![](/files/books/160/oblozhka-knigi-kolokolnya-kvarengi-rasskazy-224294.jpg)
Текст книги "Колокольня Кваренги: рассказы"
Автор книги: Александр и Лев Шаргородские
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 13 страниц)
ОСВЕЩЕННЫЕ ОКНА
Я помню первый день мира.
Мне было одиннадцать лет. Я шел по Владимирскому проспекту. Пахло сиренью и радостью. На углу со Стремянной я встретил соседа Самсона Васильевича. Он стоял у пивного ларька.
– С днем победы, дядя Самсон! – крикнул я.
Он не спеша сдул пену.
– Чего радуешься, жиденок, – пробасил он, – не ваша победа.
Кровь ударила мне в голову, я бросился на него, полилось пиво, он ударил меня, и я упал.
Я лежал на асфальте и слышал крики вокруг себя:
– Зачем малого-то бить?
– Евреи не воевали!
– Кусается, паскуда.
Чей-то голос сказал:
– Да не нервничай ты, Василич, из-за еврейчонка.
– Пива жалко, – ответил тот.
Был день Победы. Я шел по Невскому в веселой толпе, и залпы салюта освещали на моем лице слезы. Все думали, что это слезы радости.
В одиннадцать лет не плачут от радости, скажу я вам. Я решил отомстить Самсону Васильевичу – в первый день мира я объявил ему войну.
Брат мой умер в блокаду, погибли дядьки, отец вернулся без ноги – слово «месть» гуляло во мне.
В то время мы жили в коммуналке на втором этаже, пропахшей бедностью и щами, в угловой комнате у туалета. Там же, кроме Самсона, ютились еще двое мужчин, вернувшихся с фронта, два одиноких холостяка – Вадим Ильич и Загребский.
Самсон Васильевич с фронта не возвращался – он там никогда не был.
– В жизни надо уметь вертеться, – хитро говорил он, – ведь и земля вертится.
В нашей послевоенной квартире вертелось все, кроме нас. Поэтому мы не жили – мы «перебивались», как говорила мама.
– Ну, – говорила она, – сегодня кроме капусты ничего не достала, – перебьемся на капусте…
Иногда мы перебивались на молоке, на вермишели, на цымесе…
Вадим Ильич перебивался на шоколаде. Я больше всех любил его – от него пахло конфетами, он работал на кондитерской фабрике.
Был он очень высокий и очень худой, но к вечеру возвращался с работы здорово располневшим. Он скрывался в своей каморке у кухни и начинал доставать из карманов, с живота, с задницы плитки шоколада «Золотой Якорь». Из-под шапки он вынимал «Мишку на Севере», в сапогах обычно бывали ириски.
– Налетай, Славик! – говорил он.
Я медленно разворачивал бело-золотую пачку, мы садились и дружно жевали.
– Как в Швейцарии, – говорил Вадим Ильич.
– Почему? – спрашивал я.
– Там все едят шоколад, – объяснял он, – покатаются на лыжах – и шоколад. Такая страна, Славик.
– Откуда вы знаете, дядя Вадим?
– Мы взяли в плен одного австрийца, – он мне рассказывал. – И не торопись жевать. В Швейцарии кушают шоколад медленно, с толком, чувством, с расстановкой. Покатаются на лыжах – и медленно хрустят. Куда ты торопишься!..
– Может, потому, что я не катался на лыжах? – спросил я.
– Эх, Славик, – вздыхал он, – я уверен, наступит такое время, когда ты зайдешь в магазин и скажешь: «Три плитки шоколаду, пожалуйста!» – И тебе завернут. И мы поедем кататься на лыжах!
– Как в Швейцарии, – сказал я.
– Нет, в Швейцарии сначала катаются, – поправил он.
Весь шоколад он раздавал детям нашего двора. Он останавливался где-нибудь посредине, говорил: «Ну что ж, бросим якорь» – и все знали, о чем идет речь.
Загребский был очень таинственен и важен, казалось, он владеет тайной, известной ему одному. Но мы все знали ее – он приносил шапки с меховой фабрики. Притаскивал он их в брезентовом бауле и никому никогда не дарил. В свою комнату он никого не впускал, но говорили, что она полна хрусталя, и на стене висит картина Айвазовского – Загребский в войну служил на флоте.
К нему вечно приходили странные личности, он говорил, что это ученые, с которыми он думает над проектом нового станка, но почему-то все эти ученые уходили, одетые в его шапки.
Сам Загребский шапки не носил, даже в лютый мороз.
