Текст книги "Графиня Салисбюри"
Автор книги: Александр Дюма
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 17 страниц)
Глава XX
На другой день в то же самое время, как и накануне, галереи были снова наполнены зрителями; ристалище готово, и старшины на своих местах, но шатер изменился; наружность его была проще и воинственнее. И вместо вчерашнего знамени, украшенного гербами Англии и Франции, над ним развевался простой зеленый с золотыми полосами флаг. Потому что сподвижником этого дня был Готье-Мони, и шатер принадлежал ему. Известная храбрость этого молодого рыцаря была для зрителей верным ручательством, что они увидят в этот раз чудеса военных подвигов.
Те из рыцарей, которые накануне не смели вызывать на бой короля, предоставили себе это право в настоящее время; и желающих было так много, что с аршины должны были бросить жребий, чтобы избрать только десять противников, полагая, что и из этого числа рыцарей трудно будет сподвижнику выдержать с каждым особый поединок. Словом, написав всех желающих на лоскутках пергамента, бросили их в шлем и первые десять рыцарей, шлема которых вынутся, должны будут сражаться в продолжение этого дня, и в том порядке, как их имена одно за другим последуют. Избранные судьбою для этого дня были: граф Мерфор, граф Арондель, граф Суфольк, Рожер граф Марк, Ион граф Лисль, сир Вальтер Павели, сир Ришар Фиц Симон, лорд Голанд, сир Ион Лорд Грей Коднор, и неизвестный рыцарь, который был вписан под именем молодого искатели приключений.
Готье-Мони поддержал приобретенную им славу; потому что пять первых противников были выбиты из седла, трое потеряли шлемы, и один только граф Суфольк с равною Готье-Мони ловкостью и силой окончил поединок.
Очередь неизвестного рыцаря наступила. Вызванный звуками труб и литавр так же, как и его предшественники, он, выехав в ристалище, велел своему оруженосцу, не следуя примеру своих предместий, которые дотрагивались до щита мира, ударить в щит войны.
Готье-Мони, в котором первые поединки возбудили только желание настоящего боя, поспешно вышел из шатра, подобно ратному коню, услыхавшему призывный звук трубы; потому что эти легкие, похожие на игру, поединки его утомили. Пока подводили ему свежего коня и подавали новое копье, он обратил взор на ристалище; казалось, хотел узнать своего противника, но ничего не изобличало ни его происхождения, ни звания; и на щите не было ни украшения, ни герба, и одни только золотые шпоры означали рыцарское достоинство, но больше ничего нельзя было заметить. Конь, меч и военная секира составили его вооружение. Готье-Мони, застегнув щит, въехал на место ристалища и, остановясь, приказал прицепить секиру к луке седла, потом, приняв от своего оруженосца копье, взял его на перевес; в это время противник его, удалившись на свое место, готовился также к бою.
По данному знаку оба рыцаря с ужасной быстротой бросились один против другого. Удар копья Готье-Мони направлен был в забрало шлема неизвестного, но не нашел препятствия на поверхности шлема за недостатком украшений, сталь скользнула по стали, не причинив ни малейшего вреда, противник же ударил копьем Готье-Мони с такою силою прямо в щит, что оно по прочности своей, не переломясь, вылетело у него из рук. Оруженосец, в ту же минуту подняв, подал ему опять копье. Рыцари снова заняли свои места и приготовились к вторичной встрече.
Этот раз опять убедил Готье-Мони направить удар в грудь своего противника, действовавшего так же, как и прежде. Почему и получил каждый из них удар в щит, и они были сделаны с такой силой, что оба коня, остановившись, задрожали на всех ногах: сила рыцарей была и при этой встрече почти одинакова. Неизвестный рыцарь опрокинулся назад, как дерево, преклоненное ветром, но в ту же минуту поднялся. Готье-Мони потерял стремена, но нашел их с такою поспешностью, что с трудом можно было заметить, как он пошатнулся; оба копья разлетелись ча мелкие части.
