Текст книги "Запасный полк"
Автор книги: Александр Былинов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 13 страниц)
Глава шестая
1
Отъезд Мельника и перемена в полку заставили Щербака мучительно передумать все происшедшее за эти последние месяцы. Он чувствовал и собственную вину. Видимо, и сам где-то в чем-то сплоховал, недосмотрел. И прежде всего виноват в том, что примирился, миндальничал с начальником штаба Борским, ветрогоном и хвастуном. Кем и почему был он прислан на должность начальника штаба полка, Щербак не знал, да и не желал знать. Верно, пожалели как инвалида. Надо освободиться от человека, который может подвести в любую минуту весь коллектив...
Вчерашняя история укрепила его в этом намерении, хоть командир бригады и проявляет к Борскому непонятную терпимость: за серьезный проступок при комплектовании маршевой роты ограничился взысканием.
На сей раз справедливости потребовал помощник воентехника Зайдера, Федор Нехода, добряк и мастер на все руки.
Щербак внимательно выслушал Неходу, который докладывал взволнованно и сбивчиво, затем приказал вызвать Зайдера.
– Он не придет, товарищ комиссар, – ответил Нехода.
– То есть как «не придет»?
– Он сказал, что не будет никому жаловаться.
– Комиссар приказал.
Вскоре все прояснилось. Зайдер вместе с Неходой задумали соорудить настоящий самоходный танк, который помог бы командирам в обучении войск, как этого требует фронт: видно, слова командира бригады о необходимости ликвидировать танкобоязнь крепко тронули оружейников. Они пришли к Борскому возбужденные и торжественные.
Борский встретил их насмешливо.
– Так, так... – протянул он. – Значит, танк? А винтовки у вас все приведены в порядок? Ну что ж, действуйте. Завтра объявляю поверку вашей богадельне и пусть только одно ружье найду не того... – будет вам и танк, и все прочее. Выслуживаетесь?
Оружейники ушли оскорбленные. Зайдер отправился горевать к себе в мастерскую, а Нехода ввалился гневный к комиссару полка и рассказал все.
Щербак успокоил оружейников, обещал поддержку во всех начинаниях, тотчас же позвонил начальнику политотдела и доложил об инициативе работников тыла. А сам снова задумался.
Что за человек этот Борский? Нe раз пытался толковать с ним по душам. Получается разговор. И исчезает у комиссара настороженность и строгость. Сидит перед ним полумуж, полуюноша неугомонного, даже буйного склада, никак не влезающий в рамки строгой армейской службы. Увлекся рыбной ловлей, хищничал на реке, убивал рыбу и однажды даже прислал комиссару нескольких жирных сомят, чем Иринушка, жена, была весьма довольна. А Щербак, покосившись на сковороду, сказал:
– Был бы я дома, обратно отправил бы этому рыболову. Не иначе как взятка за снисходительность.
Затем началась история с Зайдером, который отказался выдавать взрывчатку для рыбацких забав Борского. Начальнику штаба досталось на партийном собрании, и он дал слово прекратить браконьерство.
– Кто ты такой? – спрашивал его Щербак после собрания. – Объясни мне, пожалуйста. Мог бы стать любимцем полка, если хочешь знать. Все у тебя есть: и грамотность, и красота, и веселость. Бахвальство твое от молодости и красоты, понимаю. Избалован ты и начальством и бабами. Но забываешь подчас, что идет война и спрос нынче в десять раз жестче. Что прощаем по мирному времени – за то караем по военному. Доверена тебе большая работа, должность начальника штаба полка, а ты порой как мальчишка. Забываешь, что за тобой кое-что числится. Взять хотя бы Папушу...
В истории с Папушей, которого в конце концов раскусили здесь, Борский занял самую гнилую позицию. Когда дело дошло до Особого, Борский ходил выручать Папушу, и, если бы не Верка, кто знает, чем бы все это кончилось. Тогда Щербак, не на шутку обозленный, толковал с Борским начистоту.
– Ты зачем, скажи на милость, сам в пропасть лезешь? Мне начальник Особого отдела говорил, что ты ходатайствовал за проходимца.