– Не моряцкое это дело, – говорил он.
Самсон жил в самой большой комнате, посреди квартиры. Он захватил ее, когда все были на фронте, вместе с мебелью, старинной библиотекой и статуэткой работы Кановы.
– Евреи не воевали, – вопил он, вернувшись из Средней Азии, – жиды отсиживались в Ташкенте! Я был окружен жидами!..
Родители нарекли его именем Самсон, не подозревая, что Самсон был евреем.
– Самсон, – объяснял Самсон Васильевич, – был легендарный русский герой, который порвал пасть льву. Поезжайте в Петергоф, посмотрите. Сила его была в волосах, я не стригусь, и взгляните, какой я сильный.
Он закатывал рубаху и показывал свои мускулы.
Я решил обрезать ему волосы.
Однажды ночью, когда он пьяно похрапывал, я взял ножницы и стал обрезать его грязные пряди. Он ворочался, храпел, мычал, но я довел свое дело до конца.
Утром по квартире пронесся дикий рев. Казалось, это рычал лев, которому Самсон разрывал пасть. Самсон Васильевич глядел в зеркало и дико вопил.
– Кто?! – орал он. – Кто это сделал?!
Он набросился на Загребского, затем на бедного Вадима Ильича.
– Подонки! – вопил он. – Признавайтесь!!
– Это я вас подстриг, – сказал я.
Он опять зарычал и бросился за мной.
– Жиденок, – орал он, – я тебе покажу русские волосы трогать. – Он уже было нагнал меня, но тут вышла мама и влепила ему пощечину.
– Ах ты, Сарра! – заорал он и двинулся на нее.
Тогда она сняла с конфорки кастрюлю борща и вылила на него.
И Самсон вдруг успокоился. И больше к нам никогда не приставал.
– Жаль, – вздыхала вечером мама, – но перебьемся без борща.
Самсон работал на продуктовой базе. Он воровал все, что мог, и продавал по сниженным ценам. В его комнату выстраивались очереди жильцов нашего дома. Только нас в ней никогда не было.
– Есть вермишель, – говорила мама, – перебьемся сегодня на вермишели.
Тоня, соседка с пятого этажа, говорила:
– Самсон Васильевич – настоящий человек. Без него мы бы все давно передохли.
– А так – пусть дохнут другие, – говорил папа, – те, у кого он ворует.
К Самсону приходили женщины – за продуктами и часто оставались на ночь.
– Неужели они всю ночь жуют?! – удивлялся я.
Под утро они уходили, неся в руках кошелки.
И к Загребскому приходили женщины. И тоже оставались.
– Неужели они всю ночь меряют шапки? – думал я.
Только к Вадиму Ильичу не приходили. Хотя он был самый красивый и самый добрый, и у него был шоколад.
– Почему к вам не приходят женщины, дядя Вадим, – спросил однажды я, – ведь у вас есть шоколад?
– Ты знаешь, куда я был ранен? – печально ответил он.
Я не знал. Но какое это имело значение? Я не видел никакой связи между ранением и женщинами…
Ничего не объединяло наших соседей, кроме страха.
Они боялись освещенных окон своих комнат, потому что это означало обыск.
Они никогда не пересекали Владимирский легко и свободно. И не входили в парадную, насвистывая или бесшабашно напевая. Они появлялись со стороны Пролетарского переулка, останавливались на углу, у дома, где когда-то жил Достоевский, и долго изучали окна своих каморок. И когда убеждались, что в них темно, пересекали Владимирский и скрывались в парадной.
Каждый вечер они были готовы отправиться в бега по нашей необъятной стране.
Первым посетили Вадима Ильича. В квартире появился оперуполномоченный Парасюк и дворничиха Настя.
– Нам нужен свидетель, – сказал папе Парасюк, – пойдете вы.
– Какой из меня свидетель, – сказал папа, – я контужен – плохо слышу и вижу.
– То, что нам и надо, – ответил Парасюк и вскрыл комнатку Вадима Ильича, – прошу любить и жаловать.
Они скрылись, и в этот момент в окно я увидел Вадима Ильича. Он появился на углу с Пролетарским.
– Вадим Ильич, – хотел крикнуть я, – бегите!!
Но мама закрыла мне рот.
– Ты хочешь, чтоб его взяли прямо на углу? – сказал она.
Вадим Ильич долго смотрел на свое окно, затем повернулся и побежал.
Мне казалось, что по дороге он разбрасывал плитки шоколада.
В его комнате шел обыск. Парасюк доставал шоколад из-под кровати, со шкафа, из матрацев, из вазы с цветами.