Оруженосцы хотели подать другие, но, едва укрепясь в седле, неизвестный рыцарь обнажил меч; Готье-Мони последовал его примеру, так что, не успев сделать ни одного шага с места, бой возобновился к величайшему любопытству зрителей.
Оружие, на котором происходил бой, было ужасно в руках Готье-Мони: он был столько же ловок, сколько и силен, поэтому мало встречал людей, которые могли бы устоять против силы его руки и верно рассчитанного удара. Противник его, очевидно, не имел такого превосходства, однако, защищаясь, как человек, хотя и уступающий в силе и ловкости своему неприятелю, не менее того подвергал и его опасности. Казалось даже, что победа должна быть на стороне неизвестного рыцаря, потому что клинок меча Готье-Мони разлетелся на части, и он, оставшись безоружным, должен был приняться за секиру. Пока он ее отстегивал, нанесенным ему в голову ударом оборвались обе застежки шлема и он остался с открытой головой; но в то же почти мгновение, прикрыв себя щитом, он начал так сильно теснить своего противника секирой, что тот должен был, оставив нападение, заботиться только о защите. Тщетно старался он отразить ужасное оружие клин ком меча своего, – меч его разлетелся вдребезги, и Готье-Мони, воспользовавшись этим случаем, который минутой прежде подверг было его опасности, нанес сильный удар острием секиры по шлему своего противника, от которого неизвестный рыцарь, вскрикнув, распростер руки и, упав на землю, остался без движения. Старшины турнира ту же минуту скрестили копья между сражающимися; оруженосцы, поспешив на помощь побежденному, отстегнули застежки его шлема, он был без чувств, и кровь ручьем лилась из полученной им в голову раны.
Взоры всех с любопытством устремились на неизвестного рыцаря. Он был лет двадцати пяти, смугл лицом, черные волосы и выразительные черты его лица доказывали южное происхождение. Но ко всеобщему удивлению никто из присутствующих не знал его, и Готье-Мони напрасно старался припомнить себе эти бледные и окровавленные черты лица, которых невозможно было по их выразительности забыть: если кто хоть один раз их видел, то сразу и убедился, что он никогда не встречался с этим молодым человеком. Турнир этого дня кончился, король и королева отправились обратно в замок Виндзор, где роскошный обед ожидал все общество, в той же зале, как и накануне; и невероятным казалось, чтобы могло собраться вместе такое множество знатных особ; потому что в этот день находились за одним столом: король, двенадцать принцев, восемьсот рыцарей и пятьсот дам.
По окончании обеда присланный от неизвестного рыцаря оруженосец, вызвав Готье-Мони, сказал ему, что раненый пришел в себя, и прежде смерти хочет открыть тайну тому, кто его так ужасно наказал за безрассудно сделанный им вызов. Готье-Мони пошел за оруженосцем, и по поспешности, с которой шел посланный, заметил, что нельзя терять времени, почему и прибыл скоро к шатер умирающего. Он лежал на медвежьей коже, лицо его было чрезвычайно бледно, и жизнь приметна была только в глазах, оживленных жаром лихорадки. Увидев Готье-Мони, умирающий узнал в нем своего победителя, черты лица которого видел только в ту минуту, как во время поединка упавший шлем открыл его лицо; подняв голову, он приказал слугам своим удалиться и знаком просил Готье-Мони сесть подле себя. Рыцарь поспешно исполнил его желание. Раненый наклонением головы поблагодарил его; и потом, утомленный этим усилием, опять упал, испустив стон, которою не мог удержать, несмотря на все свое мужество.
Готье-Мони думал, что он умирает; но час его еще не наступил; спустя несколько секунд раненый, собравшись и силами, открыл глаза.
– Мессир Готье, – сказал он слабым голосом, – мне кажется, вы дали обет?
– Да, – отвечал Готье-Мони, – я поклялся отомстить за смерть отца моего, умерщвленного в Гвиенне, найти сперва его могилу, потом убийцу, и убить его на том самом месте, где покоится прах моего отца.
