Текст книги "Запасный полк"
Автор книги: Александр Былинов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц)
3
Разбор был строгим. Беляев приказал зажечь на опушке костер. Языки пламени уходили к небу, играя на деревьях фантастическими бликами. Потрескивали сучья, и искры фейерверком взлетали, купаясь в дыму.
Мельник слушал командира бригады с чувством глубокой отрешенности. Казалось, что в этом костре, видимо не без умысла зажженном, сгорают нити, связывавшие обоих в прошлом. Миновали нахлынувшие было обида и горечь. Пришло холодное спокойствие и любопытство.
Беляев ничего не упустил. Почти безошибочно, как днем, прочитал он весь сбивчивый, запутанный шифр ночной тревоги.
– От самого Перемышля с боями иду, – слышал майор слова Беляева. – Белоруссия вся... Украина... Трижды дивизия полком становилась – штыков по двести оставалось, это еще хорошо. Пополнялись, стало быть, на ходу – и снова в бой. Опять откатывались. Иной раз такая чертовщина в голову лезет. Однажды, помню, на реке Рось, под местечком Стеблево, прижали нас к реке немецкие танки, задушили дивизию, а дивизия была цвет, красота. Я, командир полка, вплавь ушел. Вылез на другом берегу, оглядел черное наше поле и подумал о пистолете, о короткой секунде... Но безоружный был, к счастью.
Это была исповедь. Мельник подумал: «Чужой. Совсем чужой. И речь не прежняя. И взгляд...»
– Конечно, слабость это, товарищи, – продолжал Беляев. – Пустить себе пулю в лоб никакая не доблесть. Наоборот, не достойный коммуниста выход из трудного положения. Но именно тогда я вспомнил о вас, о глубоких тылах, об Урале и Сибири. «Э, нет, парень, шалишь, – подумал, – еще повоюем. Рановато в тираж собрался»: И все на фронте – да фронтовики это знают – смотрят на вас, дышат на вас, надеются. Спрашивают свежих маршевиков: «А много еще вас? Как там, в тылу, мужиков хватает? Есть кому винтовку держать? Хорошо ли обучают?» Знали: наступит час – все придет в движение и тыл наш такие резервы двинет, что врагу капут. И воевать фронту легче от сознания всего этого. А тут, в степи, сами знаете, заковыка вышла. Оплошали. С маршевой ротой история всем известна. Я вам признаюсь: выговор от командующего получил за самоуправство. Точно так. Но с непорядком не примирюсь, неиспеченных огольцов на фронт посылать не будем.
Костер пылал, и причудливые тени плясали по лицам людей, по траве, принявшей неестественно красноватый оттенок. Казалось, собрались командиры где-то в прифронтовой полосе, зажгли огонь, бросив вызов врагу, нарушив законы светомаскировки. И может быть, от необычности обстановки, от того, что никогда еще здесь ночью не жгли костры, Мельнику показалось чужим и холодным все здесь, словно не он собирал этот полк по винтику, по шлеечке.
– Беда в том, товарищи, что по старинке порой живем. Кое-кто заучил азбуку: дворик чистенький, паутинки нет, там надраено, тут покрашено, флажочек, картинка, – значит, порядок. А невдомек некоторым, что флажочек, может, и есть, а знамен, знамен-то и нет! – повысил голос Беляев, а Мельник услышал гулкое биение собственного сердца.
– Большая и дружная, вижу, здесь собралась семья! – продолжал Беляев. – Однако помните: без суровой требовательности нет и не бывает в нашем деле успеха. Страшный вред солдатскому делу – семейственность, беспринципность. Я тебя прощу, ты – меня, круговая порука вместо чувства локтя. Суворов говорил: служба и дружба – две параллельные линии, никогда не сходятся. Что касается меня, то я со старого друга вдвое жестче спрошу. И, чур, не обижаться.
– Не забудьте после разбора пригласить в столовую, – шепчет Маслов, наклонившись к майору. – Я распорядился, все приготовлено.
Но Мельник не слышит.
Стойкая горечь вновь поселяется в сердце. «Выходит, чужие, чужие... Не справился, провалил. Перед кем? Перед учеником, выходит...»