Он нюхал его, осматривал, вертел.
– Неужели это все настоящее?! – балдела Настя. – Не бутафория?
– Сейчас проверим! – сказал Парасюк и откусил огромный кусок. Он долго жевал.
– Ну? – спросила Настя.
– Не понял, – сказал Парасюк, – давно не жевал!
И отломил от следующей плитки.
– Ну, как?
– Черт его знает.
Парасюк отломил от третьей. Он испробовал плиток пятнадцать.
– Вроде настоящий, – произнес он.
– А, может, другие бутафорские? – насторожилась Настя. – Вы позволите?
Она надломила шестнадцатую плитку и измазала себе всю рожу.
– Вроде, соевый, – сказала она, – я пошлю за детьми, у них тонкое обоняние.
– Отставить, – сказал Парасюк, – дети на обыск не допускаются. – Пусть попробует свидетель, – он протянул папе плитку.
– Не могу – у меня диабет, – соврал папа.
Все сели и стали ждать Вадима Ильича. Тот не появлялся.
– Я проголодался, – заявил Парасюк и съел еще плитки три. Он ел и ел, потом его рвало.
– Селедки! – вопил он. – Дайте селедки!!!
Больше мы Вадима Ильича не видели.
Вскоре пришли за Загребским. Состав был тот же – Парасюк и Настя. А свидетелем – мой папа, опять.
Он отбивался, как мог – говорил, что не проверил мои уроки, что у него разламывается голова, что он инвалид войны.
Парасюк вскрыл комнату Загребского и зажег свет:
– Прошу любить и жаловать, – сказал он.
Парасюк явно был недоволен – всюду были шапки – лисьи, бобровые, волчьи, бобриковые.
– У соседа был обыск вкуснее, – заметил он, облизываясь.
У папы от такого обилия шапок закружилась голова. Уши у него были отморожены, шапки нигде он купить не мог и ходил в синем берете.
– Продайте одну, – попросил он.
– Пять лет хочешь? – поинтересовался Парасюк.
Уполномоченный напялил на себя шапку и начал ждать. Загребский, естественно, не появился. Мы были уверены, что он уже в бегах. Парасюк начал разглядывать картину, долго по слогам читал фамилию:
– Ай-ва-зов-ский… Наверное, еврей…
Потом он снова сел, обложил себя шапками:
– Что-то здесь холодновато…
Он долго молчал, потом мудро заметил:
– Думаю, он прячется у Айвазовского…
В городе оказалось шесть Айвазовских. У них были проведены обыски. Загребского не обнаружили…
Назавтра к нам заглянула дворничиха:
– Вы, кажется, хотели купить шапку? – спросила она. – Выбирайте!
Под тулупом у нее висело семь лисьих ушанок.
Вместо исчезнувших жильцов в квартире появились новые. В комнату Вадима Ильича въехал милиционер с супругой. Выпив, он регулярно обещал папе его арестовать. Супруга его появлялась на кухне с револьвером.
– Освободите немедленно конфорку! – кричала она моей маме. – Не то – перестреляю.
Мама послушно снимала жаркое.
С пистолетом она ломилась и в туалет.
– Выходите, не то перестреляю!
Мы выскакивали, придерживая штаны…
Вместо Загребского поселился боксер. Он числился токарем на заводе «Электросила», но целый день сидел дома и тренировался, повесив в коридоре боксерскую грушу.
Частенько он промахивался и ставил синяки, – то мне, то маме.
Наконец, послал в нокаут папу.
– Раз, два, три, – начал он считать, встав над ним, как рефери на ринге.
Папа встал на 1296-ом…
Ходил боксер по квартире на руках, в синих трусах, все у него оттуда вываливалось.
– Я весь дрожу, едва завижу ринг! – задорно, пел он.
За Самсоном не приходили.
– Что ты хочешь, – говорил папа, – он снабжает тех, кто приходит.
Вечерами Самсон, боксер и милиционер собирались на кухне и пили.
– Что вы хотите, – неслось оттуда, – евреи не воевали…
Я смотрел в окно, на освещенные окна, и на душе моей было печально.
И вдруг меня озарило.
Однажды вечером, перед тем, как Самсон должен был вернуться с работы, я проник в его комнату и зажег свет. Я даже специально купил новую мощную лампу в 200 свечей, ввинтил ее и включил. Комната пылала, как пожар. Я спрятался за занавеской и стал ждать. Вскоре на углу появился Самсон и бросил свой взгляд на окно. Я видел, как морда его стала белой. Он бросил в урну портфель и побежал. Он бежал быстро, как заяц, и радость переполняла меня. Я видел, как он лавировал среди людей, сбивал их, и нервный смех содрогал мое мальчишеское тело. Наконец, он нырнул в парадную и пропал.
