Текст книги "Запасный полк"
Автор книги: Александр Былинов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц)
Когда красные флажки опустились и канонада умолкла, Беляев вызвал Порошина.
– Рад, что не ошибся в тебе, – сказал полковник. – Времени нет, а то быть бы тебе старшиною. Ну да на фронте это быстро. Отлично шел за огневым валом. Объявляю тебе и всему отделению благодарность. – Полковник пожал ему руку. – Прошу написать с фронта.
– Служу Советскому Союзу! – ответил Порошин. – Напишу, товарищ полковник.
– Хорошим тебе командиром быть. Парень хоть куда. На многое способен. После войны ты, стало быть, в кадрах останешься?
– Живой-то буду или нет... после войны, – чуть улыбнулся Порошин.
– Будешь живой. Такие, как ты, не гибнут. После войны тебе никуда из армии нельзя. Останешься?
– Никак нет, товарищ полковник, не останусь.
– Вот те раз. Я тебе такое прочу... Подучишься, окрепнешь. Жалко мне тебя отпускать.
– Я, товарищ полковник, на другое нацелился, – неожиданно для самого себя и в то же время с большой решимостью ответил Порошин.
– На что же – на другое?
– В сталевары пойду!
– В сталевары? – переспросил полковник и одобрительно улыбнулся. – Ну, как знаешь, сержант. Тоже горячая профессия.
2
И снова рота уходила на фронт.
Чисто выбритые маршевики с белыми подворотничками выстроились перед штабом бригады. Полковник Беляев, начштаба Чернявский, начальники служб проходили меж рядов, тщательно проверяя подгонку обмундирования и снаряжения. Во всем чувствовалась приподнятость, словно бригада впервые отправляла на фронт маршевое подразделение. Командир бригады был весел, шутил с бойцами и, казалось, устранил все и всяческие барьеры, диктуемые строгими законами субординации. Он был полон того чувства, какое, вероятно испытывает учитель, расстающийся с выпускниками, – вот теперь-то они начнут самостоятельную жизнь. Рота уходила, но каждый из бойцов уносил частицу его души. Можно же себе позволить иногда немножко сентиментальности, черт возьми!
Глядя на загорелые лица бойцов, прошедших испытание огнем на учебном полигоне, он снова повторил про себя: «Будить инициативу... Приучать к самостоятельности в мыслях и действиях... Освободить от мелочной опеки, открывать простор людям, черт возьми. И верить, верить! Не это ли главное качество руководителя?»
Впрочем, теперь он полностью доверял маршевой, стоявшей перед ним. Он не замечал в людях той скованности и отрешенности, что так поразили его тогда на станции. Он проходил вдоль рядов, ловя на себе внимательные, исполненные спокойствия и доверия взгляды. Пришло безошибочное ощущение внутренней близости между командиром и бойцами, чувство, неизменно сопутствовавшее всей его армейской службе.
И в эти последние минуты прощания ему захотелось повидать тех, кто досадил ему. Он отыскал глазами молодого узбека и кивнул. Тот ответил улыбкой.
Рядом с командиром бригады шагал комиссар полка Щербак. Он на днях вернулся из политуправления округа, хмурый и недовольный. На сей раз отбился, но разговор с замначальника политуправления произошел неприятный. Щербак не пожелал оставлять запасный полк. «На фронт с охотой поеду. В округ – прошу не забирать».
Беляеву понравился комиссар полка, которого похваливал Дейнека – того опять сморила болезнь: колики в позвоночнике. Понравилось и то, что не тянется, не рвется к повышению. Впрочем, так ли уж похвально это стремление держаться своего, насиженного?
– А знаешь, комиссар, что эта рота вторично родилась? Слышал событие?..
– Так точно, слышал, – прогудел Щербак на низкой басовой ноте.
– Вот они, герои марша... – Полковник остановился возле мотористов, которых хорошо запомнил. Ему улыбались молодые лица. – Попугали вас огнем, ребята? Небось в штанишки кое-кто...
– Не было такого, товарищ полковник, ей-богу, не было...
– А если и было, тоже не беда. Такая наука легко не дается. Лучше вам здесь триста раз потом изойти, нежели один раз кровью там, на фронте... Как скажете?
– Истинно так, товарищ полковник.
– Ничего, правильно гоняли. Теперь-то как бы и страху меньше.
– Доучили добре, ничего не скажешь.