– Неправда. Сначала меня вызывали как свидетеля. А потом я уже ходил сам.
– Зачем?
– Чтобы не казаться себе подлецом.
– А точнее?
– Точнее уж некуда. Я тоже виноват. Сначала пил с ним, а потом на него же капал. На следствии.
– Зачем же ты связался с ним?
– Ошибка вышла. Не разобрался поначалу. А за ошибки отвечать надо.
Чем-то понравился тогда Щербаку Борский. Может, потому понравился, что сам тоже не сразу разобрался во вновь присланном комбате, ожесточенном войной и поражениями, пристрастившемся к водке.
Что-то неодолимое восстало в Щербаке против комиссара батальона, нескладного, слабогрудого Соболькова, бывшего доцента литературы, когда тот однажды нерешительно вдвинулся в его кабинет (он вообще не входил, а вдвигался всем туловищем, сутуловатый, с опущенным левым плечом).
– У нас в батальоне нелады, товарищ комиссар, – сказал Собольков. И рассказал все, что знал о Папуше и его дружбе с Борским.
– Куда же смотрит комиссар? – хмуро спросил Щербак.
– Вот пришел... – Собольков едва улыбнулся.
– Сигнализируешь? Может, не рубить с плеча? – спросил Щербак, помолчав. – Все же как-никак фронтовик. А на фронте чарка, брат, того... С чаркой, может, людям умирать веселее. Согласен?
– Нет, не согласен. – Собольков наивно моргал белесыми ресницами.
Щербак оторопел.
– Почему же ты не согласен?
– Потому что он разлагает батальон. А вы приучаете меня к равнодушию.
Щербак встал со стула и внимательно стал изучать Соболькова.
– Послушайте, Собольков...
– Слушаю, товарищ комиссар.
Но Щербак больше ничего не сказал. Он отпустил Соболькова и долго ходил по землянкам третьего батальона, беседуя с бойцами, старшинами, взводными, с коммунистами и комсомольцами. Потом он пришел к Соболькову в землянку, и они вместе отправились к Папуше, который оказался и на этот раз пьян.
Когда они остались одни, Щербак протянул руку комиссару батальона.
– Извини, брат. Я тебя не так понял сегодня.
– Я думаю, что вы меня поняли правильно, но не захотели считаться.
– Может быть, твоя правда. Папушу мы уберем. И будем судить, как пораженца.
– Не надо слишком сурово. Он просто сорвался с резьбы.
– Откуда вы знаете... эту резьбу?
Собольков не ответил. Он смотрел на Щербака, но думал уже, казалось, о другом. Есть такие люди, одержимые чем-то, какими-то своими идеями. Щербак видел таких.
– До войны у меня был отличный кабинет с библиотекой во всю стену, – сказал наконец Собольков, очнувшись, – но никогда не передумывал я столько всякой всячины, сколько здесь, в этой полутемной землянке. Тем более что обстановка... этот комбат – порождение войны и равнодушия. Я писал. Только не отсылал вам. Напишу политдонесение, спрячу, успокоюсь на денек-другой: как будто совершил акт борьбы, кому-то душу излил, с кем-то поделился. Считал некрасивым кляузничать. С ним толковал, убеждал. Только он – вот... – Собольков постучал пальцем о стол. – Ну, думал, образумится. Терпел, мирился, не хотел, как говорится, выносить сор из избы. Тем более что не очень-то вы... ну, как сказать... не очень-то расположены, что ли, ко мне... Но потом решил – до конца надо. Был у меня в жизни случай, когда я за собственное равнодушие поплатился... Вы, может быть, торопитесь, товарищ комиссар?
– Давай, давай... – ободряюще кивнул Щербак.
– До войны заведовал я кафедрой западной литературы в университете. Знаете, что это такое? Флобер, Бальзак, Мопассан, Ибсен. Гениальные немцы – Манн, Шиллер, Гейне... Что? Они были, есть и будут, могу вас заверить, товарищ комиссар. Да, так вот, значит, в каком мире я жил, кто окружал меня ежедневно...
– Я понимаю, – сказал Щербак.
