Текст книги "Запасный полк"
Автор книги: Александр Былинов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 13 страниц)
Беляеву стало жаль Аренского: на кончиках его усов висели капельки слез или пота, губы были бледны и подрагивали, а в голубых, совершенно детских, глазах играли сполохи страха.
Все уже вылезли из щелей. Где-то заиграла труба – отбой. Команда сержантов и командиров («Становись») созывала бойцов в строй. Загремели котелки. Дымящиеся кухни маячили неподалеку.
– Давно играли? – спросил Беляев у Аренского. – По сцене, пожалуй, соскучились?
– Играл давно, товарищ полковник. «Собака на сене» – Теодоро, в «Женитьбе Белугина» – самого Белугина играл. Ничего, аплодировали... – Аренский не понял иронии в словах командира бригады. – Нынче вместо аплодисментов все неудачи да неудачи... – Аренский улыбнулся своей мягкой, виноватой улыбкой. – На фронт поеду, товарищ командир бригады. Прошу удовлетворить мою просьбу.
– А что, если вас снова в театр? – вдруг неожиданно спросил полковник и дружески похлопал по плечу Аренского. – Чтобы рампа, соффиты, аплодисменты... А все это – в сторону.
– Ни за что, – твердо ответил Аренский и действительно по-театральному стал во фронт, как становятся во фронт перед начальником только в театре, но никак не в жизни.
Глава восьмая
1
Полк совершал бросок.
Бежали батальоны, вытянувшись по дороге длинной гибкой лавиной, задыхаясь, топоча сотнями сапог, придерживая винтовки и лопатки, чтобы не колотились о бедра. Скакали лошади, волоча за собой «сорокапятки», повозки, дымящие кухни. Громыхали тяжелые орудия, рядом вприпрыжку бежали озабоченные артиллеристы. Ездовые натягивали поводья, подхлестывая лошадей.
Впереди батальона на конях – комбаты, а комиссары, тоже верхом, где-нибудь в хвосте колонны, со старшинами, подтягивали отстающих, ободряли поникших, пополняли санитарные двуколки теми, кто вовсе выдохся.
Третий день полк оторван от своей базы. Третий день идут ожесточенные «бои» на незнакомой местности: полки бригады наступают и обороняются, атакуют огневые точки «противника», отражают атаки самолетов и танков; артиллеристы поддерживают пехоту, взводы идут в штыковую атаку; минометчики организуют шквальный огонь. Белые клубы дымовой завесы стелются по осенним степным перекатам.
Третью ночь не спит и комбриг. Не спит штаб, не спит политотдел.
Молодой командир полка, хмурый Кочетков, со шрамом на щеке, неожиданно получил приказ: настигнуть «противника» – полк Гавохина – у северо-восточной окраины урочища Д (квадрат 74), атаковать, разбить, не дать соединиться с главными силами. Потому и такая скачка. Торопится полк.
Полковник Гавохин ведет свой полк потайными тропами. Он не спешит, бережет силы людей. И без того батальоны потрепаны в «боях». Началось все с танковой атаки. Кажется, даже сам командир бригады не ожидал такого эффекта. Все было как в настоящем бою, только без смерти и могил. Бойцы дрожали в щелях, отрытых добротно, по всем правилам, а командиры дрожали за своих бойцов, за их безопасность – чем черт не шутит. Среди бойцов нашлись и такие, чьи нервы не выдержали. Один за другим вылезали, перепуганные, из окопов и бежали, подставив зады танкам и смертоносным орудиям, укрытым броней.
Ребят спасали бывалые воины, бойцы-фронтовики: тащили в щели, ободряли, высмеивали, поддерживали шуткой боевой дух.
Когда лавина прошла, оставив за собой помятые и теперь уже не нужные никому окопы (их жалко было покидать в эти утренние часы, потому что накрепко сжились с ними за ночь бойцы), комбриг, сам еще не избавившийся от нервного возбуждения, собрал всех командиров на разбор. Учения удались, но теперь уже всем стало ясно, как необходимы в бригаде «свои» собственные танки для повседневного обучения.
Устали бойцы, тяжело без сна и командирам. Все ждут отбоя, но, пока не зазвучит добрая вестница сна – труба горниста, полки готовы к новым переходам и сражениям. Все как на войне...