– Нет, не доучили вас, – серьезно проговорил полковник. – Дали бы нам срок, танками обкатали бы. На фронте борьба с танками – главная забота. А вы живого танка не видели.
– Хватит с нас артиллерии на сегодня, – не без юмора сказал кто-то, и все засмеялись. – Как саданет она – все, думаю, панихиду заказывать надо. И в животе, правда ваша, отпустило, вроде еще миг – и на небо вознесусь, такое облегчение произошло...
– Будете вспоминать запасную бригаду?
– Непромокаемую...
– Добрая пересадка. Запомним.
– Так точно, товарищ полковник, – говорил голубоглазый моторист. – Не понимал толком, что к чему. Бузил... А вот пришел дядька... все открыл.
– Какой такой дядька?
– Руденко наш. Солдат.
– Парторг маршевой роты, – подсказал Щербак. – Настоящий вожак. Известный в стране сталевар. В Кремле был принят. Хотел я его в постоянный состав зачислить – ни за что! На фронт – и баста. Вот он, высокий, черный.
Полковник глянул на Руденко.
– Что же он открыл тебе, дядька твой? – полюбопытствовал Беляев.
– Что открыл? – боец замялся. – Как сказать... открыл. Жизнь – вот что. «Не знаешь – подумай, не умеешь – научат, не хочешь – заставят». И про металл, про сталь говорил... Как варить ее...
– Сталевар, – задумчиво проговорил Беляев. – Неужто не нужны нам в тылу сталевары? Об этом думали?
– Военкоматом прислан, товарищ полковник. Добровольцем пошел. Патриот...
– Все мы здесь патриоты собрались. Только сигнал дай – пустое место останется, все на фронт уйдем. Не так ли? А в военкоматах, брат, тоже не святые – могут ошибиться и напутать, сам черт не разберет. Так мы, что же, и поправить не можем? Патриотизм тоже правильно понимать надо. Не так ли, товарищи политработники?
Щербак и сам думал, что сталевару следовало бы в нынешние тревожные дни варить сталь. Но мобилизационный листок военкомата казался ему законом, который не следовало подвергать сомнению.
Поверка роты заканчивалась. Инструктор политотдела доложил о готовности бригадной сцены: для бойцов маршевой роты будет дан концерт.
Через несколько минут перед открытой эстрадой собрались бойцы и командиры. Вмиг задымили цигарки, густая пелена дыма встала над остриженными головами.
Старый бандурист в широких синих шароварах и расшитой свитке пел украинские песни про хитрую и злую жинку, про чарку горилки и веселый нрав казака, про то, каких бы чудес на свете натворил, если бы стал полтавским сотским.
А затем вышла певица, и полилась новая, еще никому не знакомая песня.
...У прибрежных лоз, у высоких круч
И любили мы и росли, —
мягко выводил тенор, и женское контральто подхватывало:
Ой, Днепро, Днепро, ты широк, могуч,
Над тобой летят журавли.
Ты увидел бой, Днепр, отец-река,
Мы в атаку шли под горой,
Кто погиб за Днепр, будет жить в веках,
Коль сражался он, как герой.
Умолкли голоса в публике, и улыбки слетели с уст. Всех охватила та минута раздумья, за которую иной всю жизнь перелистает, а иной одно мгновение вспомнит, равное жизни.
...У прибрежных лоз, у высоких круч
И любили мы и росли...
Всегда строгий и неулыбчивый комиссар Щербак задумался, и глаза его застилает туманная пелена. Кажется ему, будто слова песни и мотив ее повторяют всю его жизнь. Да, он вырастал у прибрежных лоз и высоких круч Днепра. Знакомы ему и густые днепровские плавни, и ранняя рыбалка, и детство, пахнущее душистым сеном, и первая любовь, когда приехал с курсов бухгалтеров в колхоз. Эта первая любовь стала единственной. Жена Ирина оказалась доброй, хозяйственной, настоящим другом. Вскоре после свадьбы пришлось расстаться – он отбыл в армию, там и остался. Сначала служил рядовым, затем пошел по счетной части – по специальности. Остался в кадрах, вызвал к себе семью, стал начфином. А потом вдруг избрали парторгом штаба, то ли за честность, то ли за прямоту и угловатую правду, которую не стеснялся говорить, за нрав, сдержанный, как его речь. Только с тех пор пошел расти и крепнуть «по партийной линии» и вот, наконец, стал комиссаром полка.