– Так вот, экзаменовался в аспиранты один молодой человек, какой-то знакомый моего коллеги, заведующего кафедрой языка. Молодой человек, скажу вам, безнадежен. Знаний за семь классов, и то с натяжкой. Но в научные работники лезет, поскольку имеет все объективные данные – происхождения, как говорят, пролетарского. А на самом деле папаша его какой-то ответственный работник где-то, друг-приятель моего коллеги. Экзаменуем, значит, будущего кандидата по литературе – ни в зуб ногой. Я вопросов не задаю, боюсь, как бы коллеге не напортить. Кроме нас в аудитории декан факультета да еще несколько человек. Однако для приличия все же задаю несколько элементарнейших вопросов. Не ответил. Я еще постарался прощупать легонько. Не знает. Я заявляю комиссии: «Как хотите, а удовлетворительной оценки не подпишу». – «Ка-ак?! Мы рассчитываем тянуть на пятерку. В крайнем случае – на четверку». Что вам сказать? Насели на меня ученые мужи. Противился я, как мог. Но что поделаешь, если начальство заинтересовано? «Хорошо, – говорю, – я согласен завысить оценку только в том случае, если вы, декан, дадите мне подписку, что этот аспирант будет работать где угодно, только не на моей кафедре». – «Подписку не дам. Это несерьезно. А слово дам». И я все-таки подписал завышенную оценку. Смалодушничал. Преступление совершил, если хотите, подлость. Потому что какой же из него научный работник? Я это понимал. Но согласился. Проклятое равнодушие: лишь бы мне было спокойно да хорошо. А о том, что науку подводишь, государство обманываешь, об этом не подумал. Но я же за это и поплатился. Обманул меня коллега, обманул деканат, подсунули неуча на мою кафедру, и еще посмеиваются. Мучился я с ним полтора года, а потом, к счастью, война...
– «К счастью»... Думай, что говоришь, – вставил Щербак, внимательно слушавший Соболькова.
– Прошу извинить, действительно получилось не совсем складно. В общем, избавился я от него да, кстати, и от всей кафедры избавился.
– Да-а, – протянул задумчиво Щербак. – Занятная история. А может, этот аспирант воюет сейчас отменно?
– Очень может быть, – согласился Собольков. – Одно дело – воевать, а другое – обучать студентов.
– Добро. Пока что будем воевать, а обучать студентов – потом. Ясно? – Щербак поднялся. В нем вскипала подспудная неприязнь к Соболькову.
Впрочем, эта неприязнь уже не имела под собой почвы. Щербак распознал тогда в Соболькове человека прямого, честного до конца.
Глава седьмая
1
Генерал-лейтенант Рогов снова покашливал в телефонную трубку. Он нередко позванивал, и голос его, низкий, приказной, излучал теплоту, – в этом Беляев не ошибался. Значит... значит, в епархии молодого командира бригады не все худо.
– Это вы, дистрофик? – почти насмешливо спросил Рогов. – Полковник-дистрофик...
– Почему дистрофик, товарищ генерал? – Беляев совершенно искренне обиделся.
– Вам будто бы каши не хватает. Жаловались?
– Так точно, жаловался. Однако не полагал, что моя жалоба станет поводом для насмешек.
В трубке кашлянули.
– Ишь ты, обиделся...
– Никак нет, не обиделся, товарищ генерал. По-прежнему отстаиваю разнообразие и калорийность комсоставской кухни.
– Отстоял, между прочим.
– Непонятно, товарищ генерал.
– Отстоял, говорю. Писали куда-нибудь в высшие инстанции через голову штаба округа, через мою голову?
Беляев помолчал у трубки, а затем несмело сказал:
– Писал, товарищ генерал-лейтенант.
– Куда писал?
Беляев снова помолчал мгновение, словно вспоминая, куда же это он писал письмо через голову командующего.
– В Государственный Комитет Обороны.
– Я так и полагал. Не знаю, кому обязаны, вашим или нашим заботам, только есть перемены. Тебе первому звоню. Можешь заказать тете Моте праздничный обед и расслабить поясок на пузе. Отныне комсостав снабжать по второй норме. Вопросы есть?
