355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр и Лев Шаргородские » Колокольня Кваренги: рассказы » Текст книги (страница 3)
Колокольня Кваренги: рассказы
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 00:44

Текст книги "Колокольня Кваренги: рассказы"


Автор книги: Александр и Лев Шаргородские



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц)

МАРАН ИЗ ЛЕНИНГРАДА

Где-то в начале пятидесятых годов гражданка Красная вступила в единоборство с товарищем Сталиным.

Товарищ Сталин об этом не знал.

Гражданка была из тех русских людей, которые любили евреев, даже носатых, даже работавших в торговле, даже с дачами.

Сама Красная жила в полуподвале с видом на ноги проходящих. Даже справедливое осуждение еврея – ведь случается и такое – вызывало в сердце гражданки Красной глубокое возмущение. Она считала, что после того, что произошло, судить евреев вообще нельзя. Ни за что! Они настрадались навсегда.

Генералиссимус придерживался другого мнения.

Красная хотела выделить евреев в касту неприкасаемых – она плохо разбиралась в этнических проблемах индийского общества – она была паспортисткой – и неприкосновенные были для нее святыми. Любой еврей был для нее святой. Даже с дачей…

Гражданка Красная была последовательницей дочери фараона Марнепта Второго. Купаясь в Ниле в древние времена, дочь нашла в корзине, в тростнике, младенца Моисея – и спасла еврейский народ.

Красная была дочерью пастуха, никогда не видела Нила, купалась в общественной бане в Щербаковском переулке, ела капусту с картошкой в мундире – и спасала евреев.

Паспортистка Красная спасала еврейский народ от генералиссимуса Сталина.

В последний год своей жизни генералиссимус, будучи выдающимся специалистом в национальном вопросе, задумал решить еврейский вопрос – в Сибири началось широкое строительство бараков, и не в чем стало перевозить скот – все вагоны были отобраны для транспортировки евреев, что вызвало очередную волну антисемитизма.

– Опять все евреям, – говорила на коммунальной кухне необъятная Настя.

Коммунальные кухни великого города были недовольны евреями.

Короче, генералиссимус решил уничтожить еврейский народ, паспортистка – спасти…

Мне исполнилось шестнадцать лет. Я должен был получить паспорт. Первым пунктом в паспорте была фамилия, пятым – национальность. Я был евреем.

Гражданка Красная решила записать меня русским.

Это был ее метод.

Во время блокады в разоренной квартире профессора Лурье она нашла изодранную книгу с вырванными страницами. Она читала эту книгу по ночам, и горькие слезы лились в полуподвале – книга была про испанских евреев, про их изгнание. Из этой книги гражданка Красная извлекла одно – чтобы спастись, еврею надо было сменить религию. Стать мараном.

Паспортистка Красная не могла менять религию – трудно менять то, что было отменено. Она меняла национальность и пекла «маранов». По Куйбышевскому району Ленинграда бегало уже семь свежеиспеченных маранов-евреев, записанных русским, узбеком, украинцем, казахом и даже чехословаком.

Она не знала, что нет такой нации – она знала, что чехословаков сегодня не убивают…

День, когда она создавала нового марана, был для нее праздником. Она надевала лучшее платье – трофейный костюмчик из Эберсвальде, оренбургский платок, янтарные бусы и душилась самыми популярными в те годы духами «Красная Москва».

Когда сослуживцы интересовались, что это сегодня за праздник, она скромно отвечала: «День рождения». Чей – она не уточняла…

Ничего этого я не знал. Я шел за паспортом по набережной Фонтанки. Был ноябрь, падал мокрый снег, кони на Аничковом мосту погрустнели. Люди скользили и падали, из булочной несло хлебом, инвалид просил на пиво.

Я шел за паспортом, легко и беззаботно, ничуть не задумываясь, надо ли становиться гражданином этой страны, нужна ли она еврею и нужны ли евреи ей.

Я был в возрасте, когда думы светлы, как тополь в сентябре… В конторе было натоплено, на полу таял нанесенный валенками снег, пахло сосисками.

Я вошел в комнату – за столом сидела огромная женщина в оренбургском платке, с янтарным ожерельем вокруг крупной шеи, волосы ее были русые, зачесанные назад, в клубок.

Запах «Красной Москвы» кружил голову.

Она сурово посмотрела на меня.