Война застала его на берегу Прута в прославленной Иркутской дивизии. Дивизия стояла насмерть. Политработники шли в атаку вместе с бойцами. Щербак слушал тяжелые военные сводки и недоумевал, почему до сих пор не окружают гитлеровцев, почему не разворачиваются воздушные бои, почему не врываются армады советских танков в расположение противника. Вскоре понял: ничего этого сейчас не будет. Будут отступление, потери, пожары и разрушения. Но победа придет, он знал это. Каждое утро позывные стеклянными молоточками звучали в репродукторе полковой рации и каплями крови падали на траву. «Сдали Гродно», «Сдали Ковель». Щербак твердо верил, что выправят положение, примут все меры для стабилизации фронта. Но вдруг чья-то властная рука выдернула его из самой гущи боев и еще горячего бросила в тыл на формирование запасного полка. Щербак раскричался, протестовал. В политотделе дивизии на него смотрели терпеливо и сочувственно. Но приказ – из штаба армии. Чего кричишь? Чего распалился? Приказ!
...Враг напал на нас, мы с Днепра ушли,
Смертный бой гремел, как гроза.
Ой, Днепро, Днепро, ты течешь вдали,
И вода твоя как слеза...
Нет, не может он больше сидеть в тылу. Вот уходит маршевая. Скоро уедет в распоряжение округа майор Мельник, с которым прожили вместе больше года. Такие-то перемены совершились после прибытия нового командира бригады... Уезжает Иван Кузьмич.
А за ним и он, Щербак, подаст рапорт и уйдет в действующую. Оставит Ирину, двух старшеньких дочек и Игорька, сынишку, которого любит больше всего на свете.
Песня зовет, будоражит душу, печалит и рождает гнев, горячая слеза застилает взор, и Щербак отворачивается, чтобы незаметно смахнуть слезу.
...Из твоих стремнин ворог воду пьет,
Захлебнется он той водой...
...Руденко высоко поднял голову, и слезы одна за другой катятся по его загорелому лицу.
Плакал по родной Украине, по Днепру, омывающему берега города, где вырос, где впервые услышал призывный заводской гудок. Пятнадцатилетним мальчишкой в год революции пошел на завод. Отца убили на войне, осталась мать и их двое – Яков и двенадцатилетний Санька. Якова взяли к печи. «Мальчиком» крышки открывал, вечером в саду смотрел, как обучаются красногвардейцы. Его не принимали – мал еще. Вспоминается бой между гайдамаками, засевшими на почте, и большевиками, укрепившимися в доме губернатора. Когда гайдамаков выбили и на почте взвился красный флаг, Яшка бегал на проспект и ощупывал пулевые воронки в стенках. Мать плакала, ей казалось, что Яшку обязательно убьют. Дома весело раскалялась «буржуйка», мать наварит борща, напечет оладий. Санька натаскает коксика из отвалов – благодать! Корка хлеба да пахучий борщ из зеленой миски – не забыть никогда юности, полуголодной, босой, но полной радостей.
На глазах вырастал город. Сам он стал видным человеком, окончил курсы соцмастеров, выбрали депутатом горсовета. Руденко да Руденко – только и слышишь везде и всюду. Любил с друзьями на рыбалку ездить. Завел моторную лодочку. По воскресным дням жену Екатерину Федоровну да ребятишек погрузит, соседей пригласит, харчишек прихватит – и вперед, к Любимовке, что пониже Днепропетровска. Там водилась всяческая рыбешка – и красноперка, и подлещики, и головли. Окуни сверкали бронзовыми спинками, солнце играло в мелких волнах. Река лениво изгибалась в излучине, водоросли пахли сыростью, морем. Что может быть краше днепровского плеса, утренней розоватой дымки, объявшей горизонт, прибрежных кустов, окунувшихся в прохладную воду, четкого стука мотора и едва уловимого запаха бензина, тянущегося по бурному следу от винта?
...Из твоих стремнин ворог воду пьет...
Явственно представлялся плененный Днепр, родные места, исхоженные и изъезженные, которые теперь топчет враг. Вспоминались опустевший родной город, сажа от сожженных бумаг на тротуарах, дома с разбитыми окнами. Город был похож на слепца, оставленного поводырем на дороге.
Точно залетевшая с Украины птица, звенела в далеком уральском лагере песня о Днепре, била тревожно крылом, хлопотливой горлинкой облетала каждого, нашептывая свое, близкое, согревала душу и печалила ее.