Постепенно, то успокаиваясь, то снова отдаваясь чувству обиды, размышляя то лихорадочно, то холодно, невольно вспоминая всю свою жизнь от рядового до командира полка, жизнь, более согласованную с предусмотрительным уставом внутренней службы, нежели с неписанными законами ночных тревог и боев, Мельник вдруг понял закономерность всего, что происходит здесь.
Еще пылали, треща, сосновые сучья, еще звучал голос поверяющего, а решение уже пришло само собой, непоколебимое и пронзительное, как четырехгранный штык часового.
Глава третья
1
Кто не знает российских бань «по-черному», полутемных и сырых, царства пота и стойкого огня, который сказочно запрятан в раскаленных каменьях топки! Здесь шипит и как бы негодует вода, мигом превращаясь в пар, здесь устает от жаркой и утомительной работы веник, здесь изнемогает тело и веселится душа человека, дорвавшегося наконец до благодатного котла с кипятком и бочки с холодной водой. Такая баня гнездилась и неподалеку от штаба, то ли сработанная умелым русским плотником, получавшим до войны колхозные трудодни, то ли оставленная в наследство потомкам еще от батальонов военных поселенцев, вышедших на эти неприютные пустынные берега в далекие дни декабристов.
Как бы то ни было, а командир бригады, окатившись первой шайкой воды, услышал за дверью знакомый, приказной голос Агафонова, – адъютант тенью следовал за комбригом и ныне, вопреки его воле, охранял одиночество моющегося начальника.
– Саша, впусти! Слышишь? Не будь цербером! – крикнул Беляев, приоткрыв дверь, и через минуту в баню вошел окутанный седым туманом, неуловимый начальник строевой части майор Солонцов.
– Ага, попался! – весело сказал Беляев. – Давай заходи. Смелее.
– Я, товарищ полковник, не знал... – начал было Солонцов, но Беляев перебил его:
– Не полковник я нынче, а голый человек. Ясно? Бери шайку. Мыло есть? Мочалка? Друг другу хоть спины продраим.
Солонцов сверкнул своими металлическими зубами и взялся за шайку.
– По-черному умеешь мыться? – спросил Беляев, намыленный так, что его трудно было узнать.
– Так точно, товарищ полковник.
– Смир-рно! Отставить! – Беляев залился смехом. – Ну и службист. Прошу тебя, забудь о том, что я полковник и командую бригадой. Ты какой губернии?
– Вологодской, – ответил майор, начиная мыться, а Беляев только сейчас уловил в речи подчиненного окающий, именно вологодский, говорок.
– А я Симбирской, Ульяновской, то бишь... Почти земляки, в общем. Давай три основательно. Песок здесь, я вижу, злой, въедливый. Надо баню строить настоящую.
Солонцов мылся заправски. Он выразительно покрякивал, вероятно, точно так же, как покрякивали его пращуры, бородами подметая банные полки, дымящиеся в крутом пару. Он, видимо, получал истинное удовольствие, когда Беляев растирал мочалкой его мускулистое, хоть и немолодое тело. И Беляев подумал, уже окатываясь прохладной водой, что роль начальника как раз и заключается в том, чтобы ускорять живительный бег крови, игру мускулатуры, будить в людях инициативу.
В предбаннике, когда остывали после адской парной, Солонцов рассказал историю своих не очень удачных протезов из «нержавейки».
Защитники Севастополя полюбили зубного врача Лидию Петровну – ее протезная мастерская помещалась в береговой штольне. Все они, ее пациенты, тайно верили в свою долговечность: искусственные зубы вставляются не на один день. Но под Севастополем шли ожесточенные бои. И сам Солонцов чудом ушел на баркасе в открытое море. А Лидия Петровна, говорят, погибла под бомбами...
– Может быть, вам в город надо, к специалистам? Не стесняйтесь. Вижу, как мучаетесь с протезами, – сказал Беляев, преисполнившись уважения к скромному человеку, перенесшему севастопольскую драму.
– Полагаю, привыкну, товарищ полковник. Она предупреждала, между прочим... Вы разрешите идти? Я уже готов.