На сорок два года.
Сорок два года я ничего не слышал о нем. Никто не понимал, почему он исчез – ведь за ним не приходили. И ни одному человеку в мире я не рассказывал про то, что совершил.
Потому что и про «день победы» не знал ни один человек…
Через сорок два года на улице Гордона в Тель-Авиве, возле моря, напротив гостиницы «Рамада» ко мне подошел неопрятный старик.
– Бекр тов, – произнес он, – доллары есть? Выгодно меняю.
И он показал толстую пачку шекелей.
– Я тебе не банк! Сто долларов – 240 шекелей. Кто тебе еще так даст?
Я взглянул на него. Это был Самсон.
– Руссит? – спросил он. – Оле хадаш?
– Нет, – ответил я, – никогда там не бывал. А вы?
– Из России, – вздохнул он, – еврей из России. Вы знаете, что это такое?
– Догадываюсь.
– Майн гот, что я только ни пережил, – сказал старик, – погромы, голод, войну. Я командовал танковым батальоном, спасал евреев Литвы, Белоруссии, вся эта грудь была в орденах.
– А потом? – спросил я.
– Потом? Дошел до Берлина, вернулся домой.
– Где вы жили?
– В Ленинграде. Слышали?
– Краем уха.
– После войны там был дикий антисемитизм. Я был крупный адвокат, бесплатно защищал евреев. Меня выгнали с работы. Я занимался сионистской деятельностью – преподавал иврит, переправлял людей в Эрец. Вскоре за мной пришли. Меня продали соседи – гоим, ворье. Один пер шоколад, другой шапки. Юдофоб на юдофобе! Меня хотели арестовать.
– Ну, и…? – спросил я.
– Бежал. Я увидел свет в окне и тени за занавеской – и все понял. Аидише копф, – он постучал по своей голове. – Пятнадцать лет я скитался – Сибирь, Дальний Восток, Украина. Через Польшу бежал в Израиль. И тут… Вы видите, чем я тут вынужден заниматься?! Я, боевой офицер, грудь в орденах! Но кого здесь интересуют мои бывшие заслуги!
– Вы все врете! – вдруг сказал я.
– Что?! – не понял он.
– Евреи не воевали!
Он вздрогнул и отступил.
– Жиды отсиживались в Ташкенте!
Руки его задрожали. Он стал всматриваться в меня, и серое лицо его побелело.
– С днем победы, дядя Самсон! – сказал я.
ДВА ЯЙЦА, ПЛИЗ…
Гуси спасли Рим.
Моих деда с бабкой – обыкновенная кура.
В восемнадцатом году на Украине был голод. У предков была живая кура, но некому было ее зарезать – шойхета зарезали белые.
Шойхет резал кур, гусей, уток, и вдруг зарезали его. За несколько часов до того, как в хате появилась кура. Ее принесла дедушкина сестра Бася. Она внезапно появилась в хате – огромная, в синем сарафане в горошек, с косынкой на голове и с большой плетеной корзиной в руках.
– Вы еще живы? – спросила Бася.
– Вроде, – неуверенно ответил дед.
– Тогда держите! – Бася раскрыла корзинку, и из нее прямо на деда выпорхнула значительных размеров рябая кура и закудахтала.
– Ах! – бабушка всплеснула руками, – живая кура!
Но дед стал печален.
– Когда есть волосы, – грустно произнес он, – нет расчески. Когда есть расческа – нету волос!
– Чего вдруг? – удивилась бабушка. – Что ты все время повторяешь эту фразу?!
– Это не фраза, это – закон, – ответил дед. – Я открыл закон.
– Что еще за закон?!
– Универсальный закон! – сказал дед.
– Когда ты его открыл?
– Когда у меня были волосы. И я причесывался пятерней.
– Но причем он сейчас, твой закон о шевелюре? – удивилась бабушка. – Когда ее давно нет!
– Шевелюры нет, а закон есть, – заметил дед, – и он не о волосах.
– Ну, о расческе!
– И не о расческе! Он о нашей проклятой жизни! – дед повернулся к Басе. – Швестерке, уж если ты решила нам принести куру, почему ты этого не сделала вчера, когда был жив шойхет? Почему всегда, когда нет куры – есть шойхет, и как только появляется кура – шойхета нет?!