– Вы не знаете, в каком городе он убит?
– И вы не знаете, где похоронено его тело?
– И этого не знаю.
– У меня, мессир, есть также мать, которая не будет знать, в каком городе я был смертельно ранен, и где будет моя могила; мать, которой необходимо оплакать сына, так же, как и вам, мессир, необходимо оплакать отца; обещайте же мне исполнить то, о чем я буду просить вас в последнюю предсмертную минуту.
– Что вам нужно?
– Клянитесь мне, что, по смерти моей, вы, положив труп мой в дубовый гроб, отправите его в то место, которое я вам назначу, для того, чтобы прах мой покоился в земле родной подле предков моих; а я взамен этого, скажу вам, мессир, как был убит отец ваш и где он ожидает всеобщего воскресения.
– Клянусь исполнить все, что вы хотите, – вскричал Готье-Мони; – только ради Бога, говорите!
– Слыхали ли вы о славном турнире, бывшем в Камбре, около тысячи триста двадцать второго года?
– Слыхал, – отвечал Готье-Мони, – потому что мой отец приобрел себе большую славу в этом турнире.
– Точно так, – продолжал раненый, – и в одном из поединков этого турнира до того изуродовал одного молодого рыцаря, что он не в состоянии был сесть на коня, но должен был велеть нести себя на носилках обратно в город Реоль, где находились его родители. Отец этого молодого рыцаря был Иоанн Леви, а мать Констанция Фуа, дочь Рожера Бернарда, графа Фуа. Несмотря на все старания его родителей, для которых это несчастье тем более было ужасно, что у них другой сын был еще в колыбели, этот молодой рыцарь не мог выздороветь и умер в тех самых летах, в которых и я теперь умираю.
– Года два спустя после его смерти, когда скорбь, причиненная этой потерей, была еще свежа в его семействе, мессир Леборн-Мони, отец ваш, отправился на поклонение Святому Иакову в Галицию; и возвращаясь, исполнив этот обет, узнал, что Карл граф Валуа, брат короля Филиппа, находится в Реоле, почему и поехал в этот город, чтобы засвидетельствовать почтение своему августейшему родственнику[15]15
Граф Гильом Гейнаузский женился на дочери графа Валуа; поэтому мессир Леборн-Мони и сделался родственником графа Валуа.
[Закрыть], где и пробыл довольно долго, потому что граф Валуа был очень рад свиданию с ним; слух о его приезде в Реоль дошел и до опечаленного им семейства. И это было чрезвычайно неблагоразумно с его стороны, согласитесь сами, мессир, подвергать себя мщению отца; поэтому последствия были те, каких и надо было ожидать. Однажды вечером мессир Леборн-Мони, возвращаясь из отдаленной части города во дворец графа Валуа, встретил двух человек – господина и его слугу; господин, обнажив меч, кричал отцу вашему, чтобы он защищался. Отец ваш начал обороняться так мужественно, что скоро стал теснить своего противника; слуга, заметив это, приблизился со стороны к мессиру Леборн-Мони и пронзил его насквозь мечом.
– Убийцы! – сказал тихо Готье.
– Не прерывайте меня, ежели хотите все знать, – я чувствую, что мне только несколько минут остается жить.
Граф Гильом Гейнаузский женился на дочери графа Валуа; поэтому мессир Леборн-Мони и сделался родственником графа Валуа.
– Прежде всего, – вскричал Готье, – скажите, верно, они оставили тело его без погребения?
– Нет. Успокойтесь, – продолжал умирающий, – тело отца вашего было унесено и предано с исполнением всех церковных обрядов земле, потому что тот, кто напал на него, желал поединка, но не убийства. И он предполагал, что отданные убитому почести погребения послужат ему очищением греха, невольного и непредвиденного убийства, почему, похоронив тело, велел поставить над ним мраморный памятник с высеченным на нем крестом и вместо надписи вырезал одно только латинское слово: Orate, для того, чтобы молящиеся на его могиле молились вместе за убитого и за убийцу.