– Пойдем вместе.
По дороге Солонцов осторожно поделился с Беляевым своими планами боевой подготовки войск. Он предложил бы организовать наступление пехоты за огневым валом. Это очень эффектное зрелище, да и не только зрелище, а серьезная тренировка войск в условиях, приближенных к фронтовым.
– Вы артиллерист? – спросил Беляев.
– Никак нет. Общевойсковик.
– Академик?
– Что вы... – майор искренне застеснялся. – В прошлом я учитель. Учитель географии, потом инструктор райкома, третий секретарь.
– Откуда же вы знаете... этот огневой вал... и прочее? – в голосе Беляева просквозила едва скрываемая, почти мальчишеская досада, что не он вот первый вспомнил об этой отличной форме тренировки войск. – Вам приходилось организовывать подобные учения?
– Никак нет, товарищ полковник. Просто был на фронте. Применяюсь. Полагаю, что при наличии артиллерийского полка в бригаде особых трудностей не представится.
– Применяетесь? Это хорошо. – Беляев уже увлекся предложением Солонцова. – А полигоны устроят нас? Есть настоящие артиллерийские полигоны? Отлично. Значит, вы уже вопрос подработали, как говорится?
– Я выносил этот план еще при прежнем командире бригады, при генерале. Он и слушать не хотел. – Солонцов грустно развел руками. – Он заявил, что не желает отвечать за возможные жертвы. Я писал туда, повыше... Но, знаете, не всегда достучишься. Кое-кто склонен был воспринимать эту идею как химеру! Или досужую выдумку. Так вот и готовили войска по старинке. Да, да, по старинке, точно так же, как в первую империалистическую... «Прикладом бей, штыком коли...»
Беляев вспомнил полковника Чернявского в ночь тревоги.
– Винтовкой тоже надо владеть в совершенстве, – сказал он. – Вы знаете, как Чернявский выполняет ружейные приемы?
– Я знаю также, как он руководит штабом соединения, разрабатывает документацию, лично «поднимает карты», читает Шекспира в подлиннике...
Они, Беляев и Солонцов, еще долго толковали после жаркой бани. И оба расстались с тем чувством, когда вдруг каждому становится понятно: как все же хорошо сложилось в жизни, что скрестились их пути.
2
Командир артиллерийского полка, гигант с наголо бритой головой, выслушал командира бригады стоя, несмотря на приглашение садиться.
– Вы хотите, чтобы я стрелял через голову маршевых рот с полной гарантией безопасности? – переспросил он, когда Беляев кончил.
– Да, это необходимо.
– Но это невозможно в наших условиях, товарищ полковник.
Беляев заметил под носом Семерникова капельки пота.
– Трусите?
– Откровенно скажу – да, трушу.
– Да вы садитесь.
– Нет уж, постою. Разрешите стоять.
– Стойте, ладно. – Его начал раздражать этот трусливый великан. – Какая разница: стоите вы или сидите? Факт тот, что трусите. – Хотелось сказать что-либо смертельно обидное по адресу бравого на вид полковника. – А я хочу обучать войска так, как этого требует фронт. Слышите? И найду в вашем полку батарейца, который не посмеет так откровенно, так постыдно признаться в трусости. Прикажу – и откроет огонь.
– Может быть, батареец и возьмет, товарищ полковник, грех на душу, а я, если разрешите...
– Какие же вы, с позволения сказать, артиллеристы, если не можете обеспечить элементарной точности на полигоне с предварительной пристрелкой; занимайтесь хоть две недели, хоть месяц наводкой, если пожелаете...
– Дело не в предварительной пристрелке, товарищ полковник...
– Дело в том, что засиделись, благодушествуете здесь... – Беляев уже почти с ненавистью смотрел на лоснящееся от пота округлое лицо Семерникова. – Нельзя оставаться тыловым обывателем, владея такими мощными средствами уничтожения, как артиллерия. Вам доверили материальную часть не для того, чтобы вы ее ежедневно протирали тряпочкой. Из пушек надо стрелять, черт возьми...