– Вы хотите ее зарезать?! – вскричала Бася. – Я молилась на нее три года, чтобы вы ее зарезали?!!
– А зачем же ты ее притащила? – спросил дед. – Зачем она нам нужна, если ее нельзя зарезать, эту куру?!
– Кто вам сказал, что это кура?! – вскричала Бася. – Это чудо, а не кура!! Она несет необыкновенные яйца. Об этих яйцах до революции говорил весь Ямполь!
– О чем только ни говорили до революции, – заметил дед. – Что в них может быть такого необыкновенного?
– Что?! – Бася встала и повернулась к куре. – Покажи им, тайере!
Кура перестала порхать, прекратила кудахтать, пошла в угол и села.
Все напряженно следили.
– Ну, – сказал дед, – ну?
– Ша! – сказала Бася. – Ша.
Все опять начали ждать. Через несколько минут раздался нежный звук – на полу лежало яйцо.
Бабушка ахнула:
– С кулак!!!
– С кулак антисемита! – поправила Бася. – Вы не замечали, что кулак антисемита – больше? Сколько таких яиц вам нужно, чтоб не протянуть ноги?
– До революции я делал яичницу из восьми яиц, – заметил дед.
– Ты что, не слышал? Я говорю «чтоб не протянуть ноги»?
Дед задумался:
– Куска куры и пары яиц, думаю, нам хватит.
– Ты хочешь одновременно есть и куру, и ее яйца? – поинтересовалась Бася.
– В нашем положении это бы не помешало.
– Не будем торговаться, – сказала Бася, – два яйца в день вам хватит! – И она строго посмотрела на куру, – цвей эйер, фарштейст?
– Бася, – сказал дед, – не понимаю, почему ты отдаешь нам это чудо? Тебе самой оно не нужно?
– Нужно, – ответила Бася, – но я боюсь, что ее смоет волной.
– Какой волной, швестерке?
– С парохода, когда я буду спать на палубе.
– Какой палубе? Что ты несешь – какая волна, какой пароход в Жабокрычах?
– Я уплываю, Нуссид, – сказала Бася.
– Куда?
– Туда, где нету красных, белых и зеленых, где нет всей этой радуги и погромов.
– А что, разве есть такая земля на этой земле, Бася?
– Их вейс? Говорят, что есть. Надо поехать в Одессу, сесть на пароход, взобраться на палубу и плыть. И через два месяца ты приплываешь на ту землю… если тебя не смоет волной…
– Ты собралась в Америку, мишуге, – сказала бабушка, – ты же даже не знаешь американского!
– Я не знаю?! А «плиз»?!
– Вус?
– Плиз?
– Что это, «плиз»?
– Я не знаю, но ты говоришь «плиз» – и перед тобой раскрываются все двери! Во-первых, я знаю «плиз». И, во-вторых, – кто в Америке говорит по-американски? Президент?!! Так я не собираюсь им становиться. Но нормальные люди говорят по-еврейски – в магазинах, лавках, на базаре.
– И где ты там будешь жить, швестерке?
– В Нью-Йорке.
– У тебя ж там нет хаты.
– Какая хата? Я буду жить в билдинге.
– В билдинге? Что это за штука, билдинг?
– Билдинг – это хата, которую не поджигают! Мне надоело жить в хате, которую каждый год жгут и каждые полгода грабят! Я уже три года хочу жить в билдинге! Я хочу пожить на земле, которую не поливают нашей кровью.
– Ты всегда была мечтательницей, – протянул дед и погладил куру, – спасибо тебе за подарок!
– Я ее не дарю, – сказала Бася, – я вам дарю яйца. Куру вы мне вернете.
– Как мы тебе ее вернем, швестерке?
– Привезете в Америку.
– Ты хочешь, чтобы мы специально поехали в Америку отвозить тебе куру?
– Вы приедете в Америку и так.
– С чего ты взяла?
– Все евреи приедут в Америку, – сказала Бася. – Все евреи будут жить в билдингах.
Она обняла деда, бабушку, куру.
– Ну, я пошла.
– Куда?
– В Одессу, на пароход…
Так в хате впервые появилась живая кура. Ей отвели отдельную комнату. В угол, где она сидела, бабушка положила вышитую салфетку.
На следующее утро дед встал веселый и после молитвы направился в комнату куры. Та важно сидела в углу.
– Два яйца, пожалуйста, – сказал дед.
Кура не реагировала.
– Что ты с еврейской курой говоришь по-русски, – заметила бабушка и ласково проговорила, – цвей эйер, – и почему-то добавила, – плиз.