Гавохин на коне, высокий и прямой. Пенсне его болтается на черном шнурке. Лошадь идет шагом. Полковник не оглядывается назад. Он верит людям, знает, что за ним идут.
Головные дозоры выдвинулись далеко вперед, боковые – напоминают широкие и надежные крылья, на которые как бы опирается тело полка. Они не подведут. Они упредят любое нападение, дадут знать о малейшей опасности. Гавохин разгадал маневр «противника». Кочетков, заменивший Мельника, хочет показать себя. Дельный парень, ничего не скажешь. Встречались уже в штабе бригады, на совещаниях и на конференциях, не раз и не два. Молчалив и сосредоточен, но по-военному подобран, краток и сух, как выстрел. Он понравился Гавохину с первого взгляда. Но сейчас он почти ненавидит Кочеткова. Он как бы слышит его жаркое дыхание у себя за спиной, стозевый храп всего полка, который, наверно, нынче в отчаянном броске торопится, выкладывает последние силы. И Гавохин окликает начальника разведки.
«Усилить дозоры, – приказывает он. – Усилить боевое охранение. Глядеть в сто глаз. Искать проселочных путей. Скрыться от «противника».
За ним погромыхивает артиллерия Семерникова. Полк тяжелых орудий внезапно расчленили. Несколько батарей придали «синим», несколько – «зеленым». Дивизион – в резерв.
В планшетах начальника штаба бригады полковника Чернявского и майора Солонцова – детально разработанный план действий частей бригады. Километровки и десятикилометровки, заранее проработанные и «поднятые» в тиши кабинета, уже дышат осенними запахами перелесков и оврагов, стали плацдармами ожесточенных сражений, непредусмотренных военных событий. Наступила решающая фаза учений. Скоро, вероятно, отбой. Третьи сутки не спят и штаб бригады, и штабы полков, и командиры, и бойцы. Подремлют на ходу, то ли на часовом привале – и снова в путь и в «бой», снова окопы во весь рост по всем правилам фортификации, снова разведчики уходят в ночь на поиск, снова бросок и форсированный марш.
Вместе с батальоном бежит и комиссар Собольков. Он задыхается, хотя на нем и нет солдатского снаряжения. С сердцем, вероятно, не все в порядке, частенько покалывает. Но у кого оно не покалывает?
Много лет назад в военкомате, когда пришли студенческой веселой толпой и сразу сникли под строгими взглядами военных врачей, старичок с золотистой эмблемой в петлице, сверкавшей из-под халата, задержал стетоскоп у его сердца. «Чем, голубчик, болели? Скарлатинку перенесли? Дифтерия? Ого-го... Сердечко не первый сорт. То-то и оно...»
И отстранил.
Соболькову было стыдно. Ребята в лагерях бегали, загорали, ползали, преодолевали штурмовые полосы. Он прогуливался по проспекту. Сидел в читальне. Подолгу лежал. Сердце не болело, иногда покалывало.
Позже случались перебои, когда гулко вдруг застучит сердце, а на лбу выступит пот от страха. И потом опять все забывалось.
Когда началась война, пошел в военкомат. Добровольцем. Спросили: «На что жалуетесь?» – «Ни на что. Здоров». Как-то удалось проскочить заградительные зоны, угрожавшие стетоскопами, фонендоскопами, рентгеновскими лучами, термометрами. Попал на курсы. Стал политработником. Просился на фронт, но чья-то рука – видно, тоже кто-нибудь из эскулапов – придержала его в тылу, в запасной бригаде, во втором эшелоне. «Ограниченно годный»...
Но он бежит, как и все, хотя ему и тяжко приходится. Несколько раз Щербак настигал его на своем мотоцикле.
– Послушай, Собольков. Будем ругаться.
– В чем дело, товарищ комиссар?
– Ты зачем изнуряешь себя? В скороходы записался? Это, знаешь, никому не нужная игра в демократию. Ты начальник пока, тебе положена лошадь. Понятно?
– Мне положено размяться.
– Разве засиделся?
– Я много лет просидел в кабинетах, а свежий воздух глотал изредка. Теперь есть возможность побегать. Давненько я что-то не бегал.
Щербак усмехнулся.