– Мы стреляем, товарищ полковник. Но только не по своим. – Семерников говорил густым басом, и в повадке его сквозила уверенность бывалого и даже бесстрашного человека.
– Да почему же обязательно по своим? – вскричал Беляев, не выдержав. – Вы, бог войны, выскажитесь наконец определенней. Или в самом деле струсили? Тогда, честное слово, нам с вами в одной бригаде делать нечего.
– Разрешите доложить, – с улыбкой проговорил артиллерист. – Разрешите теперь и сесть. У меня большое рассеивание снарядов. Год изготовления пороха одна тысяча девятьсот тридцать четвертый. Старый порох, негодный. Начальная скорость семидесятишестимиллиметрового снаряда изменяется по прихоти господа бога. Вместо шестисот шестидесяти двух метров в секунду он может пролететь шестьсот шестьдесят или пятьсот двадцать. Я артиллерист, товарищ полковник. Я ни одного снаряда не выпущу в белый свет. Отвечаю головой. Судите теперь за трусость, приказывайте батарейцам стрелять «через голову» своего командира полка.
Беляев неожиданно охватил плечи артиллериста:
– Как же вы меня напугали, друг. А я-то подумал, грешным делом, кого же мне бог послал артиллерийским полком командовать? – Он стоял за стулом, на котором сидел артиллерист, и тот не мог видеть улыбающегося и просто-таки счастливого его лица. – А если дадут подходящие снаряды, будем стрелять?
– Эх, товарищ полковник, кто нам, заштатной тыловой единице, даст свежие снаряды? Да если бы...
Беляев нахмурился:
– Наша бригада не заштатная тыловая единица, а воинское соединение, которым гордиться надо! – строго сказал Беляев. – Вот она, беда наша... Свыклись с мыслью, что тыловики, что даром солдатский хлеб едим, что второго сорта службу несем... потому и на фронт среди комсостава такая тяга, я бы сказал, нездоровая тяга, непатриотическая, хоть могут эти слова показаться парадоксальными.
Семерников поднялся и, расправив свои могучие плечи, как бы сверху вниз посмотрел на Беляева – он был значительно выше командира бригады.
– Как же понять в таком случае «щедрость» нашего продснабжения и военторговские похлебки? Тоже гордиться прикажете? Давно желал переговорить с каким-нибудь командованием по этому поводу. Все сдерживался, а с вами осмелел. Верю, что поймете правильно.
Вопрос артиллериста был понятен Беляеву. По странному обстоятельству командному составу бригады отпускали достаточно скудный «военторговский» паек, в то время как бойцов кормили по «второй» красноармейской норме, наполнявшей солдатские котелки густым, ароматным борщом, жирной кашей, кусками мяса.
– Почему командир в тылу питается хуже, чем на фронте, почему он питается хуже, чем его боец, подчиненный? Разве это не второсортность? – Видимо, сильно наболело у Семерникова. – А знаете ли, что молодые командиры быстро худеют от этой «затирухи», будь она трижды проклята. Вы толкуете о свежих снарядах, которые дозарезу нужны на фронте. А я вынужден, товарищ полковник, пусть неофициально пока, но поставить вопрос о довольствии командира в столовых военторга.
Беляев, который только еще знакомился с личным составом полков и подразделений, плохо знал этого человека; видел несколько раз на официальных совещаниях – «накачках», как их иронически называл начштаба Чернявский. Чем-то он даже не понравился поначалу: то ли ростом, то ли голосом, в котором звучало легкое бахвальство. Но сейчас Семерников поворачивался иной, необъяснимо привлекательной стороной. Он первый смело заговорил о том, что тревожило здесь Беляева.
Будучи в полках, Беляев частенько заглядывал в столовые военторга. Солнышко растительного масла над бесплодной равниной мучного супа, или, как принято было называть это блюдо, «затирухи», – таков был обычный скучный пейзаж в полковых командирских столовых. Совершенно по-иному встречали нового командира бригады красноармейские кухни, пищеблоки с вмазанными в топки гигантскими котлами, в которых бурлил борщ, весело пузырилась каша с мясом.