Кура не повела и головой.
– Мы не в Америке, – сказал дед. – «Плиз» открывает все в Америке. И потом, почему мы решили, что она должна поднести нам завтрак? А может, это обед?..
Они сели во дворе на солнце и стали ждать обеда.
– Я приготовлю яйца вкрутую, – мечтательно сказала бабушка.
– Ты как хочешь, – возразил дед, – а я выпью свое сырым. В сыром больше силы. Шаляпин пил сырые.
– Шаляпин – певец, – заметила бабушка, – великий певец.
– А, может, я хочу тебе спеть? – сказал дедушка. Он огладил бороду:
Ба мир биз ду шейн
Ба мир биз ду…
Он пел минут пять.
– А, как? Это без яйца. А что будет с яйцом?!..
Обед кура тоже не поднесла.
– Что можно было ожидать от твоей сестры, – ехидно заметила бабушка, – «кулак антисемита»!! Что можно ожидать от человека, который на свадьбу дарит телегу?!
– Чем тебя не устраивала телега? – спросил дед.
– А тем, что у нас тогда не было коня! А мой брат, между прочим, подарил нам коня.
– Когда уже не было телеги, – сказал дед. – Есть волосы – нет расчески, есть расческа…
– Нету яиц! – закончила бабушка.
Дед долго молчал. Гладил бороду. Щурился на солнце.
– Куриные мозги, – наконец сказал он.
– Что? – спросила бабушка.
– Мы идиоты, – сказал дед, – глупее куры. Сегодня же суббота, Неся. Мы забыли, а она – помнит. Кура снесет нам яйца к царице-субботе.
Как только взойдет луна, она озарит своим загадочным светом угол, и ты увидишь два яйца, необыкновенных, как жизнь еврея.
Взошла луна. Она светила мертвым светом с черного неба – угол был пуст. Курица спала, удобно устроившись на дедушкиной подушке.
– Возможно, в субботу нельзя нести яйца? – предположила бабушка.
– В Торе об этом ничего нет, – заметил дед.
Он разлил остатки бессарабского вина и произнес над ним субботнее благословение. Потом он произнес молитву над зерном, поскольку булки не было, сказал «Аминь», и они молча жевали эту нехитрую пищу.
Яиц не было и на следующий день, и на второй, и на третий…
– Ну, что ж, – сказала бабушка, – если ты не хочешь, чтоб мы съели твои яйца – мы съедим тебя.
– Как мы можем ее съесть, – спросил дед, – когда мы должны отвезти ее в Америку, моей сестре?
– Если мы ее не съедим, – заметила бабушка, – некому ее будет отвозить в Америку. Мне кажется, что брат важнее, чем кура. Даже для твоей сестры.
– То есть, ты хочешь ее зарубить?!
– Я хочу есть! Почему, когда такой аппетит – нечего жрать?
– Закон шевелюры, – пояснил дедушка.
– Я бы с удовольствием съела отварной кусочек.
– А я б жареный.
– Хорошо, жареный – так жареный, – согласилась бабушка, – и еще я тебе начиню шейку – луком, шкварками и мукой.
– Побольше лука, – попросил дедушка, – а из ножек сделай студень с чесночком и хреном. Ты еще помнишь, как он делается?
– А как же! Я ж его делала на нашу свадьбу. И редьку с медом.
– У-у, михае, – у деда потекли слюнки, – сделай сегодня такую же.
– Хорошо.
– И штрудел с антоновкой! Я люблю штрудел с антоновкой!
– Что за вопрос – все приготовлю! Только где взять редьку, мед, антоновку?
Дед несколько пришел в себя.
– … И лук, и чеснок, – печально произнес он, – и муку?.. Но кура-то у нас есть! Идет царица-суббота, ты успеешь приготовить куру к ее приходу? Богу будет угодно видеть куру на нашем столе.
– Конечно, – сказала бабушка, – сейчас поставлю кастрюлю, а ты пока зарежь.
– Кого? – не понял дед.
– Куру.
– Я?!
– Ну, а кто же? Шойхета-то нет.
– Да, да, – горестно протянул дед, – это печально… Но по еврейским законам куру может зарезать только он. Иначе ее нельзя есть.
– А если шойхета зарезали?
– Не знаю. В Талмуде нет ни слова, кто должен зарезать куру, если зарезали шойхета.
– Талмуд предполагает, что его читают умные люди, – сказала бабушка – и они должны понимать: если нет шойхета – режет обычный мужчина.