– Почему ты так долго не приходил за паспортом?

– Было много уроков, – соврал я.

– Держи, – она протянула мне зеленую книжицу. Оттуда глядела моя фотография, изуродованная фотографом. Но вздрогнул я не от этого – в графе национальность стояло «русский».

– Простите, – сказал я, – я – еврей.

– Иди, иди, – подтолкнула она, – у меня много работы.

– Я еврей, – повторил я, – а здесь написано «русский». Вы ошиблись.

– Я лучше знаю, кто ты, – ответила она и открыла дверь, – следущий!

Я захлопнул двери:

– Исправьте, – сказал я. – Пока вы не исправите – я не уйду!

Я сел. Она тоже. Мы смотрели друг на друга.

– Ну какой ты еврей, – наконец произнесла она, – языка своего ты не знаешь, истории не знаешь, религии не нюхал – одно слово, что еврей. Вот скажи, к примеру, кто такие мараны?

Я не знал.

– А хочешь записаться евреем, – сказала она, – держи паспорт и давай к дому!

Я сидел, не вставая.

– Тебе хочется в Сибирь, – сказала она, – с твоими легкими?

– Исправьте, – повторил я, – мне надо готовить математику.

– Чтобы считать вагоны?!

– Какие вагоны? – не понял я.

– Которые вас уже ждут! Или ты о них ничего не слышал?

Я слышал об этих вагонах, они должны были отвезти нас в снега, в мороз…

– Я не запишусь русским, – ответил я.

– Почему? Ты их не любишь?

– Я их люблю, – ответил я.

– Чего ж ты упрямишься?

– Я – еврей, – повторил я.

– Козел ты, – сказала она, – не хочешь русским – могу записать татарином, грузином. Грузины – чудесная нация, не антисемиты. Никогда не преследовали евреев. Поют «Сулико».

Она затянула.

– Запишите меня евреем, – повторил я.

Она встала.

– Разговор окончен, – она хлопнула ящиком стола, – евреем я тебя не запишу.

– Вы антисемитка? – спросил я.

Она дала мне легкую затрещину:

– Паспорт берешь, козел?

– Нет, – я покачал головой.

– Тогда давай его сюда, – она взяла паспорт и спрятала его в стол, – скажи, чтоб зашли родители…

Когда я вышел из конторы, было уже темно – были почти самые короткие дни – валил снег, забивал глаза, буксовали троллейбусы… До сих пор я не понимаю, почему я хотел записаться евреем. Моим язы-ком был русский, героями – русские – Наташа, Онегин, Пугачев, никакой другой литературы, кроме русской, я не знал и не обожал. Я спорил по-русски, плакал по-русски и по-русски признавался в любви. Я любил русских девочек, русские песни и русский мат. Ничего еврейского я не знал. Я не знал ничего о красавице Эстер, о прекрасной Юдифи, я не знал, что есть герои-евреи, что были братья Маккавеи и сын звезды – Бар-Кохба, и восстание в гетто Варшавы. Слово Иордан ничего не вызывало во мне. Мне нравилось, когда говорили, что я вылитый русский, что у меня глаза Есенина, что у меня широкая русская душа – потому что какой ширины еврейская душа – я не знал.

Дружил я с русскими, вместе с ними бегал по крышам, играл в деньги и был чрезвычайно горд, когда Колюня, вор районного значения, – мне сказал:

– Я тебе, как русскому, признаюсь – мы вчера столовку ограбили…

Я не хотел знать, кто я! Не хотел слышать! Имя Абрам вызывало хохот, Сарра – стыд, и я гордился своим прямым носом, именем Петр и чистым произношением буквы «р»…

И хотел записаться евреем!!!

Это было чистое упрямство, голое упрямство горного козла…

– Вы так думаете, – сказал мне много лет спустя рабби Гершель из Цфата, – это Тора, Тора вас вела.

– Я не знал Торы, рабби.

– Вы ошибаетесь, друг мой. Вы ее прекрасно знали.

– Рабби, – поклялся я, – за всю свою жизнь я не прочел и строчки Торы.

– А чем вы занимались до рождения?

– До рождения, ребе?!!

Гершель покачал головой. Он был красив. Предки его писали «Каббалу».