– Тебя не переспоришь.
– Вас тоже.
Странно, Щербак обращается к нему на «ты», а Собольков отвечает на «вы». Но ничего...
– Что в батальоне? Сколько отставших? Потертостей?
– Отставших нет. Потертости – разве что у комиссара.
Щербак пожимает плечами и мчится дальше. «Вот ведь какой, – думает он. – Настоящий интеллигент. Как можно было такого невзлюбить?»
Собольков думает: «Ни за что, ни за что не сяду в седло. Разве я из другого теста, чем бойцы батальона? Только что я комиссар, а они рядовые. Возраст? Но в ротах есть и постарше меня. А ведь никаких поблажек, никаких удобств и снисхождений не получают... Сердце? А у кого из них нет сердца? Место комиссара среди бойцов».
Раньше он этого не понимал. Вообще, он многого не понимал до войны. Казалось, что вся мудрость жизни заключена в книгах, скрыта за толстыми переплетами с золочеными корешками.
В его квартире было множество книг. Он был истинным книголюбом и все свободное время проводил за чтением. У него были и другие увлечения, прихваченные им из детства: он коллекционировал марки, коллекционировал старые деньги, был собирателем маленьких документов прошлого. Каждая старинная монета, которую удавалось ему приобрести, приносила радость победы: значит, не зря прожит день.
На войне он понял, что существует несколько иное, неожиданное продолжение столь боготворимой им мудрости. Рухнул под фашистскими бомбами его университет. Сгорели дом и библиотека. Марки и древние монеты потеряли смысл...
Хорошо намотанная портянка порою становилась важнее всех фолиантов «секретаря истории» Бальзака и судеб всех его героев – от Цезаря Биротто до Растиньяка. Котелок с кашей или с обжигающим, сильно приперченным борщом непостижимо оборачивался источником добра, так же как и простая алюминиевая ложка за голенищем сапога.
Ноги вспухали от непривычной ходьбы, появлялись потертости, потому что портянки было совсем не просто намотать так, как показывал ротный писарь.
Ни за что Собольков не сядет на коня, ничем не облегчит себе тягот. Он – как и все. Как отец, честный и неподкупный. Ах, отец! Как страстно ненавидел он тех, кто старался в общей борьбе «вскочить на коня» – положенного или неположенного, опередить время, общество, кто барствовал, чванился!
– Шагом марш... ма-арш... м-а-арш...
Полк уже не бежит, а идет.
Слышно, как в темноте сопят, кашляют, тяжело дышат, сморкаются.
– Товарищ комиссар, может, на орудию того... присядете? – Это подбежал парторг роты Руденко.
– Нет, ничего. Не надо.
– Вам же положено.
– Кто послал? Щербак?
– Так точно. Комиссар полка приказал.
Собольков улыбается. Ледок между ними давно растаял и перегородка рухнула.
– Товарищ комиссар, давайте хоть противогаз. Полегче вам будет.
– Кто это? Опять Руденко? Щербак приказал вам за мной следить?
– Так точно. Допомогать.
– Скажите Щербаку, что я не маленький...
– Кто вас заставляет бежать, товарищ старший политрук? – спрашивает Руденко, шагая рядом, еще не отдышавшись как следует.
– А вас? – вопросом на вопрос отвечает Собольков.
Руденко понимает, что хочет этим сказать комиссар батальона. Руденко тоже мог бы не бежать. Он давно уже должен был покинуть батальон и уйти на «гражданку», к сталеплавильным печам, – таков приказ командира бригады, согласованный с округом. Документы уже готовы, и на днях все-таки придется «отчалить», но жаль оставлять землянку, любовно отделанную своими руками, жаль расставаться с ребятами, с новым пополнением и кадровыми командирами, в том числе, конечно, и с Собольковым. Вот что заставляет его бежать.
Сдружились они с комиссаром после знакомства с новым командиром бригады и ночного «сабантуя». Собольков собрал тогда командиров, политруков и парторгов рот, рассказал о том, как возвратили роту с фронтового марша, хотя все уже прослышали об этом необычайном случае. Аренский опять стоял навытяжку перед собранием командиров и политработников, опять краснел и потел, слушая беспощадную речь Соболькова.
