Текст книги "Колокольня Кваренги: рассказы"
Автор книги: Александр и Лев Шаргородские
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 13 страниц)
Я открыл. На пороге стояли учителя моей школы во главе с директором. Все они расплывались в сладких улыбках. Директор натянул на меня какой-то венок, химичка целовала, биолог просил автограф. Я ничего не понимал.
Из-за спин они достали вдруг букеты свежих цветов, и я оказался заваленным хризантемами, сиренью и гладиолусами… Затем они выстроились в ряд и звонко запели.
«Сталин наша слава боевая, – выводил сводный хор педагогов, – Сталин нашей юности полет…».
Они исполнили несколько песен о вожде и одну балладу.
Затем они оставили грамоту и, поцеловав меня в уста, ушли.
Я развернул грамоту: под огромным портретом Сталина было напечатано, что мое сочинение заняло первое место на городском конкурсе работ, посвященных произведениям Иосифа Виссарионовича.
Я не успел дочитать – раскрылись двери – пришел фотограф из газеты, он долго снимал меня, его сменили журналисты – до ночи я давал интервью.
Наконец, все умолкло. Пришла ночь. В окно залезла луна. Я сидел в, ее свете и ничего не понимал.
Дед сипел на стуле и жевал хлеб.
– Я тебя учил всегда ждать радости или нет? – спросил он.
– Да, – ответил я.
– Что ждешь, то и происходит.
– Я ничего не понимаю, дедушка.
– Чего здесь понимать?! – дед гладил бороду. – Ты не читал этого ганефа. Никто в этой стране его не читал. Поэтому всем мысли твои понравились, и я боюсь, чтоб они не понравились самому Сталину. Он сам себя не читал, Хаимке. Боюсь сказать, мне кажется, он сам себя и не писал. Успокойся и иди спать – мы останемся на воле, – он начал развязывать узелки:
– Нет покоя в этой стране. Я здесь живу скоро 80 лет – и я то складываю узелок, то распаковываю… Ах, как мы с тобой провели эту недельку, я был хассидом, а теперь я снова пенсионер…
…Чествования мои продолжались. Я выступал по радио, отвечал на звонки, получал приветственные телеграммы. У меня было ощущение, что все это кончится плохо…
Однажды, когда я шел по Владимирскому, у той самой колокольни Кваренги, затормозила черная «Волга», меня втолкнули вовнутрь, натянули на глаза повязку и приказали молчать. Мы ехали долго. Потом меня вывели, подняли по какому-то трапу, заурчали моторы, и я понял, что это самолет. Летели мы часа два. Мне дали лимонад и картошку со свиной тушенкой. Я не волновался, дедушкино «Ныт гедайге» звучало в моих ушах, я только беспокоился за деда – как он будет там один, кто поднимет дрова, кто принесет лапшу, кому он будет читать своих философов.
Самолет приземлился, меня опять засунули в машину, повезли, затем она затормозила, звучали какие-то непонятные голоса, раздавались приказы, щелкали сапоги, меня ввели в какой-то кабинет, где густо пахло табаком, и усадили на кожаный диван. Он весь поскрипывал.
Я тихо сидел с повязкой на глазах, вдыхая пряный запах диковинного курева.
Кто-то подошел ко мне сзади и поцеловал в затылок. Острые усы кольнули меня. Я стал теряться в догадках, кто бы это мог быть, как маску внезапно сорвали, и передо мной предстал великий вождь и учитель.
Он улыбался.
– Выдымое временно, – мягко проговорил вождь, – нэвыдымое – вэчно. А, как сказано? Ты, малчык, собрал воэдыно всэ маи лучшые мыслы, и когда я пэрэчытал сыбя, я вновь понял, что я мудр. Я прав, малчык?
– Совершенно верно, – я поднялся.
– Садь. Сколько раз в дэнь ты учышь маи мыслы?
– Три, – соврал я, – утром, днем и перед сном.
– Канспектыруэшь?
– Обязательно.
– Сколько всэго маих изрыченый знаэшь?
Я прикинул все то, чему меня учил дед – от пророка Исайи до Гейне.
