Текст книги "Красное колесо. Узел III. Март Семнадцатого. Том 1"
Автор книги: Александр Солженицын
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 85 страниц) [доступный отрывок для чтения: 31 страниц]
Быть может, у них теперь одна надежда: мы до этого довели – а спихнём городу? (Слева: «Пусть все подают в отставку!»)
Ещё выдвигают проворные думцы законодательное предположение (со шпильками, что во всём виновато правительство) – обсудить и принять за три дня. Ну, кажется, схватились за дела и хоть на сегодня закончилось словомолотье? Как бы не так! А -
Чхеидзе: Посмотрим, что из этого выйдет, то, что сейчас предлагается. На Кавказе продовольственный вопрос стоит острее, чем где бы то ни было. (?) Мы со своей стороны может быть найдём нужным предложить некоторые меры.
Но пока – не находит. А вот что: три дня – слишком долго, надо успеть в два, к понедельнику.
Ну – и Керенский же! Хоть несколько слов, хотя бы присоединиться: скорей! скорей за работу!
Несколько заявлений: прекратить общее заседание, чтобы продовольственная комиссия немедленно начала работу!
Как – а по мотивам голосования? прекращать ли работу заседания – нужны мотивы голосования. Опять-таки
Керенский: Министр земледелия ничего нового нам не сказал.
И потому не надо прений! (Они и не предполагались). А формула перехода (вот к тому, чтобы скорей начать продовольственную работу):
Выслушав объяснения министра земледелия и считая их совершенно неудовлетворительными, Государственная Дума признаёт, что дальнейшее пребывание у власти настоящего совета министров совершенно нетерпимо… Создать правительство, подчинённое контролю всего народа! И – немедленная свобода слова, собраний, организаций, личности…
Обскакал-таки дружка Чхеидзе! Какой же ловкий манёвр! Но – не упущено, наверстать! По мотивам голосования (о прекращении этого заседания) -
Чхеидзе: Я совершенно не желаю возражать против той формулы, которую огласил мой товарищ Керенский. Но я не могу согласиться, что мы ещё раз имели удовольствие выслушать представителя правительства… И поэтому мы не можем отказать себе в некотором, так сказать, праве ещё раз высказаться по тому, что объяснил нам господин министр. Поэтому я предлагаю не откладывать заседания, продолжить обсуждение этого вопроса, выслушать с трибуны ещё раз…
(ещё раз и ещё раз Керенского и Чхеидзе)
и ещё раз зафиксировать в памяти населения то, что нужно сказать. Потом хватит времени, я думаю, и для разработки законопроекта
о передаче продовольствия общественным комитетам.
Десять минут назад он сам же говорил, что даже до вторника ждать невтерпёж, чтобы к понедельнику сделали всё! – и вот уже – давайте прения хоть на неделю!
Страшно не то, что на трибуну Думы во всякое время может вырваться любой демагог и лопотать любую чушь. Страшно то, что ни выкрика возмущения, ни ропота ниоткуда в думском зале – так ушиблены все и робеют перед левой стороной. Страшно то, что таким ничтожным лопотаньем кончаются 11 лет четырёх Государственных Дум.
В 12 ч. 50 м. Родзянко закрывает заседание.
Это всё – почти сплошь выписано мною из думских стенограмм последних недель русской монархии. Это всё до такой степени лежит на поверхности, что одному удивляюсь: почему никто не показал прежде меня?
Эта Дума никогда более не соберётся.
И я сегодня, прочтя её стенограммы с ноября 1916 насквозь, а ранее многие, многие, так ощущаю: и не жаль.
27
А сегодня от учебной команды волынцев уже не взвод пошёл на Знаменскую площадь, а вся 2-я рота – так, значит, Кирпичникову тем более выпало идти. Вот попадает, уж как бы хотел не пойти.
Сказали: сегодня там будем до двенадцати ночи, горячее пришлют туда. Не допускать народ стекаться на площадь.
Опять сидела рота в подвале дворницкой, а нарядами по очереди патрулировала.
Выезжали, проезжали и казаки взводами, и во всей боевой амуниции. Вид их, и копытный стук на улицах был грозный. И не только у толпы, но и у покладистых солдатских патрулей сердце ребром становилось против этих казачьих проездов. Хотя они и нагаек не вытаскивали, а смирно проезжали вхолостую.
А полиции – в этой толпяной густоте не видно было вдоль Невского, и только стояли коротким строем у вокзала. Мало их.