А Руденко смотрел на него и растерянного Аренского и думал, что вот ведь хоть один другого распекает, а все же если вдуматься, так будто их одна мать родила: и тот и другой не очень-то знатные вояки. Оба грамотные и оба честные, тут уж Руденко никого из них обидеть не даст. Если надо будет умереть за Родину – умрут оба и шага в сторону не ступят. Но в деле не всегда на высоте. Как же уйти сейчас? Надо помочь. Собольков парень честный, открытый, литературу знает неплохо. Но рабочей хватки у него маловато. Помочь надо, поработать. И артисту надо помочь. Слишком мягкий да задумчивый этот интеллигент. Надо помочь и Щербаку, комиссару полка. Плечо подставить и командиру бригады. Так его учили всю жизнь, что рабочий класс в ответе за все и за всех. И в этой войне тоже рабочий класс в ответе за свободу и независимость Родины.
Поэтому и медлил с отъездом сталевар Руденко. Он понимал, что военачальники отлично справятся и без него на этих полях. Но он тоже кое в чем разбирается. Во всяком случае, ротные дела были у него, как говорится, на ладони, и даже командир бригады не мог знать их так, как знает он, парторг, младший командир по званию.
В командира бригады Руденко уверовал с первой встречи, хотя и старался не попадаться ему на глаза: спросит ненароком, почему не отбыл согласно приказу на завод, почему до сих пор в армии? Давеча, как спрыгнул полковник в окоп, – оторопел сталевар. А ну как спросит: «Почему здесь? Почему не отбыл к своим печам?» Но умолчал комбриг, – наверно, танки помешали. А как же можно запросто взять и уехать? Ведь он уже полюбил своих командиров.
Полюбил! Вот еще странность какая. А ведь любовь к командиру, как нигде, живет в армии. И как на заводе ни ценишь, ни уважаешь своего мастера или начальника смены, но любить...
Нет, брат, любить так, как любишь хорошего командира в армии, – этого не бывает. И соль, и табак пополам. И горе, и радость, и жизнь, и смерть. Мудрый командир, он с тебя семь потов сгонит, а ты ему – спасибо. За науку, что жизнь тебе сохраняет.
Однажды Руденко слушал комбрига на собрании партактива. Комбриг распекал одного офицера.
Уважать, говорил, бойца надо, равнодушный вы человек. Забываете, говорит, кто выносит на своих плечах все тяготы. Бойцы.
Правильно все это. Но тяготы выносят на своих плечах и командиры. Собольков, к примеру. Вместе с бойцами такой путь прошел, они пешие – и он пеший, они бегом – и он бегом. А здоровьице у него неважное, это видно каждому. Но что значит, скажи-ка, сила примера! Отстали по дороге некоторые: воли не хватает, плетутся в хвосте колонны едва-едва. Ты им скажешь: глядите, ребята, а комиссар-то с нами все время. Мы пеши – и он пеши. Глянут ребята – и словно кто силы поддаст.
– Комиссар полка приказал вам беречь силы, – говорит Руденко, энергично ступая рядом с Собольковым. Сейчас опять последует команда «Бегом марш», и полк снова помчится.
Собольков молчит, тяжело дышит. Ему не до разговоров.
– Эх, товарищ капитан, расскажу вам историю...
Собольков не смеется. Он понимает, что Руденко пытается отвлечь его от трудных мыслей. Когда в пути болтаешь, легче двигаться.
А Руденко бубнит рядом:
– Дрались они чуть не каждый день... Веселая семейка. По когда помидоры солить – мир. Ну и мастер он был на помидоры. Как засолит, так, прямо скажу, яблок не надо. Правда, на работе все холодком. Как говорится: ешь – потей, работай – мерзни, на ходу немножко спи...
Молчание.
– Ребята все насчет второго фронта беспокоятся. Не доверяют Черчиллю, товарищ комиссар. Или вот еще такой случай...
Ничем его не проймешь, этого комиссара.
И снова команда:
– Бегом ма-арш!.. Бегом ма-арш!.. Ма-арш!..
И полк опять в стремительном движении, позвякивают котелки, топают сапоги, дребезжат в скачке походные кухни и лафеты орудий.