– Есть, товарищ генерал. Множество вопросов! – Беляев от радости не знал, что говорить в трубку.
Да и голос самого командующего выдавал плохо скрываемую радость. Да, Беляев написал письмо в Ставку «через голову» высшего начальства после того, как столько передумал, сидя в столовых военторга. Оба они не забыли знаменательного телефонного переговора, когда Беляев доложил командующему о своих раздумьях. В трубке тогда замерло. Беляев не торопил генерала: пусть подумает человек, вопрос-то щекотливый. Наконец трубка ожила. «Мне нечего вам ответить, полковник». – «Почему же?» – «Не задавайте лишних вопросов. Посмотрите на карту и... затяните потуже поясок».
Конечно же, не беляевская здесь заслуга. Разве мало мудрых военачальников в Красной Армии, связанных ежедневно и ежечасно с частями и подразделениями, изучающих жизнь, нужды и запросы каждого бойца от подъема до отбоя?
– Полагаю, товарищ генерал-лейтенант, что заслуга не моя! Спасибо, спасибо! Верил, что положение будет исправлено. Вопрос нынче о танках. Надеюсь, наша докладная получена. Чем поможете?
– Ничем. Теперь-то уж наверняка ничем. Нет у нас танков. Можете жаловаться. Разрешаю через мою седую голову жаловаться кому угодно, вплоть до маршала бронетанковых войск. Пусть он вам хоть танковый корпус подарит для обучения маршевых рот. У меня лично танков нет.
– Жаловаться не буду, товарищ генерал-лейтенант.
– Кто знает? – он помолчал. – У меня все.
– Благодарю еще раз.
– Приятного аппетита. Впрочем, минуточку...
Нет, генерал Рогов поистине чудо человек!
Беляев рассказывал Дейнеке о беседе с командующим, и перед обоими вырисовывался один из тех простых и мудрых военачальников, которые и являли собой кряж нашей армии, олицетворяли ее могущество и непобедимость. Суровый и немногословный, крутой с подчиненными, строгий с нерадивыми, он расцветал, когда видел смелость, неуступчивость, инициативу, порой даже безрассудность и риск в единоборстве с бескрылостью, сухой расчетливостью и педантизмом. В последнюю минуту командующий пообещал танки!
В соседний район прибыл на формирование танковый корпус. Командующий предложил скоординировать усилия стрелковой бригады с полевыми занятиями танкистов танкового корпуса. «Танкисты, надо думать, не откажутся помочь пехоте. Попробуйте взаимодействовать. Тем более что командующий корпусом генерал Старостин мой давний приятель еще по Халхин-Голу».
Беляев сиял. Он крепко пожал руку Дейнеке. Все спорилось, все шло на лад. С танкистами нетрудно будет договориться, но нельзя забывать, что это временный выход из положения. Скоро корпус уйдет на фронт, а новое пополнение бригады по-прежнему останется без танков, с неподвижными макетами, сделанными из земли. Нужны собственные танки, хотя бы один танк настоящий, многотонный, способный устрашать и вызывать ненависть.
Тут же было решено, что в танковый корпус поедет начальник политотдела «дипломат» Дейнека. В случае успеха миссии Дейнеки бригада выступит в дальний переход с отрывом от базы на много дней и со сложными тактическими учениями по пути следования.
2
...И вот бригада в движении.
Однодневного марша оказалось достаточно для того, чтобы выйти к рубежам, обозначенным на карте, привезенной Дейнекой из танкового корпуса. Танкисты без лишних слов согласились взаимодействовать со стрелками, проутюжить щели и «расстрелять» из орудий засевшую в окопах пехоту. В свою очередь они охотно подставляли зады своих машин под гранаты и бутылки с «горючей жидкостью», а смотровые щели под «пули» метких снайперов.
Полки бригады окапывались всю ночь. На рассвете ожидалась танковая атака. К четырем ноль-ноль все подразделения согласно приказу «залезли» в землю, пристреляли противотанковые средства, артиллерию, минометы.