– Где же его могила? – спросил Готье-Мони.
– Тогда она была за городом, – отвечал раненый, – но так как город с того времени распространился то она теперь находится внутри его стен; и вы можете ее найти в саду монастыря братьев Кордилиеров[16]16
Les freres minetirs – монахи, которых называют францисканами.
[Закрыть] в конце улицы Фуа.
– Хорошо, хорошо, – сказал Готье-Мони, замечая что молодой рыцарь ослабевал, – теперь, пожалуйста, скажите последнее слово. Этот Иоанн Леви, убийца отца моего, где он?
– Больше десяти лет, как он уже умер.
– Но вы мне сказали, что у него был сын, и теперь он должен быть совершенных лет.
– Этот сын его умрет сегодня от руки вашей, мессир, – отвечал слабым голосом умирающий, – поэтому обет вашего мщения исполнен; теперь исполните только обет милосердия. Вы обещали отослать труп мой к моей матери. Ради Бога, не забудьте этого!
И молодой человек, упав на свое военное ложе, тихо произнес женское имя и умер.
В тот же вечер мессир Готье-Мони просил у короля Англии позволения сопутствовать графу Дерби, который должен был, по окончании турнира, отправиться с большим отрядом войск на помощь англичанам в Гасконь тогда как Томасу Агворту поручено было вооруженной рукой продолжать дела графини Монтфорской, которые непременно должны были улучшиться по заключенному договору графом Салисбюри с мессиром Оливье Клиссоном и сиром Годефруа Гаркуром, подпись которого должна была через несколько дней возвратить свободу обоим рыцарям.
Глава XXI
Третий день турнира принадлежал, как сказано выше, Гильому Монтегю, возведенному в достоинство рыцаря королем Эдуардом, по обещанию, данному в замке Варк, чтобы он мог участвовать в поединках в присутствии графини Салисбюри, и молодой рыцарь считал этот день для себя праздником, потому что решился остаться победителем или умереть. Для того, чтобы в первом случае быть увенчанным ею, а во-вторых, умереть в глазах ее, – и то и другое считал для себя одинаковым счастьем.
Впрочем, чтобы сделать честь своему крестнику, Эдуард хотел первый преломить с ним копье, потом для второго с ним поединка королева возвратила на этот день свободу своему пленнику мессиру Есташу Рибомону, наконец, третий поединок предоставлен был всеми рыцарями Гильому Дугласу по вызову, сделанному им перед замком Варк и принятому в Стирлинге, в то время, как Гильом Монтегю прислан был с письмом короля Эдуарда к королю Давиду; следствием этого письма по ходатайству короля Давида перед королем Франции был размен графа Мюррая и мессира Петра Салисбюри.
Первые два поединка были совершенно карусельные в виде наших состязаний в фехтовальном зале; каждый из противников оказал довольно силы и ловкости; два или три копья были преломлены, и Гильом Монтегю вышел из боя с одинаковой честью, как и два храбрейшие рыцаря целого Света; но в третий раз все знали, что игра должна была превратиться в серьезный поединок; потому что слух о вызове, сделанном прежде Гильомом Дугласом Гильому Монтегю, разнесся по всему собранию, и, оплакивая смерть неизвестного рыцаря, все надеялись испытать еще раз волнение, произведенное накануне над всеми, поединком, в котором он пал.
Вызов, сделанный музыкантами на платформе, произвел в зрителях сильное участие и нетерпение. Опасения любопытных, что вызов не будет принят, рассеялись звуком четырех шотландских волынок, которые горной шотландской песней отвечали на вызов труб и литавр. В ту минуту барьер отворился, и Дуглас въехал на место ристалища. Все его узнали по новому в гербе украшению, щит которого был разделен надвое, верхняя часть его была лазуревого цвета, а нижняя серебряная, – на лазуревом поле находилась золотая корона, а на серебряном кровавого цвета сердце; это последнее украшение герба Дугласов, на котором прежде находились три красные звезды на серебряном поле, получено ими было после геройской смерти доброго лорда Жама Дугласа, павшего в Гренаде, как сказано выше, в то время, когда он вез в святую землю сердце своего короля и друга Роберта Брюса Шотландского.