В первые же дни он пригласил начпрода бригады, пожилого майора, старого работника общественного питания до войны, и начальников продовольственного снабжения частей. Продовольственники пожимали плечами и не смогли дать вразумительного ответа. Впрочем, чего он требовал от них? Существуют нормы, нормы и еще раз нормы. Никто ни на один грамм не уменьшает и не увеличивает выдачу продуктов. Для штабников кое-что достают в соседних колхозах. Но строевых командиров лилейных частей не подкормить, конечно... Довольствие командного состава, безусловно, ненормальное. Есть случаи головокружений на учебных полях.
– Поднимали ли вопрос перед округом, перед службой тыла, перед Наркоматом обороны?
Работники продснабжения переглянулись. Нет, они не ставили вопрос перед Наркоматом. У Наркомата, пожалуй, есть дела поважнее в этом году, нежели тарелка супа лейтенанта тыловой бригады. Начпрод бригады эту мысль облек в очень корректную словесную оболочку, но Беляев уловил насмешливый ее смысл.
«И эти смирились с явной недооценкой тылов, – подумал он. – Потому и резервы идут отсюда «тощенькие».
Нынче командир артиллерийского полка Влас Петрович Семерников напомнил командиру бригады о тарелке командирского супа.
– Считаю ненормальным подобное положение так же, как и вы, Влас Петрович, – сказал Беляев. – И благодарю за откровенность. Есть у нас, скажу я вам, известная стыдливость, когда дело касается таких щекотливых процессов, как «принятие пищи». Словно мы в гостях у именитой тетушки или в приживалках у богатого дядюшки, а не хозяева в собственном доме. – Он помолчал, поглядывая в окно, за которым ветер уже поднимал тучи знакомой здесь дневной пыли. – Значит, будем стрелять, полковник, из наших орудий, пустим пехоту за огневым валом? А?
– Пустим, конечно, если моим пушкам дадут не заплесневелую «затируху», а настоящую артиллерийскую пищу образца хотя бы одна тысяча девятьсот сорокового года. Имею в виду снаряды со свежим порохом, недавней сборки.
– И артиллерии, и артиллеристам, надо думать, дадут настоящий рацион.
– Дай-то бог нашему теляти да волка съесть.
Глава четвертая
1
Который день неустанно трудится рота на учебном поле. Люди похудели и загорели, но, странное дело, несмотря на тяжелый труд, в роте не чувствовалось уныния. Наоборот, бойцы приободрились и даже повеселели. Это хорошо замечал и Порошин, облеченный теперь большой властью. Вот если бы дед видел его в новом звании! Во-первых, сержант! Во-вторых, командир отделения. Теперь на него равняется чуть ли не весь полк. Живописец Савчук написал его портрет и повесил возле столовой. Порошину показалось, что это даже уж слишком, о чем он не преминул заметить художнику, позирование которому измучило больше, чем тактические занятия.
– Есть команда, – коротко ответил Савчук, тщательно выписывая ноздрю сержанта.
– Может, от самого главнокомандующего? – усмехнулся Порошин.
– Не от главнокомандующего, а от комиссара Щербака.
– К чему бы это?
– Наглядная агитация. Сиди давай.
Порошин понял, что, раз его рисуют, значит, так надо, и сидел не шевелясь, чтобы художнику было сподручнее.
Вскоре он привык к своему портрету, который получился даже лучше оригинала. Во всяком случае, его худощавое, чуть вытянутое книзу лицо, с узенькими прицельными глазами и волевым подбородком, казалось даже красивым. Так же быстро свыкся он и с новым своим положением и понемногу начал показывать характер. Право, он сам не ожидал, что так сумеет командовать. Однако и жить стало много труднее. Раньше Порошин отвечал только за одного себя, а теперь – за все отделение. Раньше сам слушал команду и старательно ее выполнял, а теперь эти команды исходят от него и десяток бойцов ему подчиняется.
Это было любопытное превращение. Порошину пришлось лицом к лицу столкнуться с мотористами с Куйбышевского аэродрома и с оперным артистом из Ташкента.
Голубоглазый моторист, похудевший и подтянувшийся за эти дни, оказался ершистым. В первый же день, когда Порошин скомандовал отделению: «Становись!» – моторист пошел в строй, нарочито переваливаясь, растягивая шаги.