После отражения танковой атаки решено было развивать наступление всеми полками бригады на населенный пункт Д. и высоту Круглую. В ходе занятий Солонцов даст неожиданные вводные, которые вызовут замешательство в штабах, заставят их принимать оперативные решения, руководить войсками в необычной и усложненной обстановке. Бойцы линейных подразделений тоже пройдут школу на полях условных сражений, втянутся в походную жизнь, привыкнут к ее лишениям и тяготам.
Майор Солонцов лежал на траве, которая уже начинала желтеть. Он устал за ночь, непрерывно проводя рекогносцировку, определяя участки для обороны. Вместе с работниками штаба бригады он составлял и передавал приказы в части соединения, инструктировал штабных командиров, «поднимал карты», носился по бескрайней степи, ожившей в эти часы.
От земли шли знакомые запахи осени. Ему бы не удалось расчленить эти запахи – так могли пахнуть и перепрелые листья, легшие мягким покровом у подножия берез, и хвоя, роняющая пожелтевшие иглы, и дымные, в туманах, перелески, и буераки, и тонкие стволы сосен, отливающие медью. Но над всем этим ароматом осенней природы как бы властвовал нынче знакомый запах свежевывороченной земли. Он часто овевает бойцов, этот запах.
Совсем недавно Солонцов побывал с батальонами в соседнем совхозе на уборке. Взялись за стальные косы и грабли. Там тоже стояли густые, медвяные запахи осени...
Он никогда не предполагал, что сможет так жить после смерти Леньки и даже радоваться запахам земли, скошенному хлебу, солнцу, ветру, воде, которую катила быстрая речка. Он как бы проснулся после долгой и тяжелой спячки, проснулся снова учителем географии средней школы, так жадно всматривался он в окружающий мир, по-прежнему взятый в параллели и меридианы, покрытый густыми лесными массивами, раскинувшимися плоскогорьями и низменностями, мир светлый, живущий, чувствующий, борющийся... Впрочем, заниматься ему приходилось вещами, далекими от полузабытой географии.
Леонид был студентом политехнического института, будущим электриком. Он, право, не был особо выдающимся, вундеркиндом, хотя мать, которая до сих пор не может примириться со смертью сына, убеждена, что был он незаурядным. Может быть, может быть... Во всяком случае, французская и английская речь звучала в доме, а зачетка пестрела пятерками. Он учился на заочном отделении Московского института иностранных языков, увлекался литературой, театром, спортом. Отец, по правде сказать, не заметил, как он вырос, но зато мать великолепно знала сына и дружила с ним. Дружила... Быть может, поэтому до сих пор не может она очнуться от страшной потери, от похоронки, которую вручили ей вместо очередного письма. Она тотчас покинула дом сестры в Челябинске, где жила после эвакуации, и приехала к мужу, в Оренбургскую степь. Он не узнал ее, так она постарела. Седая прядь проложила дорогу в волосах, а сама она стала похожа на старушку, хотя ей не было еще сорока.
Конечно, ей труднее. Она больше в одиночестве. Ему помогают и ветер, и солнце, и земля, и люди на этой земле, множество людей, которым он нужен. Он выздоравливал каждый день, каждый час, его отвлекали от тяжелых мыслей разные заботы, которых было по горло. Но иногда и на него накатывало, и тогда он никак не мог смириться с мыслью, что короткая, но яркая жизнь сына пройдет незамеченной людьми, человечеством. Успеть к двадцати годам изучить два языка – не каждому это дано. В совершенстве работать на турнике и брусьях – тоже достоинство. Он наверняка был отличным товарищем, потому что дом был всегда полон ребят. Одним он помогал в языках, другим объяснял физику, с третьими кружился в вальсе и танго под звуки патефона, который приобрел на деньги первой же стипендии. Он даже стихи сочинял, которые очень нравились родителям, хотя нигде, кроме стенгазеты, не печатались.