Общий ропот участия и любопытства встретил Дугласа, потому что он вдвойне был знаменит как подвигами своего отца, так и своими собственными. Слух о его отважных предприятиях, верности королю Давиду и ужасных потерях, причиненных им англичанам, с десятилетнего почти его возраста, когда он впервые взял в руки копье и меч, делал его предметом участия мужчин и удивления женщин. Гильом Дуглас, подняв забрало своего шлема, отвечал на это участие поклоном королеве Филиппе и графине Салисбюри. В эту минуту все увидели черты лица молодого двадцатилетнего человека; и удивление усилилось, потому что всем невероятным казалось, как мог он в таких юных летах составить себе такую славу. Гильом Дуглас, поклонясь обеим королевам, опустил забрало шлема и, поднявшись на платформу, ударил острием копья своего в щит войны Гильома Монтегю.
Гильом Монтегю в то же мгновение показался в дверях шатра.
– Хорошо, мессир, – сказал он, – вы исполнили ваше обещание, явились на свидание со мной, и я вам за это очень благодарен.
– Вы говорите, молодой рыцарь, так, как будто вызов сделан вами; но вы заблуждаетесь: вызов сделал я, мессир, и от меня зависит исполнение в точности этого дела.
– Кем бы он не был сделан, мессир, это все равно, ибо он равно храбро как сделан, так и принят. Почему и прошу вас, немедля, занять ваше место, потому что я прежде буду на своем, нежели вы на вашем.
Дуглас поворотил коня, и пока Гильом Монтегю пристегивал щит и выбирал себе копье, он проехал снова все ристалище; потом, достигнув того барьера, через который въехал, опустил забрало шлема, взял копье на перевес и, оборотив коня, увидел, что противник его стоит уже на месте. Гильом в одну минуту взял тоже копье на перевес, и старшины турнира, заметив, что противники готовы к удовлетворению общего нетерпения, подали знак к сражению.
Оба молодые рыцари устремились с такой быстротой друг против друга, что им невозможно было принять предосторожностей; поэтому, хотя оба копья и достигли шлемов, но они соскользнули со стали, блеснули только огненными искрами, а противники, увлеченные быстротой коней, проскакали мимо, не сделав ни малейшего вреда один другому. Однако оба, остановив с силой и искусством истинных наездников коней своих, заняли каждый места свои для вторичной встречи.
Этот раз Дуглас направил острие копья в щит противника и ударил его с такой силой в грудь, что копье преломилось на три части, а Гильом Монтегю упал на спину своего коня. Его же удар был так верен, что шлем слетел в головы Дугласа и кровь хлынула из носа и рта шотландца. В первую минуту все почли его тяжело раненым; но он сам знаком дал знать, что хочет еще раз встретиться со своим противником; и, надев другой шлем, взяв новое копье, возвратился на свое место. Что же касается Гильома Монтегю, то он выправился в одно мгновение, как гибкое преклоненное ветром дерево и, оборотив коня, в ожидании, пока Дуглас будет готов, поехал к своему месту. Дуглас не заставил себя дожидаться, и по данному старшинами знаку оба молодых рыцаря с остервенением бросились друг против друга.
Эта встреча была так жестока, что конь Дугласа присел, а подпруга седла Гильома Монтегю лопнула, от чего оба противника свалились на землю, – Дуглас встал на ноги, а Монтегю на одно колено. Но прежде, нежели шотландец смог приблизиться на половину расстояния, отделяющего его от противника, зашатался и по текущей из-под брони его крови видно было, что он опасно ранен. Старшины в ту же минуту скрестили копья в знак прекращения поединка. И тогда только заметили, что и Гильом Монтегю был также тяжело ранен; потому что он, стараясь подняться, упал сперва на оба колена, а потом на руку. В самом деле, противники ранили друг друга; копье Гильома Монтегю прокололо щит и, соскользнув по нагруднику Дугласа, вонзилось ему ниже плеча, тогда как копье Дугласа, пробив забрало шлема, остановилось выше брови во лбу Гильома Монтегю и, переломившись, пригвоздило шлем к голове.
Старшины поняли в ту же минуту опасность обеих ран и, спрыгнув с лошадей, бросились на помощь раненым; мессир Иоанн Бомон к Дугласу, а Салисбюри к Гильому Монтегю, и пока шотландца уводили с ристалища, граф Салисбюри хотел вынуть из раны острие преломившегося копья, но Гильом остановил его руку.
– Нет, дядюшка, подождите, – сказал он, – я боюсь умереть в ту минуту, как копье будет вынуто из раны; позовите священника, я хочу кончить жизнь, как христианин.
– Не позвать ли прежде врача? – спросил Салисбюри.
– Священника, дядюшка, священника, и поскорее ради Бога!
Граф Салисбюри позвал громко сидящего подле королевы епископа Линкольнского, объявив ему, что рана опасна и может быть смертельной.
Графиня тихо вскрикнула, многие дамы упали в обморок, другим сделалось дурно; епископ сошел с возвышения и приблизился к графу Салисбюри.
Тогда посреди ристалища, собрав последние силы для священного действия, Гильом Монтегю стал на колени, скрестил на груди руки и исповедался в полном вооружении; епископ Линкольнский дал кающемуся отпущение грехов, в присутствии всех женщин, молившихся о раненом, и всех рыцарей, которые как милости от Бога просили себе такой же прекрасной смерти, какую он посылал Гильому Монтегю.
Получив отпущение грехов, раненый, не страшась уже более смерти, не противился тому, чтобы железо было вынуто из раны; поэтому граф Салисбюри, приблизившись к племяннику, положил его на спину и, упершись коленом в грудь его, с большим усилием успел выдернуть из раны обломок копья; потом отстегнув шлем, которого прежде невозможно было снять, потому что он, как сказано выше, был пригвожден к голове раненого; и, освободив его от этой тяжелой железной оболочки, заметил, что Гильом Монтегю был без чувств; оруженосцы бросились к нему на помощь, и граф Салисбюри перенес с ними раненого в его шатер.
Присланный Эдуардом придворный доктор осмотрел рану. Салисбюри, любивший Гильома Монтегю как сына, со страхом ожидал проговора; но к довершению его опасений он был для молодого рыцаря неблагоприятен. Доктор приказал подать себе обломок вынутого из раны копья и по запекшейся на нем крови заметил, что оно на два дюйма глубины вонзилось в рану. Доктор значительно покачал головой, как человек, теряющий последний луч надежды. В эту минуту явились слуги от короля с приказанием перенести Гильома Монтегю в назначенные для него комнаты замка Виндзора; но по слабости, в которой находился раненый, доктор воспротивился исполнению желания Эдуарда.
Салисбюри принужден был оставить Гильома Монтегю прежде, чем он пришел в чувство. Обязанности службы призывали его к королю, потому что в тот же самый вечер он должен был отправиться в Марган для того, чтобы Оливье Клиссон и сир Гаркур подписали свое обещание, получили через него от короля свободу. Салисбюри был из числа тех людей, которые для исполнения обязанностей службы жертвуют сердечными привязанностями; так что, поручив Гильома Монтегю как сына своего попечениям доктора, отправился к Эдуарду.
Графиня Салисбюри просила позволения короля не присутствовать за ужином, на что король изъявил согласие; потому что и он так же, как и все присутствующие, понимал огорчение, причиненное ей этим несчастным случаем. Всем было известно, с каким почтением и верностью молодой человек охранял ее во все время плена графа; и хотя некоторые и подозревали в поведении племянника привязанность нежнее той, которая должна бы быть по одному только родству, но добродетель графини Алиссы так была всем известна, что эти подозрения нимало не повредили ей в общем мнении. Впрочем, хотя и отдавали справедливость графине в непорочности чувств ее к молодому кастеляну, но надо признаться, что она имела к нему чувство истинной, нежной братской дружбы, к которой присоединялась жалость, ощущаемая всегда женщиной, как бы добродетельна она не была к человеку, который ее тайно и безнадежно любит.
Алисса при входе Салисбюри не старалась скрыть своего огорчения, она была уверена, что он не упрекнет ее за слезы, проливаемые ею по его племяннику. И в самом деле, Салисбюри, собрав только все свое мужество, мог и сам воздержаться от слез. Он пришел проститься с графиней, потому что, несмотря на все убеждения Эдуарда отложить на несколько дней поездку в Маргат, непоколебимый посланник понимал всю важность поручения, спешил его исполнить и в тот же вечер отправился, поручив Гильома попечениям графини.
Эта разлука, как ни казалась она кратковременной, происходила при несчастных предзнаменованиях и была с обеих сторон сопровождаема грустными предчувствиями; и ежели бы сердце графа Салисбюри было менее предано королю и не так твердо в исполнении своих обязанностей, то он, наверное, упросил бы Эдуарда выбрать кого-либо другого, вместо него, для окончания начатого им дела. Но граф отвергнул эту мысль, пришедшую ему в голову, как преступление и, черпая новую силу в обвинении себя за то, что хотя и на одно мгновение, но мужество его поколебалось, он простился с Алиссой, предоставив ей на волга ожидать его возвращения в Лондон или отправиться обратно в замок Варк.
Когда графиня осталась одна, то все эти грустные мысли наполнили ее душу сильнейшей грустью, и несчастье, случившееся с Гильомом, представилось ей во всем его ужасе. По этой причине, желая разрешить сомнение, позвала одного из пажей и приказала ему узнать о состоянии здоровья раненого. Паж через несколько минут возвратился; потому что, как сказано выше, шатры рыцарей отделены были от замка только ристалищем. Гильом все еще был без чувств, поэтому доктор и не мог изменить прежних своих определений; по его мнению, рана была смертельна, и хотя и можно было ожидать, что раненый придет в чувство, но не было никакой надежды, чтобы он мог прожить более суток. Ответ этот, несмотря на то, что Алисса должна была ожидать его, по словам графа, поразил ее жестоко, она припомнила неограниченную его к ней преданность, робкую безмолвную любовь в продолжение целых четырех лет, в которые Гильом Монтегю не оставлял ее ни на минуту, кроме только кратковременной по ее приказанию и для ее же спасения отлучки из замка Варк. В продолжение этих четырех лет она все происходящее в сердце молодого человека читала, как в книге, листы которой перевертывало в ее глазах время, и в этом сердце видела только чистую любовь. Представив себе несчастного раненого молодого человека, который еще накануне был весел, здоров, с прекрасными надеждами на будущее, она думала, что он сего дня придет в себя для того только, чтобы узнать всю опасность своего положения и чувствовать приближение смерти. Оставленный всеми, лежал он один в шатре своем, и ей казалось, что если она даст ему умереть в отсутствие двух единственно им любимых существ, то совесть будет укорять ее во все продолжение ее жизни. Несколько времени она не решалась, раза два вставала, потом в раздумье опять падала в кресла; опасаясь, чтобы не перетолковали в дурную сторону замышляемое ею посещение, сознавая чувство свое к нему сильнее одних родственных связей. Наконец, сердце превозмогло мнение Света и она, накинув на голову покрывало, одна без пажа или слуги, вышла из замка Виндзора и пошла к шатру Гильома Монтегю.
Предположение доктора оправдалось; Гильом пришел в себя, и медик, получивший приказание Эдуарда беспокоиться равномерно об обоих раненых, воспользовался этой минутой, чтобы навестить Дугласа, который хотя и безопасно, но однако же был тяжело ранен. Гильом Монтегю был в горячке и по временам в бреду; едва несколько человек могли удерживать его в постели. В эти минуты ему представилась тень, к которой, употребляя все усилия, он хотел броситься, и несмотря на то, что находился в бреду, но осторожность его была так велика, что ни одного раза не произнес имя той, которую любил, призывая ее только мольбою и жалобными стонами. В одну из этих восторженных минут графиня приподняла занавес, прикрывающий вход в шатер, и присутствием своим осуществила лихорадочный бред, предшествовавший ее появлению. Люди, удерживавшие Гильома, увидев осуществившееся видение, им призываемое, невольно его оставили, даже сам Гильом вместо того, чтобы броситься к ней навстречу, откинулся назад в постель, устремил неподвижно взор, скрестил руки на груди и, казалось, как будто молился. По данному графиней знаку, слуги вышли из шатра, но остановились за занавесом, чтобы успеть явиться опять по первому приказанию.
– Вы ли это, графиня, – сказал Гильом, – или ангел, принявший образ ваш, явился, чтобы усладить переход мой из этой жизни в вечность?
– Я, Гильом, – отвечала графиня, – дядя ваш не мог прийти к вам, потому что по обязанности службы и по велению короля должен был ехать, а я не хотела оставить вас одних и пришла сама вйесто графа.
– Да, это ваш голос, – сказал Гильом, – я видел вас тогда, как вы не были здесь, но не слыхал вашего голоса; приход ваш прервал мой бред и разогнал призраки! Вы ли это? Если так, то я умру спокойно.
– Нет, вы не умрете, Гильом, – продолжала графиня, подавая раненому руку, которую он с невыразимым благоговением и любовью поспешно взял. – Положение ваше не так безнадежно, как вы думаете.
Гильом печально улыбнулся.
– Послушайте, – сказал он. – Бог все делает к лучшему, лучше умереть, нежели быть несчастным; не обманывайте меня, и не обольщайте меня в последние минуты моей жизни пустой надеждой; я знаю, я должен умереть, и, умирая, более всего жалко, что не буду охранять вас.
– Охранять меня, Гильом! но от кого же? Слава Богу, неприятель перешел обратно границы.
– О! графиня, – прервал ее Гильом, – не те ваши неприятели, которых вы боитесь; а есть у вас один враг, который опаснее и ужаснее для вас всех этих истребителей городов и покорителей крепостей; его, графиня, вы и не подозреваете, но я два раза, может быть, защитил вас от него. Сию минуту я был в бреду, но бред умирающего есть, может быть, созерцание того, что сокрыто от глаз смертного. В бреду моем я видел вас в руках этого человека, слышал вопли ваши; вы звали на помощь и никто не поспешил спасти вас, меня как будто сверхъестественная сила удерживала в постели, и я отдал бы не только жизнь мою, потому что я и так умираю, но душу мою, понимаете ли вы? – душу в продолжение целой вечности за то, чтобы только спасти вас, но это было свыше сил моих. Я невыразимо страдал, и благодарю вас, что вы приходом своим прервали мои страдания.
– Это было ни что другое, как бред лихорадки, Гильом, я понимаю, вы говорите о короле?
– Да, о нем говорю я, может быть, прежде точно был бред; но теперь я в памяти, вы видите, я в полном рассудке. Но мне стоит только закрыть глаза и я снова опять вас также вижу, слышу ваши вопли; и, признаюсь, это может лишить меня совершенно рассудка.
– Гильом, друг мой Гильом, – вскричала графиня, приведенная в ужас убеждением, с которым говорил умирающий, – успокойтесь ради Бога, успокойтесь!
– Да, успокойте меня для того, чтобы я мог умереть спокойно.
– Что же для этого нужно? – спросила Алисса с видом сожаления, – скажите, если это только в моей власти, то я все готова сделать.
– Надо удалиться, – сказал поспешно Гильом, – сию же минуту удалиться от этого человека. Я теперь умру спокойно, потому что видел вас; обещайте только мне уехать отсюда, как можно скорее.