня за несколько полуденных часов, сидя у Горького, ничего узнать не удалось. И тогда Гиммер, другой сотрудник «Летописи» Базаров (в честь тургеневского) и ещё – отправились небольшой компанией собрать личные наблюдения. Надо бы идти, конечно, на Невский, все события там, но уже перед Троицким мостом толпа запрудила площадь. Правда, и в ней гудели плотные группы вокруг людей, уже вернувшихся с той стороны. Все рассказывали – со своих глаз или чужих слов – одно: что сегодня в городе стреляют, боевыми патронами, и есть жертвы, – одни говорили человек тридцать, другие – несколько тысяч, весь Невский устлан.
Если так, то становилось и опасно туда идти, может быть лучше узнать как-нибудь иначе. Ещё здесь постоять.
На стене Петропавловской крепости близ пушек перехаживали солдаты. Ожидались ли военные действия? Хотя выстрелы оттуда разметали бы толпу, но сейчас она наблюдала с любопытством.
Троицкий мост перегораживали запасные гренадеры. Хотя тут был и офицер, но шла оживлённая беседа толпы с солдатами. Лепили им откровенно – и о правительстве, и о Распутине, и о царе, и о войне, – одни солдаты молчали, другие посмеивались, никто не защищал. Нет, с этими солдатами вряд ли начальство могло бы действовать по подавлению, нельзя представить, чтоб например этот отряд взял ружья на прицел.
Не пропускали всех сразу, толпу, а поодиночке на ту сторону пройти было можно. Но вернее будет вернуться к Горькому и всё узнавать по телефону. Что-то интересное заваривалось!
А Горький – так и просидел все эти часы у телефона. Он уже знал о расстрелах и знал, что общественные круги потрясены, но вместе с тем и растеряны, ибо никто не придумал, как надо на это ответить. Но видно не поднимались их обывательские головы выше «самых решительных представлений».
Тут повис на телефоне и Гиммер, стал звонить своим левым деятелям. В квартире Керенского самого, конечно, не оказалось, убежал в Думу, но сидел там Соколов вместе с Ольгой Львовной и ждали каких-нибудь сведений, однако до сих пор ничего. На вечер было предположение собраться и обсудить, да вероятно у Керенского же. Все согласны были, что левые должны использовать этот момент, но никто не знал – за что взяться.
Кому Гиммер не мог позвонить – это Шляпникову, не было такого телефона, они жили там, по берлогам Выборгской, без телефонов.
Так и протекало время в расспросах, бесплодных умозаключениях и спорах, которые уже становились и нудными.
Нервы изнемогали.
Но много времени спасительно заполнял телефон: за телефоном как-то не замечаешь часов.
54
Воскресенье – и не чувствовалось ни в чём воскресенье, всё – от одного больного к другому. И в церковь к обедне не пошла, потому что уже с утра устала – и больше нужна была здесь, больным.
Тяжелее всех переносила – Аня Вырубова, при её характере паническом и сосредоточенном всегда только на себе. Каждую минуту около неё дежурила не одна, а сразу две сестры, и утром приходило четыре детских доктора, и потом попеременно то Боткин, то Деревянко, а минувшую ночь близ неё провёл ещё один доктор, которого она особенно любит, – вполне занимала Аня собою целое крыло дворца. И требовала, чтобы младшие незаболевшие дети приходили к ней трижды в день, а государыня – дважды, и утром, и вечером, – и государыня покорно исполняла желания этой своей вычурной, утомительной, и навсегда уже доверенной подруги. К счастью, сыпь её вышла наружу, стала покрывать лицо и грудь, это более лёгкая стадия.
Мари и Анастасия гордились, что они не больны, то сидели у постелей, то телефонировали друзьям, сообщали новости и узнавали их. В общем, они очень помогали матери, но боялась она, что свалятся и эти две. У всех больных был сильный кашель, сильная сыпь, Бэби покрыт ею как леопард – у него, к опасенью, ухудшилось, и температура была под сорок.
От гвардейского экипажа трогательно прислали Ольге, Татьяне и Ане по горшку ландышей – и в их занавешенных тёмных комнатах теперь тянуло тонким запахом.
А вообще в эти дни затруднилось получение цветов – и уже не стояли в каждой комнате разные, свои, как всегда.
Что там в городе? Днём пришла милая записка от Протопопова, написанная им в 4 часа утра, после ночного заседания министров. Предприняты аресты революционеров, самых главных вожаков. А городской голова не справился в городской думе с дерзкими речами – и он, и ораторы будут привлечены к ответственности. Вообще принимаются энергичные строгие меры, и в понедельник будет уже всё совершенно спокойно.
Ну, слава Богу. От разных передающих стало известно, что вчера днём убит бедный полицейский офицер. Но вообще волнения нисколько не походят на Девятьсот Пятый: все – обожают Государя и озабочены только недостатком хлеба.
Идиоты, не могут наладить хлеб.
Такое солнышко светило сегодня – такое солнышко чистое, радостное, всё должно окончиться хорошо!
Звало наружу.
Александра разрешила себе сегодня не вести никакого государственного приёма, хоть один день отдохнуть от этого. Пришло письмо от Ники, прижала его к губам. (И Алексею – пришёл бельгийский крест). Боже, как ему должно быть ужасно его одиночество в Ставке!
И здесь из-за аниной болезни не с кем поговорить по душе, а так хотелось!
А вот – и время выдалось, наилучший час: съездить помолиться на могиле Друга.