Мать болезненно собирала скудные реликвии, оставшиеся после сына. Это были обрывки бумажек, записей, случайно захваченных с собой в эвакуацию. Похвальные грамоты, фотографии, книжки, прочитанные мальчиком. Она писала воспоминания о сыне в надежде, что какой-нибудь писатель заинтересуется его биографией и положит ее в основу произведения о современном молодом человеке. Отрывки из своих воспоминаний она читала мужу, а он с сожалением смотрел на нее, слушая наивные и, пожалуй, никому, кроме родителей, не интересные сейчас подробности о каком-то мальчике, сгоревшем в танке. Мало ли гибнет нынче сыновей, женихов, отцов?.. Удивительное дело, его не трогали маленькие детали прошлой жизни сына, о которых не забывала жена, – она жила в обстановке этих малозначащих, на первый взгляд, подробностей. Он чаще задумывался о той роковой силе, которая посягнула на жизнь цветущего, ни в чем не повинного юноши, только начавшего жить. Эта сила пришла из небольшого коричневого государства в облике миллионов убийц и в то же время смертников, сеющих гибель и ужас на нашей земле. Поэтому навсегда ушел сын, поэтому и он здесь, в оренбургской степи, в предрассветный час никак не может уснуть, хотя усталость почти свалила его с ног.
– Солонцов? – вдруг услышал он рядом. – Спите?
– Рад бы уснуть, да никак не берет, товарищ полковник.
– А я вас разыскиваю. Тоже не спится. Ощущение такое, словно настоящие немецкие танки пойдут. – Беляев опустился на траву. – У вас никакой тревоги на душе?
– Есть немного, товарищ полковник. С танками у меня кое-что связано.
– Слышал, слышал.
– Иногда такая злоба, что зубами линию фронта перегрыз бы.
– Как зубы, между прочим? Привыкаете?
– Понемногу привыкаю, спасибо.
Они долго толковали. Вокруг на протяжении нескольких километров тревожным походным сном спали тысячи бойцов и командиров. Спали они, примостившись неподалеку от открытых щелей, где скроются в момент танковой атаки. Саперные лопатки поработали этой ночью на славу: мускулы рук у бойцов заныли уже на втором часу работы.
Беляев сочувствовал Солонцову. В частях было немало бойцов и командиров, потерявших близких.
Потом Солонцов умолк, и вскоре полковник услышал храп: майора сморил сон. Он спал на земле, укрывшись шинелью и подложив под себя полу. Беляеву не спалось. Рассказ Солонцова поднял в душе невеселые воспоминания. В чем-то он даже позавидовал майору: вот ведь есть чем поделиться, даже погоревать можно. Жизнь майора была, право, богаче. Потом, конечно, все пошло «на конус», как говорили у них в курсантском взводе. Но до войны был он, пожалуй, счастливым человеком. А он, Беляев?
Детей Лена не хотела. И, кажется, была права. Можно ли воспитывать детей в походной люльке? Его перебрасывали с места на место, стремительно повышая в должностях, а Лена возила за ним домашний уют, запах духов, безделушки, примус, вышивание, скуку. Он, кажется, сам виноват в том, что случилось. Жили они невесело, разными жизнями.
У Лены болели ноги. Она часто ездила лечиться на юг, к морю. Там, на юге, это и случилось – она увлеклась. Чувство было, вероятно, глубокое, потрясшее ее. Мужу рассказала без утайки, и он растерялся перед проснувшейся страстью этой женщины и ее детской откровенностью. Ему казалось, что она сама изумлена тем, что произошло. Она, оказывается, летала на самолете в Ростов, к нему. Она, больная, трусиха, которую укачивало в поезде. А в это время муж водил батальоны в полесских низинах.
Оказалось, что семь лет их жизни – увы! – не настоящее. Вот оно, настоящее, пришло – и потрясло, испепелило... Он был подавлен и унижен. Как снег на голову свалилась беда, и он тогда только понял, что любит эту женщину, к которой привык и о которой забыл где-то в пути... А ведь она тоже любила его. Началось это давно, еще в университете, в Свердловске. Она все время ждала, потом приехала к нему в Москву, в академию, и тогда они поженились. Жили в комнатушке в загородном домике, у одинокой вдовы, единственным другом которой была большая лохматая собака. Алексей тоже мечтал завести собаку. Из-за этого они впервые и поссорились. Лена была против.