– Как?! – вскричал дед. – Она же не будет кошерной?! Кура будет трефной!
– Лучше остаться живым, но трефным, чем кошерным, но мертвым, – сказала бабушка и протянула ему нож. – Иди, суббота приближается.
– Убери нож! – приказал дед. – Я должен посоветоваться с Богом.
– Только побыстрее – предупредила бабушка, – уже восходит луна.
– Я хочу с Ним поговорить с глазу на глаз, – сказал дедушка и вышел из хаты.
Он сел посреди двора и поднял к небу свои молодые глаза. Дед не любил отвлекать Бога. Он не считал себя столь важной персоной. Он отвлекал Его только тогда, когда речь шла о жизни и смерти, то есть последнее время почти каждый день – то казаки, то погром, то красные, то белые, и каждый хотел срубить его голову. И зачем она так им нужна?..
И каждый раз он обращался к Богу, и Бог оставлял его башку на плечах.
Сейчас он решил вновь побеспокоить Бога – речь опять шла о жизни и смерти. А умирать не хотелось, даже с половой на плечах. Во-первых, он очень любил жену, во-вторых, хотел повидать сына, и, в-третьих, просто хотел жить – сидеть на солнце и пить бессарабское вино.
– Боже, – начал он, – прости меня, что я тебя отвлекаю. Но взгляни, как мы живем, хотя бы одним глазом: хлеба – нет, вина – нет, шойхета – нет. Есть только кура. Разреши мне ее убить не по правилам. Тем более, что она – паскуда! Не снесла обещанных яиц, цвей эйер с кулак антисемита, не знаю, видел ли Ты его, но я видел не один раз. Разреши мне зарезать эту паскуду не по правилам, а? Не может быть, чтобы ты считал, что лучше быть кошерным и мертвым, чем трефным, но живым! Столько евреев уже отправлено на небо, может, стоит несколько оставить на земле? Разреши мне, о Боже…
К утру Бог, видимо, разрешил, поскольку дед вошел в хату с ружьем.
– Где паскуда? – спросил он.
– Ты спятил, – сказала бабушка, – с ружьем на куру! Это же не медведь! – и протянула деду нож. – Вот, пожалуйста.
Дед взял и долго рассматривал орудие убийства.
– Ну, чего ты ждешь?
– Он тупой, – ответил дед, – я не мог им отрезать колбасу, а ты хочешь, чтоб я зарезал куру!
– Когда ты резал колбасу?! – удивилась бабушка – Полтора года мы не видели колбасы! Во сне?
Дед стоял с ножом в руке и не двигался.
– Ну, – спросила бабушка, – ты не в силах зарезать куру?
– Я не в силах ее поймать, – ответил дед.
– Хорошо, тогда поймаю я.
– А твоя вода? – спросил дед. – Как ты побежишь с водой в колене?!
– Пустой желудок хуже воды в колене, – ответила бабушка и начала носиться за курой. Та бегала, летала, кудахтала и не поддавалась. Бабушка опрокинула стол, скамейку, ведра. Наконец, она упала.
– Если хочешь, – дед протянул ей нож, – можешь ее зарезать, а я поймаю.
И, не дожидаясь ответа, начал погоню.
Кура была проворнее деда, несмотря на то, что дед когда-то был николаевским солдатом. Она ловко уходила от него, взлетала из-под рук, наконец, дед выдохся. Он сел и печально смотрел на куру.
– Старость пришла, – говорил он, – в пятом году, на сопках Манчжурии я свободно поймал японца. А он был проворнее тебя, паскуда.
Кура согласно кивала головой.
– Дрянь! – сказала бабушка. – Она еще нахально косится.
– И подсмеивается, – заметил дед.
Они вскочили и начали гоняться за курой одновременно.
– Хватай ее! – кричал дед.
– Накрой одеялом! – вопила бабка.
– Я ослеплю ее! – дед кидал в куру кукурузные зерна.
– В кого ты бросаешь? – кричала бабушка. – Я уже ничего не вижу.
Она села на пол и вытянула ноги. Дед распластался на скамейке.
– Чтоб она скисла! – говорил он.
– Чтоб провалилась! – вторила бабушка.
Кура сидела на столе и гордо кудахтала.
– Дура, – сказал ей дед, – подумай, что важнее – кура или два еврея? Я спрашиваю у тебя, не у антисемита! Молчишь, скотина?!
– Ты не хочешь отдавать башку казаку, она – тебе, – вздохнула бабушка.
– Не смей сравнивать наши головы! – попросил дед.
Потом они долго и безнадежно молчали.
– Неся, – наконец произнес дед, – ты не знаешь, сколько живут куры?
– Я не знаю, сколько живут куры, – ответила бабушка, – но в данном конкретном случае – дольше человека! Посмотри на нее – и взгляни на нас: она в расцвете сил, мы еле лежим… Куры живут дольше человека, Нуссид.
– Все живут дольше человека, – вздохнул дед, – ворон – дольше, дуб – дольше, даже стол – дольше! За этим столом едал мой прадед. Неся, почему мы живем меньше стола?
Бабушка смотрела на деда, и глаза ее были полны слез. Неожиданно она изловчилась, совершила невиданный прыжок и схватила куру. Та трепыхалась, вырывалась, но бабушка не отпускала.
– Кура, – говорила бабушка, – не должна жить дольше человека, ты это понимаешь?!
И она протянула ее деду.
– Что я должен с ней сделать? – спросил дед.
– Зарезать! – строго сказала бабушка.
– Ах, да! – дед занес нож. – Ну, берегись. Сейчас я тебя! Ну, держись!
Дед опустил нож.
– В чем дело? – спросила бабушка.
– Во мне нету злобы, – объяснил дед, – я не могу так просто убить. Во мне нету гнева!
– Хорошо, – сказала бабушка, – я вызову в тебе гнев.
Она села:
– Когда римские легионеры ворвались в Иерусалим, они жгли дома, они рубили наших мужчин, они насиловали наших женщин, и они сожгли наш храм… В тебе просыпается гнев?..
Дед молчал.
– Тит, – продолжала бабушка, – снес с лица земли весь город, запретил евреем там жить и угнал их в… Почему ты молчишь? Где твоя ярость?! Неужели это не вызывает у тебя гнева?!!
– Вызывает, – ответил дед, – я б убил Тита, я б искромсал его мечом, дай мне Тита!! Но причем здесь кура?!
– Потому что на ней ты можешь излить свой гнев.
– Я не могу на невинной скотине изливать гнев.
– Что ты хочешь? – взмолилась бабушка. – Тита я тебе дать не могу! Или ты хочешь, чтоб кура вызвала твой гнев?! Клюнь его, кура, клюнь этого старого идиота! Или клюну я!
– Не надо, – попросил дед, – гнев свой я-излить все равно не смогу, но ты, кажется, умела заваривать сонное зелье. Почему бы нам не усыпить курочку?
– Хохом, – сказала бабушка, – после того, как усыпишь, все равно надо зарезать.
– Я знаю, – вздохнул дедушка, – может, это будет легче…
Бабушка пошла на двор и вскоре вернулась с пучком травы.
– Я думаю, для нее хватит.
Она взяла кастрюлю, поставила на огонь и покрошила туда зелья. Дурманящий запах распространился по хате. Из кастрюли поднимался завораживающий пар. Пахло сладко и пряно. Вскоре бабушка с дедом заснули.
Куре было хоть бы что. Она разгуливала по хате, с любопытством поглядывая на храпящих.
Проснулись они в понедельник.
– Кажется, она вызвала у меня гнев, – сказал дед, – мы проспали субботу! Сейчас я ее прибью!
Он запустил в курицу камнем. Тарелки разлетелись во все стороны. Бабушка вздохнула.
– Не грусти, – сказал дед, – к чему тарелки, когда из них нечего есть?
– Разбей тогда и чашки, – попросила бабушка, – у нас уже давно нечего пить…
– Неся, – предложил дед, – давай отложим убийство до следующей субботы. Наберемся сил. На неделю у нас кое-что есть.
– Что у тебя есть? – спросила бабушка.
– Кукурузные зерна, – ответил он.
Всю неделю они клевали зерна – бабушка, дед и кура. Причем кура отталкивала их, и пока они съедали одно, она – десять.
– А, чтоб ты подавилась! – говорил дед.
И подкладывал ей еще.
– Что делать? – вздыхала бабушка. – Сдохнет она – сдохнем мы!
Кура толстела на глазах.
– Это хорошо, – успокаивал дед, – тут уже не на две трапезы, а на все три.
Дни шли за днями. Дед с бабкой худели. Кура – жирела!
За неделю она склевала все зерна и тянула трапез на двадцать. Но им уже не хотелось есть. Дед с бабушкой обессилели и лежали. Курица гордо прохаживалась по ним. Иногда она клевала деда. Тот не возражал.
– Ты не знаешь, – спросил он, – курицы кончают самоубийством?