– Чего плачешь? – спросил Порошин, подталкивая Руденко. – Смелей гляди. Хорошо поют, а плакать с чего бы?
И словно в ответ рядом откровенно зарыдал пронзительный женский голос. Это плакала повариха, привезенная воинской частью с Украины. Ей нечего было сдерживать себя, и она, не стесняясь, дала волю своим чувствам. Руденко вдруг очнулся, вытащил платок, вытер глаза, приосанился и недовольно посмотрел в сторону поварихи. Но она уже уткнулась в платок и тоже приумолкла.
После концерта на сцену вышел заместитель начальника политотдела и сказал бойцам краткое напутствие. Он просил их не забывать бригаду и с честью выполнить на поле боя свой солдатский долг.
В сумерках рота двинулась на станцию.
Перед самым уходом произошла заминка. По распоряжению командира бригады рядовой Руденко был исключен из списков маршевой роты. Произошло это внезапно и для роты и для самого Руденко, так что он даже и не попрощался как следует с Порошиным, к которому успел привязаться.
– Федя, чепуха-то какая получилась, ей-богу. Выходит, тебе идти, а мне оставаться. Это опять же, как я понимаю, без полковника не обошлось, очень уж подозрительно на меня поглядывал на проверке. Чем не потрафил? Второй раз он, выходит, с фронтового пути меня завертает, ей-богу, стыдно даже перед людьми. Ну, Федя, не сомневайся, встретимся. Письма пиши. Думаю, недолго я тут проболтаюсь, на фронт все одно вырвусь.
Порошин, взволнованный расставанием, успел только сказать:
– Я имею расчет после войны на завод, Яков Захарович, к вам.
На что Руденко уже вслед крикнул:
– Порядок! Будешь у меня подручным стоять, Федя!
Теплый уральский вечер накрыл землю звездным пологом. Грозно звучала песня. И в ней слышалось: огромная страна встала на смертный бой с фашистскими ордами. Благородная ярость народа вскипает в сердцах, как прибой. А здесь, словно эхо великого сражения, звучит мерная поступь уходящей роты.
Яков Руденко слушал ее удаляющийся шаг, и ему казалось, что его сердце летит за ротой, что его шаг догоняет друзей.
Глава пятая
1
Спустя несколько дней майор Мельник сдал полк.
Твердое решение, родившееся тогда, в час ночного «разбора», и все происшедшее вслед казалось ему логическим и справедливым завершением пути. Появление Беляева в южноуральских степях и почти фантастическая их встреча в бригаде как-то по-новому осветили всю жизнь майора от самых истоков. Сама судьба или рок, в который он никогда не верил, посылала ныне в лице Беляева свой знак.
В ту ночь, освещенную багровым костром, он сказал Беляеву о своем решении. Тот пытался успокоить майора, советовал подумать, не торопиться. Он доказывал, что серьезный промах штаба полка не влечет еще такой меры, как смещение командира, а порядок и организованность будут наведены. «Поможем...»
Но Мельник стоял на своем. Он брал на себя вину Борского, потому что знал о недоработке в роте и примирился с ней, отпустил на фронт необученных. Он мотал своей седеющей головой, не соглашаясь с доводами, а мягкость полковника, бывшего подчиненного, все более раздражала и оскорбляла. За все, что происходит в полку, отвечает его командир.
На другой день свое решение Мельник закрепил рапортом. И вскоре из округа пришел приказ.
Мельник сдавал полк своему заместителю по строевой части. Он не ожидал, что процедура эта будет так удручающе тяжела для него.
Казалось, что передает не только батальоны и роты вместе с оружием, снаряжением и продовольствием, лошадьми, автомашинами, землянками, помещениями, штабом, телефонами и портретами, но и эту степь, обожженную солнцем, и солнце, неяркое, оренбургское, словно остуженное ветром, и резкий ветер, досаждавший людям, и реку, и рыбу в реке, и все остальное.
Первое утро, когда Мельник проснулся уже не командиром полка, а обычным резервистом, встретило его ранним прохладным солнцем. По привычке он быстро поднялся, плеснул из миски на лицо, тщательно вычистил сапоги и, как всегда осторожно, чтобы не разбудить своих, вышел, прикрыв за собой дверь.