Потом они уехали в Архангельск, а оттуда – в Белоруссию, в Полесье. Тогда и случилось все это. Потом она сказала, что едет к матери, в Свердловск. Но он знал, что она опять едет в Ростов. Он не кричал, не сердился. Он был удивлен: Лена уехала, оставив знакомый и непроходящий запах духов. Одиночество угнетало. Он и не предполагал, что так привык к ней, к ее милым сплетням. Ради него она оставила институт. Она была обыкновенной офицерской женой. Любила потанцевать. И вдруг все пошло прахом.
В полку стало труднее. Люди говорили о случившемся. Однажды приехал в полк заместитель комдива. Беляев угощал его в столовой. Подполковник стал утешать: «Не горюй, Беляев. Обойдется. Детей не было – вот оно...» —
«Да, если бы дети – все было бы крепче. Не хотела. Аборты, аборты, а потом – конец, никаких детей, никогда. Ясно?» – «Ясно. Не тоскуй. Все они хороши». Беляев чуть не выгнал утешителя: «Не смейте при мне...» Господи, они не понимают, что сам он виноват во всем. Солдафон несчастный! Решил, что, кроме амуниции да устава, человеку ничего не надо, ушел с головой в свой мир, наполненный медью труб, поступью рот, учебными боями и легко достающимися победами. Здесь стирали тысячи солдатских рубах, стригли тысячи голов, здесь дымили походные кухни, ржали лошади, скрипели подводы, гремели выстрелы, сверкали штыки. В этом мире бок о бок с уставами – «караулом называется вооруженная команда...» – жили Драгомиров, Клаузевиц и Суворов. Этот мир, целиком захвативший его, не могла постичь Лена – ей не было сюда доступа. А теперь встретила человека, вероятно, настоящего.
Вскоре из Свердловска пришло письмо. Короткое, виноватое, осторожное. Он понял, что увлечение Лены кончилось.
На душе стало тоскливо. И возникло чувство досады и неприязни. До этого письма он всячески старался оправдать ее.
Он не отвечал, раздумывал. Он не умел решать такие вопросы.
Все решила война. Беляев так и не ответил Лене. Он начал воевать со страстью, весь взвинченный и даже обрадованный тем, что может бить, сражаться и даже погибнуть. Первые поражения отрезвили его. Все оказалось гораздо сложнее. Надо было жить. Враг нагло вторгался, забирал город за городом, топтал землю, жег, расстреливал, вешал. Кто-то сострил: «Каунас – пока у нас». Но и Каунас пришлось оставить. Гитлеровцы подошли к Ленинграду, продвинулись на юге, взяли Киев, в августе захватили Днепропетровск...
Надо было не только жить, но и драться, драться с врагом, рвущимся к сердцу Родины. Вернулась прежняя собранность и твердость. Прошлое словно подернулось дымкой. Когда все это было? Да и было ли...
Танки подобрались к позициям почти неслышно. Впрочем, не слышал их, пожалуй, только командир бригады, целиком поглощенный своими думами. Он увидел их, когда они уже шли по полю неотвратимой лавиной, громадные, серые, грозные, таящие и огонь, и смерть.
Бойцы уже приготовились. То там, то тут слышались команды артиллеристов, отделенных, ротных.
Один, два, три, четыре... десять... пятнадцать...
Такой танковой атаки Беляев не видел даже на фронте. Тогда на участке полка, где погиб комиссар Жуков, действовало не более десятка танков противника. Здесь танкисты расщедрились и послали в «бой» свыше сорока машин. Это наука, настоящая школа, грамматика боя для необстрелянных бойцов, никогда не видевших настоящих танков. Беляев выпрямился во весь рост и с нескрываемой гордостью смотрел на бронированную технику. Да, черт возьми, он не сидел сложа руки в этом тылу! Кое-что успели вместе с Солонцовым, который уже куда-то исчез, как исчезли все бойцы и командиры, скрытые щелями.
Предрассветный сумрак рассеялся, восток окрасился утренним багрянцем, косые лучи солнца уже щупали облачка из-за лесного массива, черневшего вдалеке. По низине стелился белесый туман, а в тумане, словно утки на озере, плавали, то показываясь, то пропадая, дальние эшелоны танков «противника».