– Отставить! – Порошин сузил и без того узкие глаза, они сделались ледяными. – Товарищ боец! Ко мне! Почему не выполняете?
– Выслужился?.. Не понукай, видали таких...
– Доложите командиру взвода, что нарушили дисциплину, вступили в пререкания. Отставить! Кру-угом! Повторите приказание. Громче! Выполняйте. Отставить! Как поворачиваетесь?! Как старая баба на базаре. Слушай мою команду. Кру-угом! К командиру взвода бегом, марш! Отставить! Была команда бегом!
На другой день Порошин подозвал моториста и спросил:
– Среднее образование?
– Среднее. А что?
– Почему же такой несознательный? И в воздухе, сдается, летал. А летчики – народ передовой.
– Моторист я, а не летчик.
– Все одно – авиация. И еще в авиацию вернешься, попомни мое слово. Если, конечно, дисциплинка...
– Нет, теперь не вернусь. Из пехоты вообще редко кто возвращается.
– Думай, что говоришь!
Порошин долго возился с мотористом, однажды назначил даже его в наряд вне очереди, пока наконец не почувствовал, что тот понемногу поддается.
– Я-то верил в тебя, – внушал он мотористу. – Думал, просто ершится парень: «Мол, вчерашний солдат, стану я ему подчиняться». А ты пойми, чудак, тебя назначат – я буду слушаться. Потому дисциплина.
Слегка замявшись, моторист спросил:
– А что, сержант, и вправду думаешь, вернусь в авиацию?
– А ты думаешь, шучу? Еще как полетаешь!
– Ладно. Не буду барахлить. Слово даю.
– Ну, то-то!
Вслед за голубоглазым подчинились и остальные.
Порошин очень серьезно относился к своему назначению. Много нового в людях открылось ему. Каждый любопытен по-своему. И люди стали понимать, что с новым отделенным не шути. Впрочем, он по молодости и сам охоч до шуток, но в свободное время. В строю, на занятиях – шалишь. Все выдай, покажи образец, тогда заслужишь хорошее слово.
Порошин не торопился использовать свою власть. Он не злой, не жестокий. Но забот привалило, и приходилось больше строгостью брать. Кто винтовку не почистил; кто в пререкание вступает – на язык невоздержан, думает, что на «гражданке»; у кого котелок грязный; кто ленится – все отделенному забота, за все он в ответе. Тут не зевай да требуй. Порошин запомнил чьи-то слова: «Отделенный должен, как комар, жужжать над ухом бойца. Боец запамятовал было, а ты снова тут как тут». Порошин, правда, не жужжал, как комар, но требовал строго. Поэтому, вероятно, и отделение его стало считаться лучшим во взводе.
– Станови-ись!
И ребята стремглав летят, становятся в шеренгу, ожидая дальнейших команд. А в отделении есть и постарше еще, чем Порошин, отцы семейств. К ним у него особое отношение – уважительное. Взять хотя бы бойца Руденко. Они подружились в тот памятный вечер, когда рота вернулась с марша.
Тогда он еще не понимал, зачем их вернули в лагерь. Долго ворочался на своих жестковатых нарах, обдумывая события необычайного дня. Рядом лежал днепропетровский сталевар Яков Руденко, тоже, видимо, взволнованный происшедшим, потому что долго не мог уснуть и все рассказывал про горячий металл, про мартеновские печи и про свою великую тоску по любимому делу. Федор сначала слушал рассеянно, а потом заинтересовался.