– Около пятисот.
– Немало, – сказал вождь, – даже товарищ Сталин столько не помнит. Генерирует, но не помнит.
Сталин затянулся трубкой, выпустил дымок.
– Мнэ нравятся маи мыслы… У меня к ным слабост, – он процитировал Гилеля: «Если человэк нэ покоряет пустыню – пустыня покоряет его». Неплохо сказал товарищ Сталин, а?..
– Мудро, – кивнул я.
– Ты не помнишь, когда она мне пришла в голову?
– После первого съезда советов, – брякнул я.
– После речи собаки Троцкого?
– Именно.
– Харашо я ему ответил, – он опять затянулся, – «Видимое временно, невыдымоэ – вечно!» А это когда?
– На втором всесоюзном съезде ботаников, – меня уже понесло.
– Маладец, малшик! Ты льешь бальзам на мое горское сердце. Напомни-ка мне кое-что из моего в таком роде.
Я задумался. Терять мне было нечего. Мыслью больше – мыслью меньше – узнай они – все равно расстреляют. Я начал искать подходящую мудрость. В голове почему-то все время крутилось «Не потому ли евреев считают богатыми, что они за все расплачиваются?» или «После исхода о свободе говорят только с еврейским акцентом». Все это как-то вождю не подходило. Наконец, я нашел у Гилеля.
– Если человек не становится больше, – произнес я, – он становится меньше.
Сталин мягко засмеялся:
– …Когда ему отрубают голову, – он с удовольствием провел ладонью по усам, – харашо сказано! Кажется, на заседании всэмырного Интернационала, 31-й год?
– Июль! – добавил я. Что мне было терять?
– Знойный июль, – сказал Сталин. – Что мне в тэбэ нравытся, малшык, то, что ты знаешь нэ просто мои мыслы, но маи лубымые мыслы. Ты их так хорошо собрал в своем сочинении, что я хочу его использовать в маей речи, посвященной Велыкому Октябрю.
– Служу Советскому Союзу, – я отдал салют. – Все ваши речи мы всегда слушали с большим вниманием.
– Пачему «слушалы»? – насторожился Сталин. – А сычас?
– Сейчас мама с папой в Сибири.
Вождь ничего не спросил, а просто что-то пометил у себя в календаре. Затем испытующе посмотрел на меня:
– Пысать хочешь?
– Что? – не понял я.
Сталин неспеша сел, положил ногу на ногу, в черных сапогах его плавала моя потерянная морда.
– Выдышь ли, малшик, – начал он, – мои мысли, которые пересказываешь ты, нравятся мне значительно больше, чем мои мысли, которые излагает Цукельперчик.
Тогда впервые я услышал эту фамилию.
Сталин взял в руки мое сочинение, прочитал что-то про себя и добавил:
– Ай да Сталин, ай да маладэц!
Затем нажал кнопку на столе: – Цукельперчика! – приказал он.
Тут же раскрылись двери, и в них влетел запыхавшийся потный еврей, в блестящих макасинах и модном западном костюме с ручкой в руках.
– Все пышешь, джигит? – спросил Сталин. Голос его был полон иронии.
– Пишу, Иосиф Виссарионович, – голос Цукельперчика был тонок и дрожал.
– К какой дате?
– К Сталинской конституции! – Цукельперчик достал листок, – вот первые наброски.
– Асади коня! – сказал Сталин. – Слишком горяч скакун под тобой. Осади! – он указал в мою сторону. – Познакомься!
– Дмитрий.
Я встал, пожал руку, она была влажной.
– Сколько пятилеток ты мне пишешь, Цукельперчик? – поинтересовался Сталин.
– Ч-четыре, – ответил тот.
– И четыре пятилетки ты излагаешь маи мыслы скучно, вяло! У лудей уши вянут, как банан в засуху. Ты сушишь мои мысли, как суховей – розу. А мои мысли, которые излагает этот малшик, свежи, как воды арыка, и глубоки, словно артезианский колодец в Кара-Кумах.
Я видел, как Цукельперчика забила лихорадка.