– Зародыш, – сказал ребе, – в чреве матери напоминает книгу, прекрасную книгу. Он ест, что ест его мать, пьет, что пьет его мать. Над его головой свет, он смотрит и видит весь мир. Нет более счастливых дней для человека, чем дни в чреве матери его – он изучает Тору. И когда он готов покинуть чрево – является Ангел, ударяет его и заставляет забыть Тору, всю Тору. Что, по-вашему, означает эта выемка? – и дотронулся до ложбинки на верхней губе, – что, по-вашему, это означает? Это знак, друг мой, знак, оставленный ангелом…

Солнце садилось, и Гершель пошел в синагогу…

Но тогда я этого не знал, ничего не знал, я еще не вкусил от древа познания – я был счастливым человеком. И упрямым. Не знаю, всосал ли я с молоком матери Тору, но упрямство – наверняка.

…Дома была мама. Она пекла пирожки с капустой. По случаю паспорта. Она пекла и что-то напевала.

– Ну, где наш новый паспорт? – спросила она.

– В ЖАКТе, – ответил я.

– Как это?!

– Я не взял его. Меня там записали русским.

– Ну и что? Это же счастье! – вскричала мама, – надо было хватать и бежать!

– Я не возьму его, – повторил я.

Моя умная мама все поняла. Она села на табурет и положила руки на колени. Пирожки подгорали на черной сковороде.

– В этой стране, – сказала мама, – можно прожить без мяса, без ванны, без воздуха, но не без паспорта. Прошу тебя – не разрывай мое сердце, пойди за ним.

– Нет, – ответил я, – я останусь дома и буду есть пирожки.

– Благодари Бога, что тебя записали русским, – сказала она.

– Почему, мама?

– Почему? Да потому, что, если б твой папа был русским, он бы не торчал на вонючем заводе. Он бы, с его головой, был бы профессором, директором или членом-корреспондентом! Если б твой папа не был евреем – он бы был академиком, с его головой, его портрет висел бы на Невском, он бы был в энциклопедии, твой папа, с его головой.

– Я не хочу в энциклопедию, – сказал я.

– Я вижу, – сказала мама, – ты хочешь в Сибирь. Ты хочешь, чтоб тебе всю жизнь совали палки в колеса! Куда ты уедешь на таком велосипеде? Посмотри, куда приехали мы – комната у туалета, окно на свалку, папа, пропахший гудроном. Ты хочешь туда же?!

Я намазал булку маслом, посыпал сверху сахарком и начал жевать.

– Возьми Шапиро, – продолжала мама, – двое детей! Беллочка записана белорусской, Абраша – хохлом! У Рабиновичей все дети казахи. Альперовичи – латыши. Мулька Шмек, сын раввина – калмык. И все довольны, все были согласны! Почему ты упираешься?!

– Не знаю, – ответил я.

– Подумай, – сказала мама, – ты сможешь поступить в университет. На филологический. На философский. В Институт Международных отношений. Будешь послом. В Индии, в Малайе. Я знаю? Станешь русским дипломатом!

– Я хочу быть дипломатом-евреем, – ответил я.

Мама тяжело вздохнула.

– Почему люди хотят совместить несовместимое, – произнесла она. Легкий дымок тянулся от пирожков…

Потом пришел папа. Он снял потертое кожаное пальто.

– Он не хочет становиться русским, – выпалила мама.

Папа сел на диван и закурил свой «Беломор».

– Ты слышишь, он хочет быть евреем.

Мороз затягивал окно. Папа курил и слушал рассказ мамы. Он улыбнулся, папа. Я тогда не понимал, чему он улыбался, мой папа, который мог быть в энциклопедии.

– Чему ты улыбаешся, хохэм? – спросила мама.

– Я делаю то, что пока не запрещено, – ответил он.

Мама махнула рукой и пошла подогревать вчерашний борщ.

– Я не настаиваю, чтобы ты записался русским, – сказал папа, – или узбеком, или калмыком. Потому что я не уверен, что если все евреи запишутся калмыками – не начнут преследовать калмыков. Я просто размышляю. Я просто думаю, что если б твоя мама не была еврейкой, она б не преподавала идиотам черчение, а с ее головой стала бы Софьей Ковалевской, или мадам Кюри, или Голдой Меир, с ее головой. Но я тебе ничего не говорю, ничего. Я тебе не говорю, что мой родной брат – армянин, а сестричка – литовка, и если б наши родители это узнали – они б умерли вторично… Потом папа достал новую папиросу, долго чиркал спичкой, обжег палец и задымил.