Лагерь уже бодрствовал. Обычно суета подразделений не доносилась на окраину лагеря к офицерским домикам. Но Мельник как бы услышал всем существом и простуженные голоса старшин и молчаливую «работу» утреннего подъема, когда бойцы впопыхах навертывают портянки, кашляют, торопятся к построению, зарядке и пробежке. Это солдатское утро было так знакомо майору, что захотелось по привычке вытащить старые, но верные часы-луковицу и засечь время для одной, наугад выбранной роты, как он делал это в ушедшие годы своей капитанской молодости. Но он только усмехнулся.
Лагерь заволокла розовая утренняя дымка. Неподвижно застыли деревья, начинавшие желтеть, кустарник, в котором, казалось, еще зябко гнездился не разбуженный солнцем ночной холодок. Песчаная дорога, тронутая ночью дождем, хранила свежие следы колес – это на рассвете проезжали подводы с хлебом из бригадной пекарни. Капельки дождя отсвечивали на жухлых листьях, в них искрилось солнце, а влажная трава уже замутила блеск сапог майора.
День обещал быть погожим. Жизнь в полку и сегодня пойдет по давно утвержденному распорядку. Так же отправятся на занятия роты, затрещат на стрельбищах выстрелы и горнист будет дуть в трубу: «Попади, попади». Так же вечером протрубят «Отбой», и лошади по-прежнему будут пережевывать овес, разве что некому будет пропесочить нерадивого сержанта, который грязь в кормушках присыпал соломкой и решил, что командир полка побрезгает ручкой до дна копнуть.
Мельник шел гулким плацем. Здесь обычно происходили торжественные церемонии, гремели полковые митинги. С этой наспех сколоченной трибуны, обтянутой кумачом, нередко и сам он произносил речи, провожая на фронт маршевиков.
У распахнутых дверей продовольственного склада стоял заведующий – пожилой солдат Немец. Странная эта фамилия служила часто поводом для острот, но самого его не смущала нисколько. «Немец так немец, – говаривал он. – Абы не фашист».
Он приветствовал командира полка, неловко козырнув, а Мельник протянул ему руку и вошел в помещение. Здесь пахло хлебом и мясом. Мешки и ящики громоздились до потолка, медно-желтые коробки «второго фронта», как называли бойцы американскую тушенку, стеной стояли в углу. Буханки свежего темного хлеба, сложенные в штабеля, возвышались у весов.
– Ну что, Немец? – спросил майор, рассеянно просматривая лежавшие засаленные накладные. – Что скажешь? Кормишь?
– Кормлю, товарищ майор. Наше дело такое. С вечера до утра, с утра до вечера... Котлы кипят.
– Кипят?
– Так точно, товарищ майор.
Кто-то заглянул в дверь, но, увидев майора, тут же исчез.
– А ведь я уже ушел от вас, – вдруг сказал Мельник. – Уехал. – И он звонко щелкнул костяшкой счетов.
– Каждый поедет, товарищ майор, коли потребуется, когда команда будет. Что же с того? – подчеркнуто равнодушно проговорил Немец, и Мельник был благодарен ему за то, что тот не выражает сочувствия. Завскладом был, пожалуй, ровесник майора. Нестроевик, он с первых дней окопался в этом складе, вел дела аккуратно, все у него выходило в ажуре, остатков не обнаруживалось. Немец, несомненно, знал о том, что произошло в полку (он все знал раньше других), но виду не подавал: «Ничего, мол, особенного. Как я вас уважал, так и уважаю. Каждого из нас, даже меня, можно снять, если придраться. Пусть они не думают, что в этом «снять – назначить» весь смысл жизни».
Лесок, синеватой тучкой набегавший на лагерь с востока, встретил прохладной дремой и как бы звал вглубь, подальше от людей. Он был полон тонких запахов перегноя, свежей хвои. Воздух был влажным и терпким. Иван Кузьмич шагал меж деревьев, прислушиваясь к шорохам, к щебетанию птиц. Ветви опускались над ним, ласково трогали лицо, оставляя влажные следы. Все здесь было ново, незнакомо. И он подумал, что вот ведь ни разу за все время не был здесь. А жаль! Отличное место для раздумья!
Впрочем, неплохо бы этот лесок приспособить для боевой учебы подразделений. Отличный рельеф. Вон вдалеке небольшая ложбина, покрытая густым кустарником, левее – густой сосняк. Деревья затрудняют обзор местности, а если слева дать фланкирующий огонь пулемета, наступающим трудно придется, не один ляжет на пути к «вражеским» окопам.