Руденко вспоминает Порошина. Тот давно в действующей. Только портрет его до сих пор на стене... «Дорогой друг Руденко! Привет с фронта. Защищаем волжскую твердыню... Ждем от вас отличного пополнения...» Это письмо громко зачитали в ротах. А нынче вот бежим. Торопимся фронтовикам на подмогу... Потому что нелегко там – куда труднее, чем нам здесь.
...Полк ступил на лесную дорогу. Привал. Темный, сырой и таинственный лес сразу становится веселым и уютным от говора тысяч, от огня костров, рассыпающихся мириадами искр. Ночлег в лесу. Терпкие запахи сырого клена. Строят шалаши на случай дождя – и вповалку спать.
Спать, спать... Однако перед сном надо еще съесть полкотелка горячего борща.
Ржут кони, переговариваются люди, трещат костры. Славно бы переобуться, высушить портянки.
– Товарищ комиссар, получите вашу порцию. Вот хлеб.
Кто-то принес котелок, кто-то – хлеб, кто-то развернул походный столик, появилась табуретка. Никогда Собольков не ужинал так вкусно.
Задымила махорка, где-то запели. Кто-то густо хохочет. А рядом уже храпят. Сейчас утихнет лагерь.
Где-то далеко, точно за тридевять земель, поет труба... Вот он, отбой, настоящий, законный, потому что о нем возвестила труба, он похож, этот звук, на струю ключевой воды в жаркий день. Но старшины еще никак не угомонятся. Куда-то прошлепало отделение. Кто-то волочит целое дерево, шуршит осенней листвой. Кто-то смачно выругался. Идут бойцы – кто с котелками, кто с валежником, у костров расселись в кружок, сушат портянки, балагурят, поют песни, курят, похрапывают.
У Соболькова еще много дел впереди. Созвать политруков, принять политические донесения. Самому набросать донесение комиссару полка. Потолковать с бойцами, ободрить.
А лес наполнен голосами.
– Сколько отставших? Потертостей? Никто не утерял оружия?
– Святое дело, товарищ старшина, материальная часть.
– Был у меня случай, винтовку загубил...
– Ох, ноженьки, ноженьки...
– Послухай сюды, Кравчук...
– Как там второй фронт, не слыхать?
– Чухаются...
– Когда солдату счастье, знаешь? Поел, выспался да чтоб ноги в тепле...
Соболькова одолевает необыкновенная усталость. Ему надо бы пойти в расположение батальона, потолковать с людьми. Не двинуться. Нет, это, пожалуй, не усталость. Странно отдаляются голоса. Слабость окутывает его, словно ватным одеялом.
И вдруг резкая боль в сердце пронизывает все существо. Что-то ломит внутри, слева. Нет, не проходит. Кажется, эта боль навеки. И впервые в жизни – страх смерти. Все вокруг зашаталось, голоса куда-то уходят и уходят...
– Постойте, товарищи... Руденко! – Собольков хватается за что-то твердое и вместе с легким походным столиком валится наземь.
...Он приходит в себя незаметно для окружающих. Глаза еще закрыты. Случилось что-то неприятное, стыдное. Неподобающая слабость – комиссар упал, на глазах у всех свалился. Но что же с ним случилось? Никогда ничего похожего не было. В дни войны нас оставили все болезни. Щадят, не трогают. Это уж после войны почувствуем мы и слабость, и сердечную дистрофию, как любят выражаться врачи.
Боль по-прежнему гнездится в сердце, словно кто-то резкими ударами вбивает в него гвоздь. И слабость отчаянная. Лень открыть глаза. Слышны голоса Щербака, Руденко, Веры – сестры, полкового врача. Значит, действительно с ним неладно. Он на носилках. Значит, отвоевался. А ведь хотелось на фронт...
Чей-то женский голос. Потом знакомый мягкий тенор:
– Не было такой необходимости...
Чей это голос? Собольков понимает, о чем идет речь – все о том же: отказался от лошади.
Это голос Дейнеки. Теперь все ясно. Сам начальник политотдела здесь. Значит, дела неважные.
– Конечно, для испытания силы и воли не мешает пробежать с полкилометра, не больше... – Это голос полкового врача.