– Ты знаешь, почему Бог не пустил Моисея в Ханаан? – спросил он.

– Нет, – сказал я, – не знаю.

– Потому что Моисей, великий Моисей, однажды, в своей юности, не признался, что он еврей.

Вошла мама с горячей кастрюлей.

– Чему ты учишь ребенка? – сказала она, – вечно болтаешь глупости! Ешь борщ! – Затем она повернулась ко мне, – а ты, завтра, с утра, пойдешь и заберешь паспорт. Я прошу тебя, будь русским, мне будет легче.

– Нет, – сказал я, – я хочу в Ханаан.

Слезы падали из маминых глаз прямо в горячий борщ.

– Что ты молчишь, хохэм, – повторяла она папе, – что ты молчишь?..

Паспорт я получил. В пятом пункте стояло то, что хотел я.

– Сходи к психиатру, – посоветовала гражданка Красная, вручая его. – Доктор Блох, тоже, кстати, азербайджанец…

Она перестала говорить с папой, считая, что во всем виноват он.

– Ему мало, что он сам еврей, – ворчала она, – такого хлопца губят…

В те дни она работала много, гражданка Красная.

Она засиживалась ночами.

Куда-то торопилась.

Тучи сгущались над Ленинградом.

Евреев вышвыривали с работы, к врачам-евреям не обращались.

В школах, на переменках, евреям устраивали обломы:

– Это вам за то, что вы хотели отравить Сталина.

На нашей коммунальной кухне необъятная Настя часами повествовала о вагонах, где они стоят, какие они и как в них будут перевозить.

– По двести еврейчиков на вагон, – деловито докладывала она и с аппетитом посматривала в сторону нашей комнаты. – Диван я передвину к окну, – мечтала она.

Люди мечтали на коммунальных кухнях великого города.

В воздухе пахло весной и погромом.

И пришел день, когда гражданку Красную попросили составить списки всех евреев ее микрорайона.

– Для отправки в санаторий, – уточнил майор Киселев.

Гражданка Красная принялась за работу – она старательно печатала на высоком «Ундервуде» имена, отчества и фамилии. И адреса. Мелькали там и Поварской, и Стремянная, и Кузнечный. И, прекрасный Невский промелькнул.

Машинка стучала, стучала.

К утру списки были готовы.

– Кто бы мог подумать, что у нас столько еврейчиков? – пропел майор Киселев.

– Медлить не стоит, – сказала гражданка Красная, – а то многие из этих подонков могут улизнуть.

– Об этом не беспокойтесь, гражданка Красная, – успокоил майор…

Первой арестовали ее – гражданка Красная составила подробные списки всех стукачей, мародеров, грабивших квартиры во время войны, и просто рядовых антисемитов микрорайона. Списки были беспощадны – за единожды произнесенную безобидную «жидовскую морду» вас уже включали в список.

Ее посадили в районную кутузку. Допрашивал сам майор Киселев. Он был беспощаден – в списках он шел пятым. Была вскрыта незаконная деятельность гражданки Красной по производству маранов.

Все эти казахи, латыши и прочие были пойманы и переведены вновь в лоно иудаизма. Неизвестно, куда б сослали и саму гражданку Красную, если б внезапно не сдох человек, фигурировавший в списке Красной под фамилией Джугашвили.

Ее выпустили и даже не выкинули из ЖАКТа, разрешив работать «без права допуска к документам, имеющим графу «национальность».

Жизнь для нее потеряла всякий смысл. Из глаз ее ушел свет, янтарные бусы валялись на подоконнике, «Красную Москву» она отдала дворовому алкоголику Борису.

Вскоре она умерла. На ее похоронах были одни евреи. Они установили ей памятник. На сером камне написано: «Гражданке Красной от маранов Ленинграда»…

ЛЕНИНГРАД, БОЧКА ДИОГЕНА

Великие решения принимаются, когда солнцем полна голова, вы мотаете алгебру и вам еще нет четырнадцати.

Мне не было четырнадцати. Я жил в Ленинграде, на Владимирском проспекте, в двух шагах от Невского между гробовым магазином и мясной лавкой.