Вернулся Кирпичников в подвал какой-то притомлённый. Ото всей долгой службы, что ли. На войне – за жизнь берегись, в мирное время – парадами изматывали, а тут вот что придумали – народ гонять.
И опять прибежал в подвал вестовой штабс-капитана – вызывать роту строиться. И тут же прибежали и прапорщики – Воронцов-Вельяминов и Ткачура, по одному на каждую полуроту. За те два года, что не был Кирпичников в Волынском полку (по мобилизации в пехотный полк попал, потом ранен, потом лечился), – тут многих прежних офицеров повыбило, мало кого и встретишь. Эти – новые.
Вылезли наружу. А вид у гвардейцев – шинели не пригнаны, кто и в ботинках, где уж там стойка-выправка.
Построились, но теперь сбоку наискосок, так что толпе с Невского путь к Александрову памятнику оставался открыт. Они и повалили туда с красным флагом. У памятника остановились.
И сперва шапки сняли и пели все «вечную память».
А потом стали выходить оруны, сюда плохо слышно.
Не выдержал один пожилой солдат, ретивый, и из заднего ряда крикнул своему офицеру:
– Ваше благородие! Оратель – речь кую-то говорит!
Кирпичников одёрнул его:
– Замолчи, серенький.
Понимал бы ты, знал бы ты всё…
Прапорщик Вельяминов пошёл просить у капитана разрешения разогнать толпу.
Штабс-капитан Машкин 2-й ничего не ответил. Не приказал.
Кирпичников подумал: а ведь по-хорошему обо всём бы можно с людьми договориться. И Вельяминову:
– Разрешите, ваше благородие, я один схожу к ним.
– Да тебя убьют.
– Да никогда во веки.
Не пустил прапорщик. Пошёл опять сам к штабс-капитану – просить разрешения разогнать.
Ах, беда, опять к худому. Опять: как солдатам быть? Вернулся Вельяминов, и первому взводу:
– На-пле-чо! За мной, шагом марш!
И пошёл, сам отмахивая, отстукивая. А они за ним, вяловато. Он тогда звонко:
– Крепче ногу!
Солдаты ворчат:
– Тут не кузня, ногу держать.
Кирпичников остался с другим взводом. Отсюда не слышно, а видно хорошо: там, у памятника, подняли красную тряпку и растопырили над головами, а на ней: «Долой войну!».
Ошалели, что ли? Как это, долой войну? А немец куда?
Шагов через двадцать скомандовал Вельяминов взводу: «на руку!». Повернул фронтом – и пошли цепью, с винтовками наперевес – прямо на красный флаг.
Подступы памятника – из красного гранита, его от снега очищают. И чёрные людишки на нём.
Вельяминов кинулся вперёд, оторвался от строя – поскользнулся – и упал ничком.
И в него тотчас кинули палкой, в спину угодили.
А «долой войну» меж тем свернули, спрятали.
Толпа тоже робела.
Прапорщик бодро вскочил, подошёл, сорвал красный флаг с древка – и вернулся к солдатскому строю.
Спросил своих солдат – кто его ударил? Отвечали, что не заметили.
Повернул взвод, опять «на плечо» – и вернулся сюда, к роте.
Едва построились – из толпы пришла кучка, просила у штабс-капитана вернуть флаг.
Штабс-капитан вежливо просил их, что надо разойтись.
Вельяминов и Ткачура окрикнули их:
– Вы – разойдитесь, а то стрелять будем!
Подошёл один, в студенческой форме, без руки. И целой рукой тычет Вельяминову в значок на шинели:
– Вместе на одной скамье сидели, а теперь ты в меня стрелять? Ну, стреляй!
Грудь подставил.
Вельяминов ему:
– Армейская служба – есть служба. Без этого – нет страны.
Это правильно.
Откуда-то прискакали казаки на лохматых сибирках. Покрутились, копытами поцокали. Посмеивались. Наезжали на толпу, а мягко.
Толпа переливалась с места на место. «Мельница».
Офицеры ушли сидеть в гостиницу, а Кирпичников с солдатами всё стоял.
Когда толпа слишком наседала, окружала – сами солдаты взмаливались взойти в их тяжёлое солдатское положение, податься дальше.
Тоже служба – не своё дело делать. Люди хлеба хотят, и поговорить хотят, – чего им перегораживать?
Прибежал вестовой: идти пока в дворницкую.
28
За эту мрачную зиму приблизилась ещё одна милая молодая женщина – Лили Ден, жена флигель-адъютанта, моряка, назначенного командовать выкупленным у японцев крейсером «Варяг». Именно вчера она проводила мужа, они ушли в Англию, может быть на полгода, менять машины, – и приезжала вечером посидеть. Огорчённая, тревожная (сколько одних германских мин по дороге!), – держалась молодцом. И от сходных чувств, при уехавших мужьях, возникало с ней проникновенное понимание.
К полуночи присылала звать Аня, и государыня ездила к ней в кресле черезо всю пустоту дворца, часа полтора успокаивала её, та лежала в жару, в задыханьи, в испуге, совсем плоха.
А дети пока переносили корь сравнительно не тяжело, по утрам температура спадала, к вечеру набиралась. Лежали все в тёмных комнатах, и мать попеременно ходила от одной к другому, сменяла сиделок. Осложнения – пока не проступили. А младшие девочки держались, хоть и на грани, Анастасия – с очень подозрительным горлом.
А за утренним окном шёл лёгкий приятный снежок, и при лёгком морозце. Мягко и беспечно падал на нетронутые снежные массивы царскосельского парка. Так могла бы быть легка и беспечна жизнь!
Кому-то другому…
Утром же подали государыне письмо от Протопопова. Он объяснял городские волнения этих дней (кажется, не прекратившиеся и сегодня?): это – вызывающее, просто хулиганское движение мальчишек и девчёнок, которые бегают и кричат, что у них нет хлеба, – просто для того, чтобы создать возбуждение. И – бастует часть рабочих, а по злостному обыкновению не пускают работать и других. Социалисты хотят пропагандой помешать правильному снабжению города. Если погода была бы холодна, то все бы сидели по домам. Но возбуждение спадёт и пройдёт, объяснял Протопопов, лишь бы хорошо вела себя Дума.
Да и никогда не бывает покоя, если Дума собрана. Все вместе в Петрограде – они всегда ядовитый элемент. А рассеянных по стране их никто не уважает.
И ещё вчера вечером доверенный близкий друг, флигель-адъютант Саблин, повидав Протопопова за обедом, передавал по телефону его успокоения: всё будет хорошо.
Вот послал Бог министра! – не чужая равнодушная рука, как большинство из них всегда, но преданный всей душой, но не дремлющий на страже царских интересов. И вместе с тем – умный, смелый, энергичный, проницательный, с большим пониманием людей и обстановки. И вместе с тем – милый, обаятельный, сердечно-сочувственный человек, которому можно душевно пожаловаться, – за четверть века ещё не бывало министра, с которым было бы так просто разговаривать, – такой нечванный, простой, сразу принят в тесное окружение царской семьи, настолько не гнался за государственным церемониалом, что можно было для скорости сноситься через Аню и пересылать важные бумаги. За четверть века ещё не бывало министра, которого приятно было бы принимать в домашнем кругу как своего, не стесняясь перед ним в самых откровенных высказываниях. (И даже может быть – тонко-понимающая мистическая душа, сродственная таинственным свершениям). Поверить нельзя, что этот человек почти 10 лет вращался в Государственной Думе: её отравленная атмосфера злобы не задушила его. Он так непосредствен, откровенен, прям, чист, как только может бывать в России, как бывает у юродивых Божьих душ, ничуть не загрязнён петербургским бездушием, – и так безоглядно, с первой встречи, полюбил Государя. Долго искали, трудно искали, перебрали многих, – министр внутренних дел важней любого другого министра и даже министра-председателя! – и наконец нашли. И высмотрел его и предложил – конечно, наш зоркий незабвенный Друг. И Протопопов всегда понимал Его сердце. А теперь остался защитником как бы вместо Него, возместительной тенью.
Любопытно было наблюдать пристрастный мгновенный поворот Думы к Протопопову: то держали его у себя в лидерах, то, за верность Государю, прокляли и насмехались. Но общество так уже ослеплено, что не видит и этой думской несуразности.
Протопопов распоряжался деятельно. Направлять полицейские дела взял себе в помощь Курлова, безжалостно задвинутого когда-то после столыпинского дела. Недавно арестовал гнездо революционеров – «рабочую группу» при злоумышленнике Гучкове. Когда убили Друга и заревело от радости всё гнусное общество, а министр юстиции Макаров не спешил приступить к расследованию, – Протопопов проявил чудеса поиска, и его полиция быстро нашла тело, в далёком рукаве Невки, подо льдом. И сумел тактично незаметно провезти покойного через больницу и в Царское Село. И успел задержать бегство Юсупова из Петрограда – и тот понёс бы кару, если б имел Государь мудрость и твёрдость наказать. И пользуясь своим аппаратом перлюстрации, приносил государыне эти коварные злобные письма великих княгинь, где горько изведала Александра Фёдоровна бездну человеческого предательства. (И вот почему, ещё раз и ещё раз: министр внутренних дел должен быть абсолютно приближенный свой человек, – какой-нибудь князь Щербатов разве принёс бы?)
Да, всё обойдётся, если Дума будет вести себя прилично. Корень бунта и подстрекательства – в ней, а не в уличных шествиях. Ах, не убедить миролюбивого Государя, что нельзя прощать мятежные и даже антидинастические думские речи. Там что-то ужасное говорится, что Родзянко и не включает в стенограмму, чего и нельзя получить прочесть, а небось по стране пускают на ротаторах. Военное время! Такого не потерпели бы в Англии – а у нас всё прощается.
И два месяца рядом прожив, не могла перелить государыня в мужа свою горячекровную волю. Он всё уклонялся совершить мужскую государственную работу. Не наказал ни одного думского оратора, ни одного крикуна на мятежных съездах Союзов. У него не хватало решимости отделаться от неискреннего непреданного Алексеева: достаточно было только продлить ему отпуск подольше, а Государю показалось неловко. И Алексеев вернулся. И других чужих насажали в Ставку – Лукомского, Клембовского, а милого Пустовойтенку убрали, – и Государь мирился. И даже пристрастную комиссию Батюшина, которая без надобности будоражила евреев и всё общество, безжалостно вцепляясь то в Рубинштейна, то в сахарозаводчиков, то в бедного Манасевича, он не решался разогнать. (Александра и в сегодняшнем письме просила Ники уволить наконец Батюшина).
Писала письмо Ники, но приходилось оторваться, потому что и на сегодня были ещё Государем назначены опять приёмы, и твёрдо, деятельно она должна была заменить супруга. Снова приходилось влезть в официальное платье и идти принимать, опять-таки иностранцев: одного китайца, одного грека, а аргентинец явился с женой, а португалец – с двумя дочерьми. Так бесконечно чужи они были сами и их претензии в эти тяжёлые дни.
Но состоялся и живой интересный приём – новоназначенного крымского губернатора Бойсмана. Подходящий будет начальник для Крыма, у него и о Петрограде оказались трезвые соображения. Во-первых: что здесь надо иметь настоящий боевой кавалерийский полк, а не расхлябанных, распущенных запасных, ещё и состоящих более чем наполовину из местного петербургского и чухонского люда. (И действительно! Сколько об этом ни говорилось, сколько раз ни решали вызвать в Петроград боевой гвардейский полк или улан – всё почему-то необъяснимо не осуществлялось, не помещалось).
Во-вторых: все эти хлебные волнения – чистое недоразумение, потому что в городе муки достаточно, а просто всё не устроено, и даже булочные бастуют. И почему не вводят хлебные карточки? Ведь ввели же на сахар – и всё хорошо. И можно мобилизовать военные пекарни на помощь? Совсем не надо никакой стрельбы, надо только поддерживать порядок, не пускать через мосты – и всё быстро успокоится. А бастующим рабочим, чтоб они очнулись, прямо сказать, чтоб они не устраивали стачек, иначе их будут посылать на фронт или строго наказывать, ведь время военное!
Все мысли очень понравились государыне своею ясностью и простотой. Кажется, и проблемы никакой не было, и задумываться не о чем, – понять нельзя, отчего должностные лица не делают самых простых шагов.
Мысль о военных пекарнях особенно понравилась государыне – и она просила крымского губернатора тотчас же ехать к Протопопову и от её имени поговорить с министром, чтоб он поговорил с Хабаловым и осуществил бы это всё поскорей.
Императрица очень всегда вдохновлялась, если приём не оставался в пределах пустой любезности, доклад – в пределах специфически женской деятельности, но от частной проблемы поднимался до государственного значения. Со своей настойчивой волей она тотчас шла к важным решениям для укрепления и возвышения России – и затем либо внушала их Государю в письмах, либо сама искала кратчайшие пути исполнения здесь.
По своему проницанию и решительности государыня способна была стать главой и направительницей всех верных и правых. Ещё 22 года назад, едва только приехав в Россию, она обнаружила, что окружающие Государя неискренни, не любят ни его, ни страну, пользуются его неопытностью, никто не исполняет обязанностей добросовестно, а каждый думает о своей выгоде. Люди вокруг, вблизи – очень низки. С этим горьким видением она и жила многие годы, рожая одного ребёнка за другим, трепеща над наследником, не вмешиваясь ни во что. Лишь с ходом нынешней ужасной войны она не могла более держаться в стороне.
Но что она и собственных придворных (очень скучных) и собственных приближённых не всех понимала – не могла бы поверить! Сегодня такой урок проявил для неё граф Апраксин, начальник её канцелярии. Этот граф Апраксин был исполнительный чиновник по делам её поездов-складов, санитарных поездов, просто складов, госпиталей, эвакуации, по всем этим делам она слала его во многие места, потом он подробно и обильно докладывал. К своей должности он был хорош, но представить бы не могла его государыня на какой-нибудь мысли выше.
Прошлую ночь Апраксин ночевал у семьи в Петрограде. Сегодня, сделав очередной доклад, он выразил смелость просить Ея Величество разрешить высказать своё мнение по вопросам, прямо его не касательным.
Государыня подняла усталые брови. Разрешила.
И граф с серьёзно-торжественной и комично-важной миной стал докладывать ей, что в Петрограде – очень сгущённое, грозное настроение, враждебное трону.
Она и всегда это знала: злоязычный Петроград – гнилая часть света, питающаяся миазмами. Идиотская публика, не понимающая даже четверти того, что она читает. И сами газеты, чёрт бы их побрал, всегда всем недовольны.
Но граф не сбился. Набравшись этого всего петроградского, он взялся теперь изъяснять, что в возникших беспорядках виновны сами министры и даже особенно Протопопов, который крайне раздражает всё общество. Что необходимо пожертвовать некоторыми лицами, чтобы тень не пала на…
Ещё только этого непрошенного указчика, по соседству, не хватало государыне после всех великокняжеских и великосветских! Ещё только из этих, до сих пор робких, уст не хватало ей выслушать всё те же светские и думские клеветы – и может быть ещё на покойного Друга?
Но, вспыльчивая, она сдержалась. Это был маленький старательный человек, отравившийся от общества его слепым безумием, – что на нём вымещать? Она ответила ему со сдержанным негодованием:
– Граф! Что бы ни происходило и ни болталось в пустом Петрограде – это не может иметь влияния на необъятную Россию и на наш исторический трон. Я на нём – уже 22 года, и я знаю Россию. И изъездила её много. И знаю, что народ – любит нашу семью. И совсем недавно в Новгороде народ показал это так единодушно, с таким порывом… Пусть видят и Дума и общество!
Поездка в Новгород в декабре ещё стояла в ней не воспоминанием, но живым вдохновительным ощущением. Всего один день – но в народную глубину, чистоту, бесхитростность! Огромные народные толпы, влекомые любовью, приливами бросались к её автомобилю при остановках, целовали руки, плакали, крестились, – какое открытое ликование на тысячах простонародных лиц! И всё это – под слитный звон новгородских древних колоколов, всё вокруг говорит о прошлом, и переживаешь старинные времена. Шпалеры войск, восторженные гимназисты в Кремле, молебен в Софийском соборе, самоявленная Богоматерь в часовне, Юрьев и Десятинный монастыри, навещание старицы, навещание раненых, – переезжала и переходила, окружённая плотным народным восторгом, столько любви и тепла везде, чистота и единство чувств, ощущение Бога, народа и древности. В расширенном сердце государыни стояло ликование от этой взаимной верности: её – православному народу, и православного народа – ей.
И разве в одном Новгороде? А под Могилёвом, когда они ездили на автомобильные прогулки, – садилась на траву с наследником, и когда крестьяне узнавали, с кем говорят, – они опускались на колени, целовали руки и платье государыни. А когда перед войною плавали с Государем по Волге? – население выходило по колено в воду и кричало им привет и любовь. Да даже вот, в войну, студенты в Харькове! – встретили её с портретом и факелами, выпрягли лошадей и сами повезли карету.
И – какие же жалкие потуги петроградских затуманенных мозгов могли этому противовесить? Только свет и общество Петербурга и Москвы были против царской четы. А народ – единой душою с ними.
– Ваше Величество, – потупленно сказал бледный граф Апраксин. – Осмелюсь высказать… Про вашу новгородскую поездку в столице говорят, что Протопопов подстроил и подкупил население, чтобы вас так встречали…
Новгород? – подкуплен??! Какая столичная низость!
В государыне взлетел гнев, она резко поднялась, отталкивая стул, – и он упал со стуком.
– Нет, граф! Знайте свои границы! Подкуп – от истинных лиц и чувств – я ещё умею различить!