Нет, не для испытания! Как они не понимают? Не желает он выделяться. Не хочет быть похожим на тех, кто заботится о личных удобствах, о собственном благополучии. Коммунист должен быть всегда с народом, с его бойцами. Если оторвешься от народа – никто за тобой не пойдет. Если ты вожак – иди впереди, но не отдаляйся, не отрывайся, не думай, что ты избранник. И не ищи для себя в жизни особых удобств, ищи их для всех. Только тогда удобства придут к тебе...
Собольков силится высказать эти совершенно четкие мысли, но не может пошевелить губами. Голова свежа и ясна. А тело чужое. Ужас охватывает его. Неужели конец? А впереди столько дел!
Звучит знакомый тенорок, словно отвечает мыслям комиссара:
– Конем надо пользоваться и не забывать, что ты комиссар. Ложная скромность. Никому она не нужна и делу не помогает. У комиссара дел больше, чем у бойца.
Вокруг тишина. И крупная слеза катится по мертвенно бледной щеке Соболькова.
2
Эта неожиданная смерть потрясла Щербака. Собольков умер тихо, так же тихо, как жил в батальоне. Странным казалось, что больше никогда не вдвинется в дверь долговязая фигура Соболькова с чуть перекошенной шеей, что не моргнет он белыми ресницами, не улыбнется...
Он умер на другой день после возвращения в лагерь, умер в санчасти, на глазах у Веры, полкового врача, у Щербака, который не отходил от его постели. Случилось непоправимое с сердцем. Только тогда Щербак понял, насколько опасна была причуда Соболькова. О, если бы знать заранее, Щербак заставил бы его сесть в мотоцикл и возил бы с собой до самого отбоя. А вместо этого, когда Собольков уже лежал в лесу в обмороке, он еще пересмеивался с Дейнекой – ничего, дескать, выздоровеет, мы его проработаем за ложную скромность, за интеллигентскую выходку. А он вот взял да умер. Не пожелал никаких дискуссий. Странно устроен человек: то иной раз сдается, что нет ничего крепче, выносливее его, то вдруг убеждаешься, что слабее и ненадежнее нет ничего на свете.
Соболькова хоронил весь полк. Сплели солдатский венок из осенних цветов и листьев. Над свежевырытой могилой произнесли речи. Маршевая рота дала салют из винтовок.
Щербак сдерживал себя. Он никогда не предполагал, что смерть человека может так потрясти. Он хоронил не впервые. На фронте гибли ребята, с которыми начинал кадровую службу. Щербак переживал потери и, отправляясь по приказу командования в глубокий тыл, не мог избавиться от чувства неловкости перед теми, кого оставлял в земле, захваченной врагом. Но смерть в бою воспринималась как нечто неизбежное...
А смерти Соболькова попросту могло не быть. Комиссар мог жить, если бы не его странный характер, если бы не удивительная отрешенность от самых необходимых, личных забот. На похоронах многие бойцы плакали. Он сумел «дойти» до них, он, который столько лет жил только книгами и коллекциями. Щербак в душе посмеивался над рассказами Соболькова о своих маленьких увлечениях, но в конце концов одобрял их. Чем бы дитя ни тешилось...
Плакал Руденко. Сестра Вера рыдала. Это ведь она делала Соболькову первые уколы в лесу. Борский стоял в почетном карауле, на лбу его дрожала набрякшая жилка. Но и он не пытался успокоить Веру. Щербак и сам готов был зареветь: нервы не выдерживали...
Батальоны один за другим уходили в лагерь. Оркестр, стоя в стороне, исполнял походный марш. Снова послышались команды, зашагали роты, зазвучали первые нерешительные шутки, сдержанный смех. Но жизнь шла по-прежнему, и уход комиссара вскоре будет забыт. Придет новый на его место, и все в батальоне потечет, как прежде.
Щербак направился к Дейнеке. У продовольственного склада увидел Немца. Тот стоял в обычной своей позе, прислонившись к косяку.
– Что скажешь, Немец? Видишь, какое дело...
Что-то притягательное было в этом стареющем сержанте. Любил с ним беседовать Мельник, любил и Щербак.
– Нехорошо, товарищ комиссар. Ой, як нехорошо, что и говорить...