Мяса почти никогда не было, гробы – всегда. И чем меньше продавалось мяса – тем больше гробов.

По дороге в Новый театр, который располагался сразу за магазином, перед вами обязательно проносили один, два, иногда три гроба, и поэтому успех спектакля, даже самого отвратительного – был обеспечен.

После гробов шло что угодно…

На меня гробы не действовали. В этом возрасте Бог оберегает нас – и я видел спектакли такими, какими они были – пресными и скучными.

Мои реакции отличались от реакции зрителей: когда они смеялись – я плакал, а когда плакали – смеялся. И больше всего на пьесе «Южнее 38-й параллели», где в роли бессмертного Ким-Ир-Сена был наш сосед по дому актер Коган. Ему скосили глаза, нацепили френч, поджелтили кожу, но с речью не смогли сделать ничего – Ким-Ир-Сен картавил… Впрочем, и сам Коган, когда вышел на пенсию, неожиданно начал косить…

Наискосок от нашего дома, на углу с Невским, в большом старом доме, находился кинотеатр «Титан».

«Титан» – мечта туманного детства. Волнение охватывало меня уже, когда я покупал синенькие шершавые билеты – это были билеты в рай. Туда вела широкая белая мраморная лестница, почти как в Эрмитаже, с глубокими выбоинами от бесчисленных ног – кто не хотел взобраться на седьмое небо?.. Билеты на него были недорогие – рубль. Да, это было еще до реформы. Но и этого рубля я не имел. Я проникал в рай с черного хода – входил через выход. Служительница иногда забывала запирать его на засов, и это был счастливый день!

Стоя на тротуаре и толкаемый прохожими, я прислушивался к ее удаляющимся шагам, ждал еще несколько секунд, затем открывал дверь, бесшумно поднимался по тускло освещенной черной лестнице и оказывался в темном зале. Это был балкон. На партер я не решался проникнуть – там всегда ловили, а до балкона у служительницы не хватало сил подняться.

В темноте я опускался в жесткое деревянное кресло, и экран тут же завораживал меня. Там уже стреляли, изменяли, делали революцию или станки – никогда я не видел ни одного начала, я их додумывал, может, поэтому сейчас лучше всего у меня получаются начала…

В ту осень в «Титане» шел документальный фильм «Путешествие на теплоходе «Победа» по Средиземному морю». Вот такое длинное название, оно еле умещалось на афише. Фильм этот был совершенно особенный – служительница ни разу не забыла закрыть выход на засов. А «Путешествие» уже длилось месяц и вскоре заканчивалось – в понедельник начинался «Ленин в октябре».

Мне не хотелось в октябрь, даже с Лениным, мне хотелось по Средиземному…

Я ждал, служительница упорно гремела засовом, денег у меня не было. И вдруг мне неожиданно повезло – к нам пришли с обыском.

Я не знаю, что у нас можно было найти, но с обыском приходили регулярно. И всегда трое – человек в штатском, милиционер и понятая-дворничиха в грязном фартуке. Ей вообще почти не давали работать. Она возмущалась:

– Или берите на постоянную работу, или дайте подмести двор.

Вместе со святой троицей всегда появлялся и папа – его брали прямо с работы.

Он широко распахивал двери, входил, улыбался извиняющейся улыбкой и говорил:

– Вот, опять…

Мама печально качала головой.

– Начнете, как всегда, со шкафа? – спрашивала она.

– Почему бы и нет? – с удовольствием отвечал «штатский» и начинал разглядывать комнату. – Купили новую тахту?

– Да, – кивала мама, – начнете с нее?

– Нет, нет, со шкафа.

«Штатский» обожал наш шкаф.

– Но в нем ничего не изменилось, – предупреждала мама, – все то же – белье, носки.

– Проверим, – подмигивал «штатский», и дверца нашего старого шкафа начинала скрипеть. – Надо бы смазать, – отечески советовал он.

– К следующему обыску, – отвечала мама, – я только хотела бы знать, что вы ищете? Может, я могу вам помочь? Я знаю, где что…

Но они никогда не отвечали, наверное, сами не знали. Разве человек знает, что он ищет?..

Я никогда не присутствовал при обысках. Папа почему-то этого не любил. Была у него такая странность…

Перед началом каждого обыска он лез в свой потертый пиджак, доставал пустой бумажник, раскрывал его и протягивал мне потрепанный рубль.