– Оставил я, брат, такую печку на юге, что нет ей равной на Урале. Был я, брат, на Кушве, был в Алапаевске, на Ревде работал. Не то, чтобы я летун какой, искал местечко получше, а просто государственный сталевар: куда надо правительству, туда меня и ставят. Потому, сознаюсь тебе, имя-то у меня громкое было. Но, скажу, такой печки, как моя, нигде я не видел. Не думай, что я Урал не уважаю, нет! Просто не встречал такой печи – и все. Может, в Кузнецке или на Магнитке и есть такая красавица, но там я не бывал. А вообще, имечко у меня громкое было – это точно! Многие даже на Урале, на металлургических предприятиях слышали о Якове Руденко. До войны, брат, я на нефти работал, форсунки ка-ак дуванут, все кругом в печке белым-бело, а я хожу, только на свод поглядываю, от пережога берегу. Тонкость нужна, брат, высокая музыкальность, поскольку я струю ту по слуху чую, какая она в пламени. В Москву меня вызывали, советовались с нами, мастерами, как больше да лучше стране металла давать. И там я повидал ту семью металлургов, которая, думаю, в эту тяжелую годину возле мартенов горячих сталь варит для фронта. И ты, товарищ молодой, понять должен, что без нее, без стали нашей, прямо скажу, взяли бы они нас голой рукой да, как котят, передушили.
Так рассказывал всю ночь Яков Руденко, и молодой колхозник думал о знаменитом сталеваре, которого вызывали в Москву, а нынче вот он лежит рядом на нарах, как и Порошин, со скаткой под головой, готовый умереть со своей всесоюзной славой металлурга. И эти слова – «металлург», «мартеновская печь», «бессемер» – украшали рождающуюся мечту о таинственном племени сильных из тех далеких краев, где в лязге и грохоте металла, озаряя небо огненными сполохами, непрерывно льется в ковши жидкая сталь.
– А жил я, браток, в пяти комнатах, – продолжал вспоминать Руденко. – Построил на левобережье себе домик с палисадом да сад насадил, уже плодоносит. Виноград выписал из Семипалатинска разных сортов, высадил в этом году. Завод мне в премию машину мебели привез, все в достатке у меня было, дочка институт заканчивала, младшенькая в восьмой класс ходила. Имечко было, что говорить, почетное. Телефон в доме. Депутатом выбирался. Сам Серго нет-нет да и позвонит из Кремля: «Как, мол, дела, Руденко? Как здоровье?» А здоровье, чего грешить, завидное было у меня, а план, как часы, все в скоростных плавках, да не то что сверкало, а играло все, как музыка, ей-богу... Все оставил на левом берегу, печь оставил, у которой двадцать четыре года простоял. Никогда и в мыслях не было, что оторвет меня кто-то от любимой печи! А вот пришлось, брат. Ушел я на Урал вместе с нашим заводом, всякое оборудование везли, а мартен, конечно, куда там, поскольку очень трудоемкий агрегат, с места не сдвинешь, да и на Урале таких хватает, слава богу. И люди ехали на Урал, и семью я свою, конечно, тоже взял с собой. Кинули меня на один завод, потом на другой. Работал крепко, показал нашу сноровку, да только чую: жжет меня, покою не дает. Я и сталь варю, и все прочее – как полагается, а как услышу сводку, брат, так вроде за горло кто берет и сжимает. И бежал бы туда, где все это, и стал бы, и крикнул: «Стой! Куда?» И бил бы по железу – не страшное оно, знаю, как оно делается. И пока на фронт не пойду, решил: не жить мне. – Pуденко доверительно приглушает голос. – Мне бы только до левого берега добраться. Одним бы оком только поглядеть, браток, что в Нижнеднепровске, как там наши заводы, как наши хаты стоят, так ли цветут наши яблони да вишенки при супостате, как нам, свободным людям, цвели? Потом бы до «мартына» пошел. Нет, тот, я знаю, мертвый, молчит, не горит, не кипит пламенем. Тот не выдаст, не может моя печка варить немцу...
Порошин глядел на него в темноте раскрытыми глазами, полными любопытства и сочувствия, и сердце его ширилось от небывалого восторга. В эту ночь он впервые заглянул в такую увлекательную книгу человеческого бытия, раскрыл такую страницу, какой никогда еще ему не встречалось. Рядом с ним лежал пожилой, много старше его человек с необыкновенной профессией сталевара, всю жизнь проведший в труде у своей замечательной печи. Порошин думал, что вот он прожил уже немало годов, а до сих пор ни разу не слышал про такую жизнь, как у Якова Руденко, жизнь яркую, пламенную. Хорошо, что он встретил такого, и плохо, что нескоро придется ему повидать эти чудесные печи.