Щербак подождал – что он еще скажет? Но Немец заговорил о другом:
– Знаете, товарищ комиссар, что скажу? У Филичкина на кухне нелады. Меню-раскладка нарушается. Я ведь не механические весы – выдал продукты, и все. Я за ними в столовую хожу. Заглядываю в котелки. Ежели ложка стоит в борще – лады. Ну и что сказать? На день каждому бойцу положено сто тридцать граммов крупяных и мучных изделий, семьсот – овощей, семьдесят пять – мяса, сто двадцать – рыбы, сорок граммов жиров и другие продукты. Как «Отче наш» знаю. С такого продукта солдат жаловаться не должон. А что получается? Крупинка за крупинкой гоняется. Ежели пшенная каша – глиняный раствор, ей-богу... Бойцы недовольны. Разговор промежду них идет политически неправильный.
– В чем неправильный? – насторожился Щербак.
– Обсуждают.
– Что обсуждают?
– Начальство.
– Правильно обсуждают. Раз начальство не позаботилось о красноармейской пище, надо его не только обсуждать, но как следует вздрючить...
Щербак подумал, что Немец нарочно свел разговор к меню-раскладке, чтобы отвлечь комиссара от тяжелых мыслей. Но Щербак и не собирался отвлекаться. Сегодня панихида по Соболькову, и надо говорить и думать о человеке, который так неожиданно и так нелепо ушел. Надо проверить и друзей – в чем виноваты перед ушедшим, может, неправильное слово сказали или недобро посмотрели на мудрого книжника, ставшего в дни войны комиссаром батальона.
– Ты, Немец, про пшенную кашу перенеси разговор на завтра. Говори, что думаешь. Ну...
Завскладом посмотрел на Щербака и вздохнул.
– Что говорить, товарищ комиссар? Недоглядели человека мы с вами...
Щербак метнул взгляд на Немца – он сказал то, чего ожидал и боялся комиссар. «Мы с вами...» Но при чем тут «мы»? При чем здесь Немец? Его, Щербака, вина. Станет ли он рассказывать о своих настойчивых просьбах: «Сядь на коня, нечего тебе бежать по-солдатски, ты комиссар». Станет ли он оправдываться тем, что приказал старшине глаз с Соболькова не спускать, помогать на походе и в броске? Не станет, потому что не это надо было: не схватил за шиворот, не втащил в кузовок мотоцикла, который пустовал, черт побери, пустовал же, проклятый!
– У Филичкина организуем пробную варку, – прогудел Щербак. – Покажем и командиру, и бойцу, чему положено быть в котелке. Правильно сигнализируешь. Надо заботиться о людях. – И подумал: «Собольков-то умел заботиться...».
– Есть желудочные заболевания, – заметил Немец.
– Откуда знаешь?
– Заглядаю, товарищ комиссар. В санчасть заглядаю, к примеру, в изолятор. Я не просто – выдал продукт, и все. Я хожу за им, за продуктом, и дывлюсь. Что в котел, а что мимо – меня беспокоит, потому тысячи кормим.
– Насчет больных знаю, – хмуро сказал Щербак, чувствуя, как невольное раздражение поднимается против Немца. – Профилактикой плохо занимаются в подразделениях. Правил гигиены не соблюдают. Рук не моют. Верно?
– А умывальники есть, товарищ комиссар? Я, например, насчет этого интересуюсь.
– И умывальниками интересуешься?
– Ну да. Набрел на такое дело, товарищ комиссар. У Соболькова в батальоне умывальники имеются. У Филичкина умываются, кто как может. Жалуются бойцы; старшины на речку не пускают. Почему на речку не пустить, раз насчет умывальника не позаботились? А?
– Не знаю, не знаю, товарищ Немец, – рассеянно сказал Щербак. – Думаю, что на речку должны пускать. – Он подумал, что, к стыду своему, не знает таких подробностей, какими интересуется простой завскладом, какими, оказывается, занимался Собольков. А Немец между тем продолжал:
– Еще хотел сказать, товарищ комиссар, насчет порядка в подразделениях. Имеется днем час отдыха – боен должон спать. А ведь его не соблюдают. Как кому на душу ляжет. Вот, к примеру, перед выходом побывал я во втором батальоне, в роте Куриленко. Один боец ружье чистит, другой письмишко сочиняет. Сержанты готовятся к занятиям. Старшина там орет, голос у него хриплый, людям, которые приземлились, спать не дает... Постоял я, постоял, плюнул да ушел...
– А ты когда же успеваешь по землянкам ходить?
– В мертвый час выбираюсь.
– А тебе разве не положен отдых? Сам нарушаешь?
– Мое дело стариковское, товарищ комиссар. Мне отдых дневной не обязательно. А солдату – он с утра на пузе как поползает, – ему отдых положен. Раз нарком распорядком установил, никакой старшина отменять не имеет права.
– Ты тоже обязан отдыхать, – сказал Щербак после паузы, потому что надо было что-то сказать. – Ты что же, выходит, у нас здесь вроде второго комиссара в полку?..
– Нет, не комиссар я, – смущенно ответил Немец. – Просто по-отечески... так сказать... К слову пришлось, товарищ комиссар...
– Ты гляди лучше, чтобы остатков на складе не было.
– Есть, глядеть... – ответил Немец, подтянувшись, понимая, что досадил комиссару.
Щербак и впрямь был раздосадован. По существу, получил он нахлобучку от заведующего складом.
Уходя, Щербак оглянулся. Немец стоял у дверей склада в той же своей неизменной позе и смотрел ему вслед. Щербак вдруг улыбнулся. Почему-то стало теплее на душе, вспомнилось детство, сеновал, медный самовар – единственное богатство в хате, и батько, вот так же стоявший у дверей и провожавший сыновей то ли в город на базар, то ли в соседнее село, на мельницу.
Целый день он провел в ротах. Ему казалось, что бойцы потрясены так же, как он, но в землянках он услышал и смешок и прибаутку.
Заметив комиссара, бойцы умолкали, словно стыдясь. Но он сказал им:
– Ничего, ребята. Жизнь есть жизнь. Надо, оказывается, быть повнимательнее друг к другу. Это ясно?
– Ясно, товарищ комиссар, – дружно ответили бойцы и обступили его. У каждого нашлись слова, всевозможные истории, которые должны были успокоить и комиссара, и их самих.
– У меня брательник умер от сердца... Тоже так, неожиданно, – сказал кто-то. – А был молодой, слесарем в депо работал...
– Смерть не разбирает, что молодое, что старое…
Щербак сидел среди них, прислушивался к бодрому говору и сам понемногу освобождался от преследовавшей его тоски.
Когда он уходил, один немолодой боец спросил:
– Товарищ комиссар, разрешите обратиться? Как правильно надо сказать: фарфор или фарфор? Тут у нас дискуссия возникла.
– По-моему, фарфор, – сказал Щербак. – А в общем, узнаю и доложу... Я не энциклопедия.
«А Собольков, должно быть, знал – фарфор или фарфор!»
Вечерело. Лохматые, разбухшие тучи надвинулись на лагерь. Они быстро шли с запада, низко нависая над землей, и запахи дождя носились в воздухе. То там, то тут зажигались огоньки. Ветер свистел в оголенном кустарнике. Одинокая могила, оставленная людьми, возвышалась у опушки леса.
Щербак, задумавшись, брел по плацу. Он понимал, что переносит сейчас самое трудное испытание из всех, которые выпадали и могут выпасть на его долю.
Ветер брызнул каплями дождя, обдал разгоряченное лицо. В политотдел Щербак решил теперь не идти. Он пойдет домой и ляжет спать.
Жил он неподалеку от Мельника, точно в таком же деревянном домике, обмазанном глиной. Когда Щербак подходил к дому, дождь уже превратился в ливень, земля стала скользкой, и Щербак ускорил шаги. Уже у дверей он почти столкнулся лицом к лицу с Аренским.
– Прошу прощения, товарищ комиссар. Мне надо сказать вам два слова.
– Фу, напугал. Как привидение. Ты что, спектакль какой разыгрываешь? А если б я так испугался, что взял бы да стрельнул?
– Надо было стрельнуть, товарищ комиссар.
– Будет тебе пустяки болтать. Чего тебе? Впрочем, зайдем ко мне.
– Нет, нет, товарищ комиссар. Я не могу. У меня многое накипело на душе. Но сегодня я не мог с вами не поговорить. Вижу ваше горе. И мне надо было вам сказать...