– На, – говорил он, – сходи-ка в кино.

И я хватал эту бумажку и радостно убегал.

– Осторожно через дорогу, – кричала мне вслед мама.

И я несся через наш Владимирский, к заветному ‘Титану», прямо перед носом трамвая…

Вы можете себе представить, как я вылетел в тот самый раз!

Какая у меня была сияющая рожа! И уши горели от счастья.

И папа только улыбнулся мне вслед…

С синим билетом в руках, через две ступеньки, я влетел в рай, оставив бедного папу на грешной земле, с человеком в штатском, скрипучим шкафом и понятой…

Я устроился в кресле, потушили свет, затем зажегся экран и… я сошел с балкона, поднялся по трапу на белый теплоход «Победа» и поплыл в Стамбул.

Уплывали ли вы когда-нибудь в четырнадцать лет в Стамбул от гробовой лавки, Ким-Ир-Сена и обыска?!..

Был штиль, справа о чем-то болтали дельфины, слева напевал веселый ветер, и ко всему прочему я мотал алгебру. И вы говорите – нет счастья?..

Мы прошли Босфор и вошли в Константинополь. И в Стамбул. Сразу! «Истамбул-Константинополь», как мы пели в те годы. Стыдно признаться – меня там убила не Айя-София, а танец живота. Живот танцевал на рынке, один, будто отделившись от тела, и я чуть не опоздал на корабль. И руководитель туристической группы как-то подозрительно посмотрел на меня.

Но мне было начхать, мы уже прошли Дарданеллы, прекрасные, как само это слово, мы уже входили в Пирей, и там на рынке я увидел персики. Никогда я не пробовал персиков, тем более греческих, как они пахли и благоухали и звали их съесть.

И я украл один, самый пахучий, и съел его под развесистым оливковым деревом… Не знаю, был ли это эффект диковинного для меня фрукта, но мне вдруг удивительно захотелось найти бочку Диогена. Увидеть его жилище.

Мы все любили Диогена – он жил примерно в таких же жилищных условиях, как и мы. И был мудр. И у него, наверно, в свое время проводили обыски, и открывали шкаф. Хотя у него не было никакого шкафа. Даже скрипучего шкафа не было у него, и он был счастлив. И я подумал, что мы живем совсем не как сельди в бочке, а как Диоген… Я долго искал бочку, я был соленый от морских брызг, я пропах Эгейским морем и чуть не опоздал на теплоход. С его борта я смотрел на берег, но ни одной бочки не было на нем…

Мы прошли Мессинский пролив и бросили якорь в Неаполе. Пел в своей старой лодке лодочник, гудели корабли, и Везувий курил свою трубку, как мой папа – «Казбек»…

Я шел между теплыми домами, по узким улицам, и свежевыстиранное белье, как флаги, полоскалось над моей головой.

На улице Старых Петухов, под огромной колыхавшейся простыней, я встретил девочку. Во всей нашей школе не было таких красивых. И во всем Ленинграде. И я замер.

– Хочешь? – она протянула мне кусок круглой булочки и сыр, – бери, это «Пармиджано», он вкусный.

– Как тебя зовут? – спросил я.

– Аполлония, – ответила она и рассмеялась.

– Поехали к нам в Ленинград, – сказал я.

– Это где? – спросила она. – Далеко?

– Да, далеко на севере.

– Я не могу, – сказала она, – я помогаю маме. У меня шесть братьев и сестер, во-он там, на третьем, где кричат.

– Тут всюду кричат, – сказал я.

– Но у нас особенно, послушай.

У них действительно кричали как-то по-особенному, мелодичнее, что ли, напевней.

– Я люблю тебя, Аполлония, – произнес я.

– Я тоже, – ответила, она, – как тебя зовут?

– Ушастик, – ответил я. – И мне пора. Наш корабль отходит.

– Корабли уходят и приходят, – сказала она, – я тебя буду ждать, Ушастик.

– Я обязательно вернусь, – пообещал я. – Пиши мне: Ленинград, бочка Диогена.