И Руденко, точно читая его мысли, говорил:
– А вот нынче нас вернули. Думаешь, так, здорово живешь, и вернули? Новый комбриг приехал. Знаешь, какой у него глаз на нашего брата? Ему посмотреть – и он уже знает, будет человек воевать или побежит при первом пожарном случае. Все одно что я к печке подойду, на пробу взгляну и скажу, много углерода или мало, по пузырям крепость плавки определю, тепло потерял или яма предвидится. Так и он, брат. Так и этот полковник. А теперь, попомни мое слово, возьмется он за нас, как за своих собственных, в три пота гонять будет. Без этого нельзя. Я-то человек тертый, жилистый. Ты же молодой. Тебе крепко привыкать надо, рабочую косточку полировать.
Лежа на полигоне в ожидании сигнала для наступления, Порошин, уверенный в себе, в Якове, лежавшем неподалеку, и даже в голубоглазом мотористе, щурился под лучами солнца, расслабив мышцы, чтобы получше отдохнуть перед готовящимся испытанием.
Предстояло наступление с боевой стрельбой.
...Выстрел ракетницы и шипение белой, почти невидимой в ослепительной яркости дня ракеты заставили Порошина встрепенуться. «Слушай мою команду! – закричал он. – Отделение, вперед!» Одновременно с выстрелом послышались знакомые звуки трубы: «Попади, попади» – и на вышке захлопало красное полотнище.
Отделение развернулось в цепь. Далеко впереди – мишени.
Порошин видел, как Руденко сделал короткую перебежку и камнем упал на землю.
«А отползти в сторону не успел. Года! – подумал Порошин. – Убьют же на фронте такого сталевара!»
Вдруг он услышал орудийный выстрел, свист снаряда над самой головой и увидел далеко впереди себя, за мишенями, столб земли и дыма. Снаряд пролетел, как ему показалось, так низко, что он инстинктивно пригнулся и тут же с опаской посмотрел на товарищей по отделению. Лица у них были растерянные, бледные. Вслед за первым выстрелом раздался второй, третий, и вскоре неумолчная канонада тяжким гулом встала над полигоном. Впереди, за мишенями, возникла сплошная стена земли и дыма.
«Неужто туда идти? – мелькнуло у Порошина. – Ведь зацепить может...»
Вчера вечером командир взвода объяснял бойцам, что они будут наступать с боевой стрельбой за огневым валом, но Порошин тогда не представлял себе, как это будет выглядеть на деле. Сейчас он понял, что этот орудийный огонь и есть, вероятно, последнее и самое сильное испытание роты перед отъездом на фронт. Он оглянулся. Командиры спокойно стояли на вышке и наблюдали в бинокль за разрывами.
Страх прошел. Порошин понял, что артиллерия, посылающая снаряды через голову пехоты, не заденет своих, и снова повел отделение вперед.
Позже, когда стоял перед полковником, он уже не смог бы припомнить, что произошло с ним в последующие минуты. Он только помнил, как выругал кого-то за трусость под огнем, как Руденко вырвался вместе с ним вперед, все ближе и ближе к стихии огня, как почуял удушливый запах разрыва, почти приподнявшего его с земли, как потом поднялся и побежал дальше и как вздох облегчения вырвался из его груди, когда очередной разрыв лег уже в глубине обороны «противника» – огонь был вовремя перенесен мудрыми артиллеристами, и как потом стрелял по мишеням, метнул гранату в окоп и колол, точно в полусне, несуществующего противника и затем, обессиленный, упал на землю, счастливый, что все уже позади.
Беляев наблюдал за ним с вышки. Да только ли за ним? Он с опаской посматривал на синевшую вдалеке опушку леса, где притаились замаскированные по всем правилам орудия. Одно за другим вспыхивало там пламя, вслед за которым слышались глухие удары. Фонтаны земли вздымались перед ротами, как бы оцепеневшими от взрывов. Но нет, то там, то тут поднимались маленькие фигурки и, петляя и теряясь в густой траве, бежали вперед, к воронкам, пахнущим пороховым дымом.