– Не дрожи, – сказал Сталин, – у меня в глазах рябит. Скажи лучше, откуда ты их берешь – мои мысли?
– Из полного собрания сочинений, товарищ Сталин. 56 томов.
– Врешь! – Сталин побагровел. – Я считаю, ты их выдумываешь! Ознакомься с моими истинными мыслями, родником мудрости всего живого! – Сталин протянул Цукельперчику мое сочинение.
Цукельперчик был мудр. Он происходил из древней еврейской семьи, чьи предки были изгнаны из Иерусалима и прошли весь путь изгнания через Португалию, Испанию, Неаполь, Германию и Польшу. Все его дедушки были раввинами. И прадедушки тоже. Еще до высшей партийной школы он кончил хеддер и ешиву. Он говорил на иврите, идише и арамейском. Каждую фразу, которую я всунул в рот вождю, он знал с пяти лет наизусть и знал, кому она принадлежит.
Но он не сказал ничего – он был мудр, Цукельперчик.
Он только закачал головой и, глядя в очи тирана, произнес:
– Да, это действительно кладезь, родник мудрости всего живого.
– Панымаешь, – сказал Сталин, – подойди блыже.
Цукельперчик приблизился.
Сталин выбил на его седую голову трубку.
– Если человек не становится больше, – произнес он, – он становится меньше! Иди! Займись партийным архивом…
Он еще раз выбил трубку на седины Цукельперчика, и тот вышел.
– С завтрашнего дня все мои речи будешь писать ты!
Теперь уже задрожал я.
– Я?.. Я не достоин…
– Я решаю, кто достоин, кто нет! – отчеканил Сталин.
– И потом, я хотел поступить в институт.
– В какой? – поинтересовался вождь.
– Международных отношений.
– Ты уже поступил, – Сталин начал вновь набивать трубку, и подытожил. – Завтра тебэ прынесут диплом с отличием…
…Дедушка мой метался в поисках меня по всему Ленинграду – никто ничего не знал. Он не знал, что и подумать. Однажды раздался звонок.
– Товарищ Головчинер?
– Да, – сказал дед.
– Звонят из Министерства внутренних дел. За вашего внука можете не волноваться. Ясно?!
– Не совсем, – сказал дед.
– С ним все в порядке. Больше мы ничего сказать не можем.
И трубку повесили.
Вскоре стали происходить совершенно непонятные вещи: деда вдруг переселили в большую квартиру с окнами на Неву, где раньше жил генерал-фельдмаршал Кутузов, ему подавали пасхальное вино в кошерном сервизе барона Бродского. Вся квартира была заставлена шкафами, полными фолиантов из библиотеки Шнеерсона. У окна качалось вольтеровское кресло. Дед сидел напротив Петропавловской крепости, в вольтеровском кресле, где когда-то качалась задница фельдмаршала, и целыми днями читал тома Любавичевского ребе в золотых переплетах.
– Майн Гот! – вскрикивал он. – Какие мысли! И не с кем поделиться!
Квартиру его приходили убирать. Мацу доставляли из Иерусалима.
Фаршированную рыбу – из Бруклина. Дед ничему не удивлялся – он привык ждать радости. Он, в общем, всегда верил в чудеса – но в такие!!!
Чудеса продолжались. За пару дней до октябрьских праздников раскрылись двери, и в них с затасканными баулами появились мои папа и мама.
Дед снова не удивился.
– Я слышал стук колес вашего поезда, – сказал он, не отрываясь от книг.
– Нас доставили на самолете, – уточнил папа, – почему ты живешь в квартире фельдмаршала Кутузова, татэ? Откуда золотой бокал? И где Дима?!
Два дня, оставшиеся до праздника, дед рассказывал о том, что произошло, и в конце концов мои родители подумали, что он спятил.
Наконец, наступило седьмое ноября. Великий вождь начал свое выступление по радио.
Дед побежал к выключателю, намереваясь вырвать шнур.
– Я не хочу слушать этого хазера!
И вдруг застыл.
«Видимоэ – временно, невыдымоэ – вечно», – донеслось оттуда.
Дедушку зашатало.