Взяла с собою Мари, самую здоровую, поехала в автомобиле. Сперва, как обычно, к Знаменью: всю войну каждое своё дело, поездку в госпиталь она начинала со Знаменья – прикладывалась к главным образам и ставила свечи, чаще всего – перед святым Николаем за императора, перед Пречистою Девой. Каждый раз молилась, чтобы Святая Дева благословила дело её рук.
Молитва – давно уже стала высшим утешением государыни. Оставить свои печали в руках Вседержителя Бога.
С этим ехала она сейчас и на могилу убитого Друга, на край леса, на анину землю. Ободрительно светило солнышко, хотя и отусклилось.
С тех пор как в прошлом месяце над могилой надругались – пришлось поставить здесь пост, постоянного дневального.
От этого, правда, терялась та глубина, незатруднённость общения с умершим, какая бывает в одиноком посещении. Но уже вокруг могилы стали воздвигать и сруб часовенки – и сегодня он достиг той высоты, что зайдя внутрь – ты оставалась видна дневальному и шофёру только выше плеч. А Мари – и совсем не видна.
Квадрат сруба – создал уединение. Сверху было – Божье небо, солнце, а с боков – не видели. Ощущение храма.
Мари стояла строго, молча, понимая.
Александра опустилась перед холмиком могилы – на колени, прямо на снег, на подвёрнутые края своего пальто.
Вот, она рядом была, ощущала Божьего человека, беседовала с духом Его и одновременно с Богом.
Убили Его – убили её собственную душу, началось беззащитное голое существование. Всегда так успокаивало знать, что Его молитвы, иногда в бессонные ночи, следуют за царской семьёй. Звучали в ушах его поучения: не ума спрашивайся, а сердца. Пусть будет благодать ума. Радость у престола. Светильник во мраке светит. Бог тебя прославит, царица, за ласкоту и подвиг твой.
О, мы ещё мало обращали внимания на Его поученья и советы. О, Боже, нам всем ещё отдастся, что Его нет с нами. С того дня всё и рушится. Он так и предсказывал. Теперь все катастрофы возможны. За Его убийство – пострадает вся Россия.
Но он – и жил, и умер, чтобы спасти всех нас.
А теперь будет заступником-молителем на том свете.
Вот, в январе, приснился ей вещий сон: разверстые небеса, а в них – Григорий, с воздетыми руками, благословляет Россию.
Как же они, ничтожества, ненавидели Его! Добились своего…
От этого святого места теперь разливалось спокойствие и мир.
Для души созерцательной и мистически-чуткой, какой обладала Александра, не было непроницаемой преграды между миром тем и этим – но туда и сюда переходили воздействия наших поступков, мыслей – и небесных воль. Божий человек – убит, но и не умер, и вот сейчас она была настолько немешаемо рядом с ним, как и раньше, во времена бесед, когда его сильные серые глаза источали ей спасительный свет.
Она – всецело чувствовала Его здесь, рядом, и сквозь снежный покров, земляную насыпь и гроб – как бы отчётливо видела иконку Божьей Матери, привезенную из Новгорода, из её славной декабрьской поездки, и при похоронах положенную Ему на грудь, под бороду.
Спасительного чуда для трона и для России ждала государыня – от самого народа, от праведных его молитвенников. Она несломимо верила в русский народ, в его здравый смысл, любовь и преданность Государю. (Никак она не больше – а меньше! – немка, чем Екатерина, признанная в этой стране – великой). И посланный Богом прозорливый Друг был явным выражением этой всеправославной связи и всенародной помощи.
Александра всегда искала через веру – таинственности, знамений и чудес. Она – ждала их! Она – верила в них!
Но – свойством ли натуры своей, или касаясь непреодолимой истинной сути вещей – она больше склонялась к предчувствиям дурным и к меланхолии. Ехали ли летом Четырнадцатого года на яхте в финские шхеры – что-то печально наговаривало в ней: а может быть это последний раз так счастливо едем вместе? Покидали Ливадию весной того же года – всё грустно пело: а может быть мы никогда-никогда уже сюда не вернёмся? Узнала вечером 19 июля о начале войны – и рыдала, рыдала, предвидя неминуемые бедствия. Так умела плакать она и от неясных предчувствий будущего – и от дальних ноющих воспоминаний. Почему-то чаще ей открывалась в жизни – трагическая сторона.
Она знала, что уныние и отчаяние – грех. Что мы обязаны непреклонно и светло верить в добрую волю Божью. Но – что было ей поделать с такой прирождённой склонностью сердца?
Вот и сейчас в Новгороде: зашла к старице Марье Михайловне в крошечную келью, где та лежала на железной кровати, и железные вериги рядом. Ей 107 лет – а без очков шьёт бельё для солдат и арестантов. Никогда не моется – и никакого запаха. Курчавые седые волосы, миловидное лицо с молодыми сияющими глазами. И – что ж она провидела в вошедшей? Протянула высохшие руки: «Вот идёт мученица царица Александра!!» Благословила. «А ты, красавица, тяжёлого креста не страшись!» И через несколько дней опочила, как будто этого визита только и ждала.
Почему – мученица? Кажется, жизнь властной царицы наиболее от этого далека?
Значит, видела что-то.
Всё – ко злу и к падению.
С содроганием, вся выходя из земной больной своей груди, царица молилась на коленях, чтобы беда миновала детей, её, императора, Россию.
Прямо на могильном холмике из пушистого снега торчал отщепок от бревна, как строили сруб.
Взяла его с собой домой как частицу святыни.