Майор усмехнулся. Не слишком ли запоздал, стратег? Надо было раньше с протоптанной стежки шарахнуться в незнакомые леса и долы, от учебного плаца, от надоевшей высотки, прочь к неизведанным рельефам, к неожиданным, «заминированным», обработанным «вражеской» артиллерией местам.
Солнце пробивалось сквозь густую листву. В лесу стоял холодок, словно в сырой комнате. Опушка уже отливала желтизной. Казалось, что само солнце смелой кистью лучей мазнуло по деревьям да так и застыло на них до самого снега.
А ведь не замечал он природы, не замечал, хотя всегда был с ней и даже в ней. В молодости исходил тысячи верст, ступал по горячей земле, по луговым цветам и клеверу, по сгнившим прошлогодним листьям, падал камнем в пахучие травы, в разноцветье летних оврагов, переползал, вдыхая запахи чебреца, подорожника, мяты, взрыхленного чернозема, жевал щавель, заглушая жажду, применялся к местности, изучал земную красу, как удобный или неудобный, выгодный или невыгодный рельеф местности, рубеж для атаки или обороны, а реки представлялись ему естественными преградами или водными рубежами. Он не увлекался ни рыболовством, ни охотой, как многие его сослуживцы.
В мирное время полк жил «благонадежно». Майор командовал без особого напряжения. Он отлично знал весь церемониал смотров и поверок. Наезжих поверяющих не терпел: «Послужи с мое...» Как-то попал в числе других на зубок начальнику политуправления округа («Командир полка отстает, не учится, не постигает...»). Собственным брюхом «постигал» он опыт на полях да на буераках. Повертись день-деньской по казармам да конюшням, поставь по команде «Смирно» с десяток старшин да взводных, втемяшь им понимание, что есть военная служба, – тогда заговоришь ли еще о новых требованиях и методах! Требования, может быть, новые, а служба старая...
В июле сорок первого формировал запасный полк. Пусть где-то поначалу сбился с ноги, стушевался, не стал героем, потому что не привык отступать, прятаться от врага, хоронить павших. Но, видит бог, полк выравнялся.
И если случались прорехи, подобные той, которая нынче сокрушила, так у кого же их не бывает? Но тут же возражал себе: «Не лги, сам отпросился, сам решил. Все взял на себя. Чтобы не краснеть перед внуками, даст еще бог. А то ведь и впрямь – война кончится, а он и фронта не увидит».
Поэтому, когда на днях вызвал его Беляев и со смущенной улыбкой, усадив на диван, сказал, что приказ еще можно «отставить», Мельник покачал головой и, вставая, ответил:
– Никак нет, полковник. Не испытывай. Твердо решено. Каждый день мне в тягость.
– Не обижаетесь? – спросил Беляев,
– Нисколько.
Беляев протянул руку.
– Когда пожалуешь? – спросил Мельник.
– Провожать придем.
На том и порешили. Но позднее, когда оставался один, накатывало раздумье.
И ныне прелесть раннего утра и осеннего леса не спасала от тяжелых мыслей. Хорошо бы не показываться больше! Превратиться в зверушку и скрыться в густой траве, в потайных норах у мшистых пеньков. Ни тебе полка, ни роты, ушедшей на фронт, ни Борского, ни Беляева, никого, кто напоминал бы о прошлом, о путях и дорогах, пройденных не так и не там. За деревьями буйствует жаркий полковой день. Он уже не твой. Имя твое в военных списках, и где тебя ждут – неизвестно.
И вдруг с тоской подумал, что ничего ему уже не жаль здесь. Вчерашнее близкое стало вдруг отчужденным и даже враждебным. Будто не его усилиями стаскивалось все в эти склады, конюшни, палатки, стеллажи, стрельбища, по гвоздику, по дощечке. Только один островок в этом песчаном безбрежье звал трепетным голосом. Семья – Аннушка, Наташа...
Перед войной они должны были пожениться – Наташка и Алик, черноволосый студент пятого курса. Где-то они повстречались, то ли на вечеринке, то ли на именинах. Он приходил ежевечерне, исчезал только перед сессией, когда он и Наташка, каждый в отдельности, сидели за книгами. Он готовился стать инженером по прокатному делу, а она – преподавательницей физики. Мельник и Аннушка с теплотой наблюдали за крепнущей дружбой молодых: майору обещали квартиру в этом городе, где необычно долго задержался, одна комната предназначалась для новобрачных.