Гул нарастал. Вот уже совсем близко головной танк, уже можно различить звенья гусениц, подминающих траву, на которой еще блестели капельки росы.
– Товарищ комбриг, спасайтесь! – услышал Беляев голос из ближайшего окопа и, как бы очнувшись, прыгнул вниз. Первое, на что он обратил внимание, были усики, злополучные пшеничные усики. Собственно, не то чтобы он обратил на них внимание, а они сами как-то бросились ему в глаза. Аренский возбужденно доложил, пытаясь принять в неудобном окопе положение «смирно»:
– Товарищ комбриг, маршевая рота готовится...
Но Беляев махнул рукой, проглотив улыбку, которая показалась ему сейчас совсем неуместной.
– Гранаты к бою! – лихо скомандовал Аренский, а Беляеву показалось, что он, этот неудачник-командир, хочет блеснуть перед ним, командиром бригады, своей боевой сноровкой.
Бойцы приготовили деревянные чурки и бутылки. Некоторые прильнули к прикладам противотанковых ружей, которые только начинали жить в частях и подразделениях. Рокот нарастал. Аренский, возбужденный и потный, отдавал какие-то приказания, которых никто не слышал, и, пожалуй, сам он тоже не слышал их. Беляев выглянул из щели. Прямо на него, приподняв свое металлическое брюхо, шел огромный танк.
– Приготовиться! – крикнул он, не отдавая себе отчета, зачем кричит, но, вероятно, сам заколдованный этой минутой. Лица бойцов были бледны. Вон и знаменитый сталевар, которого отрешил однажды от фронтового пути. «Почему здесь, почему не отбыл к своим печам?» – хотел спросить, но не успел. Беляев только запомнил его веселое, почти отчаянное лицо, в котором ужились на мгновение и улыбка, и ужас. Темное и скрежещущее небо обрушилось на щель, где ютились бойцы и командиры, удивительно беспомощные в этот миг. Посыпалась земля, оторвались комья ее от тщательно отделанного бруствера, что-то ударило Беляева в плечо, кто-то навалился, подмяв под себя. Казалось, не будет конца этому испытанию. Танк словно остановился над окопом и, лязгая гусеницами, подминал под себя землю, добираясь до людей, прижавшихся друг к дружке. Но вот он вздохнул, как бы разочаровавшись, и рванулся вперед, будто конь, застоявшийся и жаждущий скачки. В щели стало светло. Вслед танку полетели бутылки, раздался звон разбитого стекла. Беляев видел перед собой вспотевшие и счастливые лица бойцов: все уже позади.
Аренский неожиданно ловко вылез из окопа и, подхватив лежащие подле чурки, побежал вслед за танками. Беляев оглянулся, к окопам приближалась вторая волна танков.
– Назад! – крикнул командир бригады, но Аренский его не слышал. В исступлении он бросал гранату за гранатой вслед железным чудищам, уже уходившим вдаль, а из завесы тумана, словно на фотографической пленке, проступали силуэты новых машин, идущих в атаку.
– Назад! – снова крикнул Беляев. – Артист несчастный! – И, движимый какой-то необъяснимой силой, он вылетел из окопа, распружинив руки, которыми схватился за бруствер. Быстро догнав Аренского, он втащил его в окоп.
– С ума сошел! – И тут же снова на них обрушилась железная, скрежещущая лавина, дышащая бензиновым перегаром и горелым маслом.
– Как вы смеете? Жизнь надоела? Эх, вы... – Беляев не находил слов для того, чтобы выразить возмущение безрассудством Аренского. – Храбрость показывать надо на поле боя, под пулями, черт бы вас побрал. А здесь за такие доблести, кроме взыскания, ничего не получите. Почему под танки полезли?
– Виноват, товарищ полковник. – Аренский тяжело дышал, и на лице его блуждала виноватая улыбка. – Хотел показать бойцам... максимально приближенно к боевой обстановке...
Танки уже уходили, оставляя за собой синеватые шлейфы бензинового дыма. Из окопов вылезали возбужденные бойцы, отряхивали пыль, землю, засыпавшуюся за воротники, делились пережитым только что.