И я поцеловал ее. Это был мой первый поцелуй…

Теплоход плыл мимо Корсики, мимо острова Эльба, мимо скал и проливов, а я видел прекрасное лицо Аполлонии, и вкус первого поцелуя грел мое сердце…

В Марселе я болтался по старому порту. Нигде в мире я не видел такого рыбного рынка. Если бы папа плюнул на обыск и поплыл со мной, он купил бы полбазара – тут были все рыбы, которые можно вообразить, даже те, которые были у нас до революции. Но я купил всего-навсего маленькую щуку. На большее у меня не хватило.

«Пусть он поест после обыска немного фаршированной рыбы», – подумал я…

На десятый день мы бросили якорь в Малаге. Я сошел на берег и вдруг почувствовал себя дома. Будто вернулся после долгой отлучки. Я узнавал запахи, краски, звуки. Все было знакомо – белые улицы, дома с балкончиками, горбатые мостики, журчание фонтанов. Я узнавал уличных старьевщиков, мелодии гортанных песен, орнамент синагоги.

А потом я увидел дом и вспомнил, что жил в нем. Это был наш дом. Когда-то. Не знаю, когда. Очень давно. Из этого окна я высовывался. Об эту колонну расшиб лоб. В этих дверях стояла моя мама.

У меня перехватило дыхание. Я поднялся по лестнице, остановился перед большими деревянными дверьми, нажал на медную рукоятку и только хотел войти под крышу своего дома – как вдруг оказался на балконе, в третьем ряду, в темном зале «Титана».

Зажгли свет, и я зажмурил глаза – передо мной были серые лица, и маленькой щуки не было со мной…

И мне не захотелось выходить из зала. Не захотелось возвращаться в эту страну.

Я лег на пол, под кресло, я сжался и спрятался, и остался на следующий круиз! Через несколько минут я снова плыл. И через час. И через три…

В тот день я совершил пять круизов. Я влюбился во все, что лежало по берегам этого прекрасного Средиземного моря. Закрыв глаза, по узким улицам я мог дойти до Босфора, я мог перечислить все фрукты пирейского базара и назвать цвет глаз Аполлонии, когда солнце садилось в бухте Санта-Лючия. И из порта Малаги пробежать до своего дома, взбежать по лестнице и остановиться у дверей.

Пять раз я останавливался у дверей моего дома, но ни разу не вошел. Как только я нажимал на медную рукоять с головой льва – тотчас же оказывался в зале, на балконе, в третьем ряду… Потому что всякий раз, когда поднимался по ступеням этого дома и хотел войти, я видел, как вся группа советских туристов, путешествующих на этой «Победе», расширив глаза, в ужасе смотрела на меня, осуждая и угрожая, и все это сливалось в один злой и недобрый глаз, который косил и вопрошал:

– Кто это? Как он к нам затесался? Куда это он хочет войти?!

И я, сломя голову, бежал от этого глаза на балкон…

Так я в тот день и не вошел в белый дом с колоннами, увитыми плющом…

…Я шел в толпе, вываливающейся из кинотеатра, толпе серой, мрачной, угрюмой – и был свободен.

Толпа лузгала семечки, плевала на пол, ругалась, материлась.

Я был свободен.

Я не замечал ни окурков, ни запаха мочи, ни злых глаз – ветер Средиземного моря свистел в моем сердце, и вкус первого поцелуя держался на губах…

Я вошел в наш темный двор, полный мусора и шпаны, всегда поджидающей очередную жертву, чтобы подставить ножку, плюнуть или ударить.

Не знаю, наверное что-то было в моих глазах – они посторонились и дали мне пройти…

И дома, где все уже переволновались так, что обзвонили все больницы и морги, мне не сказали ничего.

– Простите, я задержался, – выпалил я, – я задержался…

– Где ты был? – только и спросил папа.

– На Средиземном море, – ответил я. И они поверили. Уверяю вас, друзья мои…

В ту ночь я не спал, и, когда рассвело, где-то к утру, решил уехать из этой страны.

Великие решения принимаются в четырнадцать лет…

Родители спали. Может, они уснули всего час назад.

Я встал и спокойно сообщил об этом мудрому папе.

Папа ничего не понял. Он подумал, что опять пришли. Что снова обыск.

Спросонья он снял со стула пиджак, достал бумажник и протянул мне рубль:

– На, сходи в кино.

– Я не хочу в кино, папа, – сказал я, – я хочу уехать.

Папа несколько проснулся.

– Куда? – спросил он.

– Домой, – ответил я.

Папа протер глаза.

– А разве мы не дома?