Погиб Алик под Перемышлем.
Наташа чуть постарела, глаза затаили непроходящую печаль, слишком заметную близким. Дорога на восток да месяцы неустроенной жизни в новых местах; морозный Бугуруслан с розовыми столбиками дымков, застывших в безветренном воздухе; татарская деревня Асекеево с чистотой горниц и смешными домашними козочками у хозяев; снежные просторы русской равнины, слепящей глаз; кое-какая полковая работенка, к которой приспособилась; чужая беда, напоминавшая собственную; похоронки да невеселые сводки радио; и люди, люди, люди, приходившие и уезжавшие на далекий фронт, – все это как-то скрадывало, выветривало горе.
Майору казалось, что дочь выздоравливает. Господи, да если вдуматься, разве она одна пережила горе в эти грозные дни? Придет еще ее праздник, дай только срок.
Он уже шел знакомой дорогой домой.
Художник Савчук, с удивительно некрасивым лицом, словно природе было некогда поработать над этим человеческим экземпляром, приложил руку к пилотке.
– В столовую, что ли? – спросил Мельник.
– Так точно, товарищ майор.
– Значит, рисуем?
– Рисуем, товарищ майор.
– Материала хватает или надо съездить?
– Надо бы съездить, товарищ командир полка. В округе обещали красочками помочь.
Лукавая улыбка на лице художника. Майор знал слабости своих людей. Зазноба у этого паренька в Чкалове, часто просится художник в командировки – то краски достать, то холст, то масло... Но теперь майор никакого отношения не имеет к командировкам этого некрасивого, но симпатичного юноши.
– Все рисуешь, Савчук, а командира полка на прощание забыл запечатлеть. Уезжаю я от вас.
– Слышал, товарищ майор. Я, между прочим, хотел предложить, только боязно было. А теперь, если разрешите...
– Теперь нового комбрига рисуй. Он тебя допустит – фигура солидная.
– Так точно, – ответил Савчук. – Он делов наделал. Артиллерийский вал такой организовал – страшно смотреть. Через него, наверно, ни дня ни ночи – все рисую.
– Ну, ну, рисуй, брат...
Савчук, откозыряв, пошел дальше, размахивая котелком.
Мельник направился домой. Из-за угла показался взвод. Командир взвода, незнакомый лейтенант, встрепенулся и скомандовал: «Взвод, смирно! Равнение направо!» – а сам приосанился и, припечатывал шаг, приложил руку к пилотке. Взвод закачался, прекратив отмашку. Бойцы обратили загорелые лица к майору. Мельник отдал честь. Конечно же, комвзвода не знал, что Мельник уже не командир полка.
Но странное дело, эта малозначащая встреча как бы взбодрила майора. Что же, собственно, произошло? Первый ли раз в жизни покидает он обжитое, насиженное место? Армия не считалась ни с ним, ни с его женой. Бросала – перебрасывала, разлучала, снова сводила и опять разлучала... Правда, никогда не было так тяжело. Не потому, что уходил на опасную, на смертную дорогу войны. А потому, что на сей раз как бы сплоховал в чем-то, недотянул.
Но разве он сдался? Уклонился? Отступил? Как бы не так! Не назад он шагнул, а вперед. Фронт нынче – это вперед. И только вперед. Туда, где трудно. Не прячется, не юлит. Он солдат... И к этому дню готовился еще бог знает с каких времен... Сам готовился и других готовил, таких, как Беляев. Верил в них, не зря лично ввинчивал квадратики в их петлички.
Взвод удалялся с песней. Бойцы запели, как только разминулись с майором. Звонкий голос запевалы взбодрил разомлевших бойцов:
По курганам горбатым,
По степным перекатам...
Он еще не раз услышит эту песню и многие другие песни, которые реяли над ним всю жизнь, как бы опоясанную скрипучей портупеей. Нет, не выбили его из седла нынче, а, наоборот, пересадили с тихохода на горячую скаковую лошадь, только бы удержаться. Понесет его этот необъезженный им конь по таким долам и весям... Засвистит ветер в ушах, оглушит, ослепит; в дикой скачке, может, займется дыхание у седока, а может, и упадет, сраженный шальной пулей... «Как упал седок с коня...»
Что ж, и на то согласен. Только, чтобы провожала его песня, к которой привык, которую сам когда-то певал, покачиваясь в седле.