– Что с тобой, татэ? – подбежал мой отец.
– Ша, – закричал дед, – ша!
«Если человек не покоряет пустыню, – с сильным кавказским акцентом сказало радио, – пустыня покоряет человека».
– Майн Гот, вы слышите!! Майн Гот! – дед периодически хватался за голову.
«Темнота тоже распространяется со скоростью света», – мудро произнес вождь.
– Ай! Ай! – завопил дед. – Это же я! Ганеф цитирует меня.
Папа с мамой пришли в состояние паники.
– Вус, татэ!! Что происходит?!
– Ничего, – отвечал дед, – горнышт! Или я сошел с ума, или великий вождь читает сочинение нашего Хаимке.
Родители мои поняли, что он-таки рехнулся.
«Если человек не становится больше, – продолжало радио, – он становится меньше».
– Гилель! – закричал дед, тыкая томом в нос моего отца. – Гляди – Гилель.
Деда успокаивали, ему дали таблетку валерьянки, мама тайно подмешала в чай брома. Дед не успокаивался.
– Вы считаете меня мишуге, – обиженно сказал он, – тогда я вам могу сказать последнюю фразу речи этого ганефа, хотите?! «Если в человеке мало железа – еще не значит, что в него надо стрелять».
…Через несколько секунд, уже с восточным акцентом, из черной тарелки донеслось:
«Если в человеке мало железа, дорогие товарищи, еще не значит, что в него надо стрелять».
Речь вождя кончилась. Родители были в прострации. Дед загадочно смотрел на замерзшую Неву.
– Что мне вам сказать, – произнес он, – еврейские умы крутятся в своих могилах.
Мама плакала на диване генералиссимуса Кутузова.
– Это все оттого, что мы сидели, – повторяла она, – сын пропал, дед свихнулся. И у нас – галлюцинации – никакой это не Сталин.
«Мы передавали речь товарища Сталина», – сказало радио.
Страшная пауза повисла в квартире.
– Боже! Он попал в гости к Сталину, – вскричала мама, – а Сталин своих гостей съедает.
И она опять разрыдалась.
Дед был другого мнения.
– Или его съели, – многозначительно сказал он, – или…
– Что или?! Что?!
– Или он стал «а гройсе шишке».
– Вус «а гройсе шишке»?! Что ты имеешь ввиду, татэ?!
– Я имею ввиду, что Сталину понадобился, цадик, хассид! Хаимке работает у Сталина ребе. Наш ганеф понял, что без ребе ему не обойтись.
– Бросьте вашу Кабаллу, – попросила мама, – она только запутывает дело.
– Причем здесь Кабалла? – удивился дед.
– Ну, Талмуд, вы нас ни в чем не убедили.
Родители сидели убитые, в думах, съели меня или нет Как вдруг венецианское окно распахнулось, и в него влетел румяный полковник.
Он приземлился у стола и бодро отдал честь.
– Адъютант Дмитрия Яковлевича, полковник Куницын!
Все долго вспоминали, кто это Дмитрий Яковлевич, наконец, догадались, что это Хаимке.
– Дмитрий Яковлевич, – чеканил полковник, – велел передать, что он здоров и просил всех поцеловать.
И Куницын взасос начал лобызать маму, папу и деда.
Затем из огромного баула он начал что-то доставать:
– Вот подарки, а вот диплом Института международных отношений. Дмитрий Яковлевич просил его повесить в рамочку.
Обалдевший папа развернул диплом. Он был с отличием.
Посыльный щелкнул каблуками и, вылетев в окно, полетел над Невой, к Петропавловской крепости.
«Под солнцем родимы мы крепнем год от года», – доносился его зычный голос.
Родители сидели, изучая мой диплом.
– Таки он стал шишкой! – нарушил молчание дед.
…Он отгадал, он был мудр, мой дед, я ведь действительно работал цадиком у Сталина. Мне дали отдельный кабинет. В нем стояли полные собрания сочинений вождя на ста семидесяти языках.
– Не загладывай туда, – посоветовал вождь, – пышы по памяти…
Что он хотел этим сказать?..
Мне дали стенографистку – средних лет женщину в серых чулках, в сером оренбургском платке, всю серую, и, вспоминая всяких цадиков, ребе и хассидов, Гилеля с Шамаем, Исайю с Иеремией, я диктовал ей сталинские речи к торжественным датам. Первое мая сменялось октябрьскими праздниками, день Конституции – днем танкиста – я диктовал.
– Славные советские шахтеры, – начинал я и тут же добавлял что-нибудь, услышанное у деда. – От равноправия до братства довольно неблизко.
– Товарищи танкисты! – вопил я, ища в мозгу что-нибудь свеженькое, – нельзя поставить на колени того, кто привык ползать!
– Товарищи композиторы! Славные артиллеристы! – И так далее…
– Дмитрий, – сказал однажды Сталин, – мы тобой довольны. Хочешь диплом высшей партийной школы?..
…Родители и дед ждали меня, но я у них не появлялся. Периодически в окна их квартиры залетал румяный полковник Куницын.
Вначале раздавалось зычное пение:
«Под солнцем родины мы крепнем год от года…» – затем влетал полковник.
– Здравия желаем! – он отдавал честь. – Дмитрий Яковлевич велел всех расцеловать.
Не торопясь он начинал лобызания.
Затем он раздавал подарки и, наконец, доставал свернутую папирусом бумагу.
– Диплом высшей партийной школы, – произносил он, – Дмитрий Яковлевич просил повесить в рамочку.
Затем полковник щелкал каблуками и вылетал в окно, – в бледно-голубое ленинградское небо.
«Под солнцем родины мы крепнем год от года», – доносилось оттуда.
На стенах новой квартиры красовалось немало моих дипломов, и все с отличием.
Сталин одарил меня личной машиной, двумя медалями и орденом.
– Будэшь пысать в том же духэ – представим тэбя к Сталынской прэмыи по лытыратурэ, – пообещал он.
Однажды в столовой партийного архива я встретил Цукельперчика. Он полысел, костюм был несколько потерт, как, впрочем, и сама рожа.
Цукельперчик жадно ел сметану. Стакан за стаканом. И облизывался, как кот. 16 стаканов съел Цукельперчик.
– Не хотите ль отведать? – предлагал он мне. – Базарная, жирная!
– Спасибо! – отвечал я. – Я взял отбивную.
– Свинина не совсем еврейская пища, – в его глазах горел дьявольский огонь, – а сметанка наоборот – вполне еврейская еда. Раньше в местечке не было дома, где бы не ели сметанки.
Я почувствовал недоброе.
– Я ее не люблю, – ответил я.
– А зря, зря, надо кушать сметанку, со сметанкой человек становится больше. А если человек не становится больше, он становится меньше, не правда ли?
Голос его был полон сарказма.
– Что вы хотите сказать, Цукельперчик? – спросил я.
– Сейчас я съем семнадцатый стакан и отвечу.
Он вылизал все содержимое, вытерся салфеткой:
– А то, май таэре рэбе, что когда вы подпрыгиваете от радости, смотрите, чтобы кто-нибудь не выбил у вас из под ног землю!
Он поднялся и пошел, грозно неся на подносе 17 грязных стаканов.
Не знаю, почему, но я начал ждать недоброго.
Вскоре, когда я зачитывал вождю «его» очередной доклад, на сталинской даче появился Цукельперчик. Он вежливо слушал мое чтение. Вождь восхищался своими мыслями.
– Неплохо, неплохо, – говорил он. – «Закон разрешает человеку быть глупым, если это ему нравится!» Метко сказано! Афористично. И точно! – Кинжал в сердце врага! Кто, кроме меня, может так сказать?
Фраза была философской. Сталин обращался как бы сам к себе. И тут выступил Цукельперчик.
– Никто, – сказал он, – никто не может так сказать, дорогой Иосиф Виссарионович. Но эту фразу произнесли не вы.
Я понял, что Цукельперчик пришел меня зарезать.
Сталин не повел и бровью.
– Подойдите! – сказал он и выбил на голову Цукельперчика пепел горячей трубки. – Значыт, эту фразу сказал нэ я? А кто?
– Еврей, – сказал Цукельперчик, – английский еврей Нессел.
– Нессел? – задумчиво произнес Сталин и вновь стал выколачивать трубку о мудрую голову Цукельперчика. – Английский еврей Нессел… Хорошо, а это? – «Видимое – временно, невидимое – вечно» тоже написал английский еврей?!
В глазах тирана вспыхнуло два костра.
– Нет, не английский, – дрожа, ответил Цукельперчик. – Испанский. Иегуда Галеви из Кордовы!
Сталин продолжал стучать трубкой по башке Цукельперчика.
Странный звук, напоминавший стук топора дровосека, летал по даче.
– А какой еврей написал «Если человек не покоряет пустыню, пустыня покоряет человека?»
– Иерусалимский, – ответил Цукельперчик. – Гилель, второй век до нашей эры.
– Пес! – вскричал Сталин. Гилель второй век!!! Ее произнес я! Первый съезд советов! Петроград! Семнадцатый год!
Цукельперчик стал бледен. Он чувствовал, как падало давление, гемоглобин, отказывала печень.
– Подлый пес! – рычал Сталин. – Может, по-твоему «Какой мир у гиены с собакою – такой мир у богатого с бедным» – тоже не мое?!!
Видимо, у Цукельперчика наступил паралич мозга.
– Не ваше, – сказал он. – Бен-Сира, Палестина, второй век до нашей эры.
– Палестина?!! – взревел вождь.
– Дорогой Иосиф Виссарионович, – Цукельперчик рухнул на колени.
– Этот мальчишка, – он указал на меня, – плетет вокруг вас сионистский заговор.
– Пес! Не пугай меня! – Сталин водрузил свой сапог на ухо мудреца.
– Великий Сталин не боится никаких заговоров! – Ни троцкистских, ни бухаринских, ни сионистских! Все жиды, которых ты перечислил, стащили мои мысли, поганый пес!
– Но они жили до вас, Иосиф Виссарионович.
– Собака, какое это имеет значение. Мои мысли тащили до меня – их будут тащить и после…
Сталин носком сапога опрокинул Цукельперчика, подошел к окну и долго смотрел в сад. Страшная тишина висела в комнате.
– Товарищ Цукельперчик, – неожиданно нежно спросил он, – вы любите грушу? Молодую, стройную, сочную?
– Очень, дорогой Иосиф Виссарионович, – растроганно ответил Цукельперчик, – с детства…
…Через полчаса Цукельперчик висел на груше.
Сталин сидел в кресле, дымил и задумчиво глядел на раскачивающегося Цукельперчика.
– Если человек что-то любит, – произнес он, – надо для него это сделать. Чего бы это тебе ни стоило. Неплохо сказано, а?!
Он повернулся ко мне: – Или как там я однажды сказал: «Не потому ли евреев считают выше других, что я их часто вешаю?»
Он рассмеялся.
…Я продолжал писать доклады, зная, что в конце пути меня ждет такая же ветка. Груша постоянно стояла перед моими глазами.
В моих снах я часто висел на ней рядом с Цукельперчиком.
– Не хотите ли сметанки? – почему-то спрашивал Цукельперчик, и я просыпался в поту.
– Такой молодой, а уже высит, – иногда говорил Цукельперчик с кавказским акцентом и печально качал головой.
Я ждал груши. Но человек ничего не знает.
Вскоре Сталин умер.
Пришло облегчение. Мне теперь казалось, что мои фокусы не обнаружат. Ветка груши как-то отдалилась. Я жил в ожидании. День, два. На третий мне заказали некролог. В нем я использовал мысли Шамая и Менделе из Коцка. В надгробной речи, которую мне заказали тут же, было уже больше изречений ребе из Люблина.
Затем пришел новый правитель – толстый, розовый, с сильным хохлацким акцентом, и я начал писать для него. Он был так похож на старого хряка, вывалявшегося в луже где-нибудь под Полтавой, что ни одна фраза еврейского мыслителя просто не влезала в его уста, и я начал писать дубовыми фразами нашего партийного языка.
– Дорогие товарищи! Выше знамя пролетарского интернационализма!
– Догоним и перегоним Америку по мясу и молоку!
– Нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме!
И прочую муть.
Однажды Мыкыта-правитель вызвал меня к себе на дачу, ту самую, где когда-то жил Сталин. Была поздняя осень. В окне одиноко стояла облетевшая груша. Я отвел глаза.
В комнате сидел скромный мальчик, аккуратно сложив руки на коленях. На столе перед Мыкытой лежала раскрытая ученическая тетрадь.
– Здровеньки булы, Дмитро, – рявкнул правитель, – а ну, познакомься, он кивнул стриженой башкой в сторону мальчика, – Виталька!
Мальчик встал и вежливо пожал мне руку.
– Кажи, Дмитро, сколько годин ты пишешь мне речи, – Мыкыта громко высморкался.
– Три годины, – ответил я.
– Меньше пятилетки, – заметил правитель.
Я вздрогнул. Что-то эта сцена начинала мне напоминать.
– Кажи-ка мне, Дмитро, – продолжал правитель, – почемуй-то, як ты мои мысли излагаешь – воне словно поросята бездомные – хилы и жидки, а як вон этот хлопец их мовит – воне, словно молодой кабанчик, свежи и игристы.
Я вспомнил, что мне напоминала эта сцена. Из окна смотрел опустелый сад. Я увидел голую грушу. Она мне приветственно кивала своей веткой.
– Кажи, старый хряк, – Мыкыта задорно щипнул меня за живот, – ты откедова берешь мои думы?
– Из полного вашего собрания сочинений, – ответил я.
– Врешь, свин! Ты их выдумываешь! На, – протянул мне ученическую тетрадь, – ознакомься с моими настоящими думами, широкими, як Днипро, и глубокими, як Черное море.
Я взял тетрадь. Это было школьное сочинение.
«Если ты не становишся больше – ты становишся меньше» – стояло в эпиграфе. Это была мысль Гилеля, но под эпиграфом жирно красовалось «Мыкыта». Сочинение было полно изречений великих еврейских философов, вложенных в уста хохлацкого порося. Я знал каждую из них.
– Да, – согласился я, – мысли широкие, як Днипро, и глубокие, як Черное море.
– Разумиешь, – Мыкыта рыгнул, – гей до хаты! Займешься партийным архивом.
Груша продолжала приветственно махать.
– Привет, – сказал я, – скоро я буду на тебе раскачиваться…
Человек ничего не знает. Я ошибся – груша так и осталась голой.
Меня не повесили – украинский правитель был более мягкого нрава, а, может, изменилось время, и на груше висеть было уже как-то неудобно. Не знаю – меня выгнали. Я стал свободен. И поехал в Ленинград…
…Я сижу в закутке нашей старой комнаты – квартиру фельдмаршала давно забрали – в большом ленинградском доме, возле колокольни, которую построил великий итальянский зодчий Джакомо Кваренги, и читаю умные книги. Никто не отрывает меня, никто не кричит:
– Хаимке, кум цу мир! Послушай, какая мысль!..
– Хаимке, варт а вайленьке, ты только послушай…
Печальна наша жизнь, скажу я вам…
Я сижу на старом венском стуле, где сидел мой дед, и читаю. Я стал похож на деда – я читаю и мешаю заниматься моему внуку:
– Файвеле, – говорю я ему, хотя его зовут Павлик, – кум цу мир… ты только послушай, какая мысль!
– Файвеле, а эта!..
Я совсем стал похож на деда – ушла моя печаль. Чем старше я становлюсь – тем веселее на моем сердце. Я радуюсь солнцу, ветру, воробью в окне, чарке водки…
Иногда мне хочется станцевать буйный хассидский танец. Но не с кем…
И я танцую один – плывут тени, горят свечи.
Внук мой с удивлением смотрит на меня. Он печален. Он не танцует хассидских танцев – я мешаю ему заниматься. Он кончает школу, и завтра у него выпускной экзамен. Сочинение.
Я все думаю, что он там напишет…