– Нет, – ответил я.

Папа испугался. Он разбудил маму. Они вместе трогали мой лоб.

– Что с тобой? – повторял папа. – Вот наша комната, вот стена, которая заслоняет нам свет, вот шкаф, с которого начинается обыск. Какой еще дом?! Ты родился в этой бочке, сынок! И я родился в ней…

– А где родился наш дедушка? – спросил я.

– На Украине, – ответил папа.

– В Белоруссии, – ответила мама.

С ужасом они глядели на меня.

– Тогда где прадедушка? – поинтересовался я.

Они не знали. Они сидели, накрывшись одеялами, дрожали и не знали.

– К-какое это имеет значение? – спросил папа. – Тем более, в шесть утра?

– Прадедушки родились в Малаге, – сообщил я, – оба!

– Т-ты х-хотел сказать в М-мозыре? – спросила мама.

– И-или в М-мястковке?

– В Малаге! – твердо повторил я. – В Испании, в квартале точильщиков камня.

Они окаменели. И я убедился, что их предки действительно точили камни.

Папа все понял.

– То есть, ты хочешь уехать из страны, а не из нашей бочки, – констатировал он.

– Вся страна – боч…, – начал я, но мама заткнула мне рот.

– Ша, – сказала она, – ша! – и повернулась к папе. – Теперь ты понимаешь, что они правы?

– Кто?

– Кто приходит делать этот обыск! Они ищут этого «испанца», – она указала на меня, – а ты его все время отправляешь в кино.

– А ты б хотела, чтоб они его нашли?

– Ша! – опять ответила мама, – если б мы…

– Послушайте, – перебил я, – давайте уплывем в Малагу.

– Ша! – опять вскричала мама, – ша!!!

Это было ее любимое слово…

– И почему именно в Малагу?

– Если б вы там побывали, вы бы поняли, почему, – ответил я, – вы б там все узнали. И дворик, и окно, и волны. А в Неаполе я бы вас познакомил с Аполлонией.

– Это еще кто? – спросила мама. Но я не ответил на этот вопрос…

…Как давно это было, друзья мои. Мы еще многие годы жили в этой бочке. А потом все-таки уплыли. Правда, не в Малагу. Малага почему-то нас не брала. Мы ходили в испанское посольство, мы говорили:

– Взгляните на нас, мы испанцы, мы испанские евреи, каменщики с улицы Иегуды Галеви, мы даже окаменевали – ничего не помогало.

Мы уплыли не в Малагу, но я всегда мечтал о ней. Волны Средиземного моря плескались во мне…

И в прошлом году я поплыл туда, на большом корабле. Не всякое море может вместить такой – но Средиземное вместило.

Это был странный корабль – он заходил в те же порты, что и теплоход «Победа» двадцать девять лет назад в далеком кинотеатре…

Я болтался по тем же улицам, и те же простыни и панталоны радостно приветствовали меня. Ничего не изменилось, только заплаты на них стали несколько больше…

На Марсельском рынке меня узнала старая торговка.

– Как вы изменились, – сказала она, – держите, вот ваша щука. Не забудьте ее опять.

– Зачем, мадам, – ответил я, – папы нет, и никто из нас больше рыбы не любит…

На пирейском базаре я купил груду персиков, хотя зачем мне было столько? – я уже переелся ими.

Я купил груду персиков, выбрал самый румяный и протянул лотошнице.

– Это вам.

– Зачем? – удивилась она.

– Лет тридцать назад я украл у вас точно такой же…

– Я помню, – протянула она, – Вы думаете, я обеднела? Вот если б вы мне вернули мои годы…

И в Стамбуле живот продолжал танцевать. Он, правда, несколько постарел, но был так же подвижен и загадочен. И смотрел на меня добродушно. Наверное, потому, что у меня уже был свой живот… Который тоже подтанцовывал…

В Неаполе меня окликнули.

– Ушастик, – услышал я, и снова замер. На балконе, под простыней, под голубым небом стояла Аполлония, а вокруг кричали дети. Напевно и Мелодично.

– Аполлония, – сказал я, – это твои братья и сестры?

– Это мои дети, – ответила она.

– Вот я и приплыл, – голос мой был печален, – как жаль, что ты не дождалась меня…

– Тебя так долго не было, – сказала она, – а мы выходим молодыми.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю