Текст книги "Шевалье д'Арманталь"
Автор книги: Александр Дюма-сын
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 29 страниц)
Пунцовая лента
Однако шевалье д’Арманталя в эту минуту не занимала ни близившаяся развязка драмы, в которой он избрал себе такую ответственную роль, ни мудрая предусмотрительность аббата Бриго, который поселил его в доме, где вот уже десять лет аббат бывал почти ежедневно и не мог поэтому привлечь ничьего внимания своими посещениями, будь они даже еще более частыми; он не думал ни о высокопарной речи госпожи Дени, ни о сопрано мадемуазель Эмилии, ни о контральто мадемуазель Атенаиды, ни о шутках господина Бонифаса. Все мысли д’Арманталя были поглощены бедной Батильдой, о которой только что так пренебрежительно отзывались в доме его хозяйки.
Но читатель глубоко ошибся бы, решив, что грубое обвинение господина Бонифаса хотя бы в малой степени повлияло на те смутные и безотчетные чувства, которые шевалье испытывал к девушке. Правда, поначалу слова господина Бонифаса произвели на него тягостное впечатление, и ему стало как-то не по себе. Но даже минутного размышления оказалось для него достаточно, чтобы понять всю невозможность подобной связи. Волею случая у человека низкого звания может вырасти прелестная дочь, судьба может соединить изящную молодую женщину с вульгарным стариком. Но незаконные связи, подобные той, какую подозревали между девушкой, живущей на пятом этаже, и мещанином с террасы, порождаются только страстью или расчетом. Однако любви между этими двумя существами, столь во всем противоположными друг другу, быть не могло. Еще меньше оснований было предполагать, что дело здесь в корысти, потому что если они и не знали настоящей бедности, то во всяком случае не поднимались над уровнем весьма скромной жизни. И даже не той скромной жизни, позлащенной довольством, которую воспевает Гораций и которая протекает где-нибудь в деревенском домике в Тибуре или Монморанси и обеспечивается пенсией в тридцать тысяч сестерций из шкатулки Августа или же государственной рентой в шесть тысяч франков, а скромной, убогой и жалкой жизни людей, которые кое-как перебиваются со дня на день и не впадают в нищету лишь благодаря упорному, каждодневному, а нередко и ночному труду.
Единственный вывод, который следовал из всего этого для д’Арманталя, состоял в том, что Батильда, без всякого сомнения, не могла быть ни дочерью, ни женой, ни любовницей его отвратительного соседа, одним своим видом омрачавшего зарождающуюся любовь шевалье. А это значило, что происхождение Батильды связано с какой-то тайной и, следовательно, Батильда была не тем, чем казалась. Таким образом, все объяснялось: аристократическая красота, грация и безупречное воспитание Батильды переставали быть непостижимой загадкой. Ее теперешнее жалкое положение не соответствовало ее происхождению. Очевидно, эта девушка испытала превратности судьбы, которые для человека примерно то же, что землетрясение для города. Что-то в ее жизни рухнуло, и она вынуждена была опуститься до той среды, в которой ныне прозябала.
Шевалье пришел поэтому к убеждению, что может, не теряя уважения к самому себе, влюбиться в Батильду. В поединке с гордостью – своим надменным и вечно брюзжащим врагом – сердце неистощимо на хитрости. Если бы происхождение Батильды было известно, она не могла бы покинуть пределы круга, к которому принадлежала ее семья, – так сказать, Попилиева круга[32]32
Попилий – римский консул, посланный сенатом к сирийскому царю Антиоху, чтобы предложить ему отказаться от своих завоеваний. Когда Антиох попросил дать ему время для размышления, Попилий очертил вокруг него круг и властно заявил, что царь не выйдет из этого круга, пока не даст ответа сенату.
[Закрыть], – но поскольку ее жизнь была окутана таинственным мраком и она могла выйти из него в сиянии блеска и величия, ничто не мешало человеку, который любил Батильду, вознести ее в своем воображении на такую высоту, какой она сама, быть может, не осмелилась бы достигнуть даже мысленным взором.
И вот, вместо того чтобы послушаться дружеского совета господина Бонифаса, д’Арманталь, едва войдя в свою комнату, тотчас же бросился к окну узнать, дома ли его соседка. Ее окно оказалось распахнутым настежь.
Если бы неделю назад кто-нибудь сказал шевалье, что такая простая вещь, как открытое окно, может заставить учащенно забиться его сердце, он бы, конечно, расхохотался. Однако теперь дело обстояло именно так. Прижав руку к груди, как человек, наконец свободно вздохнувший после мучительного удушья, шевалье другой рукой оперся о стену и украдкой заглянул в комнату Батильды, в надежде увидеть девушку, оставаясь в то же время незамеченным. Он боялся отпугнуть ее, как накануне, своим настойчивым вниманием, которое она могла приписать лишь любопытству.
По истечении нескольких минут д’Арманталь решил, что комната пуста: в противном случае деятельная и подвижная девушка уже не раз промелькнула бы перед его глазами. Тогда д’Арманталь осмелился распахнуть свое окно, и то, что он увидел, подтвердило его предположение. Комната Батильды была, видимо, только что убрана; в аккуратном и симметричном расположении вещей легко было узнать руку старой служанки; крышка клавесина была плотно закрыта, ноты, обычно разбросанные в беспорядке, теперь лежали стопкой, придавленные тремя томами, сложенными в виде пирамиды, и кусок великолепного гипюра был перекинут через спинку стула так, что его концы одинаково свисали с обеих сторон. Впрочем, предположение д’Арманталя, что хозяйки нет дома, вскоре превратилось в уверенность, так как на шум, который он произвел, открывая свое окно, из окна Батильды выглянула левретка. Эта изящная собачка, вполне достойная чести сторожить дом своей хозяйки, всегда была начеку. И на этот раз она тотчас же проснулась и, приподнявшись на подушке, стала искать глазами нахала, который осмелился нарушить ее сон.
Благодаря звучному басу обитателя мансарды и злопамятству юного Бонифаса, шевалье уже успел узнать две весьма важные для него вещи, а именно: что его соседку зовут Батильдой – именем нежным и благозвучным, как нельзя более подходящим для красивой, изящной и грациозной девушки, а левретку – Мирзой; как ему казалось, не менее изысканным и аристократическим именем для представительницы собачьей породы.
Поскольку ничем нельзя пренебрегать, когда хочешь завладеть крепостью, и, так как ничтожная хитрость подчас скорее приводит врага к капитуляции, чем самые грозные военные орудия, д’Арманталь решил прежде всего подружиться с левреткой и самым нежным и ласковым голосом позвал: «Мирза!»
Мирза, которая тем временем уже опять лениво растянулась на своей подушке, живо подняла голову; на ее мордочке было написано полнейшее удивление. В самом деле, умному и понятливому животному должно было показаться странным, что какой-то совершенно незнакомый человек позволяет себе звать ее по имени. Поэтому она не двинулась с места, а лишь с тревогой устремила на шевалье взгляд своих глаз, горевших, как два рубина, в тени, отбрасываемой оконной занавеской.
Шевалье подошел к окну, держа в руках два больших куска сахара, которые он затем расколол на части.
Д’Арманталь не ошибся в своих расчетах. Едва первый кусочек упал на пол рядом с Мирзой, левретка как бы нехотя повернула к нему голову. Когда же нюх подсказал Мирзе, какого рода приманку ей кинули, она протянула к сахару лапу, пододвинула его к своей морде, осторожно взяла передними зубами и, подхватив этот кусочек коренными, принялась грызть его с томным видом, столь характерным для той породы, к которой она имела честь принадлежать.
Шевалье снова позвал собаку, но теперь уже более властным тоном, чем в первый раз: «Мирза!» – и показал ей оставшиеся куски сахару, лежавшие у него на ладони.
На этот раз Мирза уже не бросала на шевалье тревожных и пренебрежительных взглядов, а, встав на задние лапки и положив передние на подоконник, стала смотреть на него с таким дружелюбным и даже умильным видом, словно он был старым знакомым. Д’Арманталь достиг своей цели – Мирза была приручена.
Теперь настала очередь шевалье высказать Мирзе пренебрежение. Он заговорил, обращаясь к собаке, чтобы та привыкла к звуку его голоса. Однако, опасаясь, как бы его «собеседницу», усердно поддерживающую разговор тихим подвыванием и ласковым ворчанием, вновь не обуяла гордыня, шевалье кинул ей еще один кусок сахару, на который та набросилась с еще большей жадностью, ибо на этот раз д’Арманталь заставил ее ждать подачки дольше прежнего. Проглотив сахар, Мирза вернулась к окну, не дожидаясь, чтобы ее позвали.
Шевалье торжествовал полную победу, – настолько полную, что если накануне Мирза проявила высокоразвитый интеллект, выглянув из окна, когда Батильда возвращалась домой, и подбежав к двери, когда Батильда поднималась по лестнице, то на этот раз она не сделала ни того, ни другого. Таким образом, когда хозяйка неожиданно вошла в комнату, она застала свою левретку у окна, всецело поглощенную заигрыванием с соседом. Правда, справедливость требует отметить, что, как ни поглощена была Мирза вымогательством сахара у шевалье, едва услышав шум хлопнувшей двери, ома обернулась и, узнав хозяйку, одним прыжком оказалась подле нее и принялась ластиться к ней самым нежным образом. Но как только обряд встречи был закончен, Мирза, к стыду всего собачьего рода, поспешно вернулась к окну. Такое необычное для левретки поведение, естественно, привлекло внимание Батильды, которая поглядела в окно и встретилась взглядом с шевалье д’Арманталем. Девушка покраснела, шевалье поклонился, и Батильда, смутившись и не отдавая себе отчета в том, что делает, ответила на его поклон.
Первым движением Батильды было подойти к окну и тотчас же закрыть его. Но своего рода инстинкт заставил девушку отказаться от этого намерения: она поняла, что поступить так – означало бы, что она придает некий смысл событию, которое, в сущности, никакого значения не имело, и что оборона в данном случае была бы признанием атаки со стороны молодого человека. Поэтому Батильда спокойно отошла от окна в ту часть комнаты, где ее не мог достичь взгляд шевалье. Несколько минут спустя, когда девушка решилась вернуться на прежнее место, она увидела, что окно соседа уже закрыто. Батильда по достоинству оценила скромность д’Арманталя и преисполнилась к нему благодарности.
Действительно, шевалье сделал мастерский ход. Поскольку у него еще не установилось никаких отношений с соседкой, их окна, расположенные близко друг от друга, не могли оставаться открытыми одновременно. Следовательно, оставь д’Арманталь свое окно открытым, девушке неизбежно пришлось бы закрыть свое, а, как шевалье уже знал, оно закрывалось, да еще завешивалось занавеской так плотно, что сквозь стекло и материю он не смог бы увидеть даже кончика носа Мирзы. Но раз шевалье закрыл свое окно, то соседка могла оставить свое открытым, что позволяло ему наблюдать, как она ходит взад и вперед по комнате или склоняется над работой.
Легко понять, что это было большим развлечением для бедного шевалье, вынужденного жить в полном затворничестве. Впрочем, сегодня он сделал огромный шаг вперед в своих отношениях с Батильдой – он ей поклонился, и она ответила на его поклон. Итак, они уже не были совсем чужими друг другу, их знакомство состоялось, но, для того чтобы знакомство это стало более близким, надо было, если не подвернется благоприятного случая, действовать весьма осмотрительно. Рискнуть заговорить с ней – значило рисковать всем, что уже было завоевано. Пусть лучше Батильда считает, что сегодняшнее происшествие просто случайность. Конечно, Батильда так не думала, но она легко могла сделать вид, что думает именно так. Поэтому она не затворила своего окна и, увидев, что окно шевалье закрыто, устроилась возле подоконника с книгой в руках.
Мирза прыгнула на скамеечку для ног, которая была ее излюбленным местом, но, против обыкновения, положила морду не на округлые колени девушки, а на жесткий подоконник, что свидетельствовало о сильном впечатлении, которое произвел на Мирзу великодушный незнакомец, так щедро угощавший ее сахаром.
Шевалье уселся в глубине своей комнаты, взял ящик с пастелью и начал рисовать прелестную сценку, открывавшуюся его взору, потому что угол оконной занавески был словно невзначай приподнят.
К несчастью, дни стояли короткие – к трем часам уже начинало смеркаться. Солнечный свет, с трудом пробивавшийся сквозь мрачные тучи и сетку дождя, постепенно угасал, и Батильда вскоре затворила свое окно. Но, несмотря на то что в распоряжении шевалье было очень мало времени, он все же успел набросать головку девушки, достигнув замечательного сходства: пастель, как известно, наиболее подходящий материал для изображения тонких, изящных лиц, которые масло всегда несколько огрубляет. Волнистые волосы девушки, нежная, прозрачная кожа, плавная линия лебединой шеи – все это было передано д’Арманталем на редкость выразительно, и портрет достигал той высоты, на какую только может подняться искусство, когда художник имеет перед собой поистине неподражаемую модель.
Едва спустилась ночь, к шевалье пришел аббат Бриго, и, закутавшись в плащи, они отправились в Пале-Руаяль. Как помнит читатель, они хотели осмотреть место предполагаемой засады.
Дом, в котором поселилась госпожа де Сабран, с тех пор, как ее муж был назначен мажордомом регента, значился под номером двадцать вторым и находился между особняком Ла Рош-Гюйон и Пассажем, который в старое время называли Пассажем Пале-Руаяля, потому что это был единственный проход, соединяющий улицу Добрых Ребят с улицей Валуа. Ворота этого узкого проулка, впоследствии переименованного в Пассаж Лицея, запирались одновременно со всеми входами в сад Пале-Руаяля, то есть ровно в одиннадцать часов вечера. Таким образом, людям, которые засиделись в одном из домов на улице Добрых Ребят позже одиннадцати часов вечера, приходилось, если из этого дома не было другого выхода на улицу Валуа, делать большой крюк либо через улицу Нев-де-Птишан, либо через Двор Фонтанов, чтобы попасть в Пале-Руаяль.
Такое же неудобство имел и дом госпожи де Сабран. Это был прелестный маленький особняк, построенный в конце прошлого столетия, то есть лет двадцать – двадцать пять назад, каким-то откупщиком, желавшим во всем подражать вельможам.
Дом этот имел всего два этажа и был по карнизу опоясан каменной галереей, на которую выходили мансарды, где жила прислуга, и покрыт почти плоской черепичной крышей. Под окнами второго этажа находился балкон, выступавший от стены на три-четыре фута и тянувшийся вдоль всего фасада. Балкон был разделен на части высокими железными решетками, доходившими до галереи, которые отделяли по два окна с обеих сторон фасада от трех окон, расположенных в середине, как это часто бывает в домах, где хотят избежать внешнего сообщения между комнатами. Оба фасада особняка – тот, что выходил на улицу Добрых Ребят, и тот, что выходил на улицу Валуа, – были совершенно одинаковы, но со стороны улицы Валуа, которая по уровню была на восемь-десять футов ниже улицы Добрых Ребят, устроили каменную террасу и разбили на ней небольшой сад, весной украшавшийся прелестными цветами. Однако эта терраса не имела спуска на улицу Валуа, и, следовательно, попасть в особняк, так же как и выйти из него, можно было только с улицы Добрых Ребят.
Лучшего места для засады нашим заговорщикам нельзя было и желать. В самом деле, если бы регент посетил госпожу де Сабран, то при условии, что он придет к ней пешком – а это было возможно – и засидится у нее позже одиннадцати часов – а это было вполне вероятно, – он попался бы, как в мышеловку, потому что улица Добрых Ребят была одной из самых пустынных и темных в районе Пале-Руаяля и больше других подходила для осуществления замысла заговорщиков.
К тому же в те времена, как, впрочем, и теперь, дома на этой улице пользовались дурной славой, и посещали их большей частью люди весьма подозрительные. Поэтому можно было поставить сто против одного, что никто не обратит никакого внимания на крики – слишком часто они там раздавались, чтобы кого-либо обеспокоить. Даже в случае появления ночного дозора, который обычно собирается весьма медленно и приходит с большим опозданием, операция может быть закончена прежде, чем он успеет вмешаться.
После того как д’Арманталь и Бриго осмотрели местность, составили стратегический план и заметили номер дома, они расстались. Аббат поспешил в Арсенал сообщить герцогине дю Мен, что шевалье д’Арманталь по-прежнему хорошо настроен. Д’Арманталь возвратился в свою мансарду.
Как и накануне, в комнате Батильды горел свет, но на этот раз девушка не рисовала, а занималась шитьем. Ее окно было освещено до часу ночи. Жилец с террасы поднялся к себе задолго до того, как д’Арманталь вернулся домой.
Шевалье не спалось в эту ночь. Не изведанные доселе чувства, вызванные зарождающейся любовью и близившимся к развязке заговором, не давали ему уснуть. Однако под утро усталость взяла свое, и он проснулся только тогда, когда его несколько раз довольно сильно потрясли за плечо. Должно быть, шевалье в эту минуту снился дурной сон, потому что, не успев проснуться, он схватился за пистолеты, лежавшие на ночном столике.
– Эй, эй, погодите, молодой человек! – воскликнул аббат Бриго. – До чего же вы прытки, черт возьми! Протрите-ка глаза получше!.. Вот так. Теперь узнаете меня?
– А, это вы, аббат! – со смехом сказал д’Арманталь. – Ваше счастье, что вы меня остановили. А то бы вам не поздоровилось. Мне снилось, что пришли меня арестовать.
– О, это добрый знак! – подхватил аббат Бриго. – Добрый знак. Вы же знаете, что сны сбываются, но только наоборот. Все будет в порядке.
– Есть новости? – спросил д’Арманталь.
– Допустим. А как бы вы к этому отнеслись?
– Черт возьми, я был бы в восторге! – воскликнул д’Арманталь. – Чем раньше покончишь с таким делом, тем лучше.
– Ну что ж, в таком случае читайте, – сказал аббат Бриго, вынимая из кармана сложенный вчетверо лист и подавая его шевалье. – Читайте и благодарите всевышнего, ибо ваши желания исполнились.
Д’Арманталь взял протянутую ему бумагу, спокойно развернул ее, словно это была какая-нибудь пустячная записка, и прочел вполголоса:
– «Донесение от 27 марта. Два часа пополуночи. Сегодня в десять часов вечера регент получил из Лондона депешу, в которой сообщалось, что завтра, 28-го, в Париж прибывает аббат Дюбуа. Так как регент ужинал у Мадам[33]33
Мадам – в дореволюционной Франции титул старшей дочери короля, дочери дофина и невестки короля. В данном случае имеется в виду жена Филиппа I, брата короля Людовика XIV, мать герцога Орлеанского.
[Закрыть], то, несмотря на поздний час, эта депеша была ему немедленно вручена. За несколько минут до этого мадемуазель де Шартр попросила у своего отца позволения отправиться на богомолье в Шельский монастырь, и было решено, что регент будет сам сопровождать ее. Но, как только регент прочитал депешу, он тут же изменил свои намерения и приказал, чтобы завтра в полдень собрался государственный совет. В три часа дня регент отправится в Тюильри к его величеству. Регент просил, чтобы его величество принял его наедине, ибо упорство маршала де Вильруа, который считает своим долгом присутствовать при всех разговорах между его величеством и регентом, начало выводить герцога из себя. Ходят слухи, что, если маршал будет упорствовать и впредь, дело кончится для него плохо. В шесть часов вечера регент, шевалье де Симиан и шевалье де Раван будут обедать у госпожи де Сабран»… А-а! – вырвалось у д’Арманталя.
И он перечел последние две строчки, взвешивая каждое слово.
– Ну, что вы думаете насчет последнего пункта? – спросил аббат.
Шевалье быстро вскочил с кровати, накинул халат, вынул из ящика комода пунцовую ленту, взял с письменного стола молоток и гвоздь, открыл окно и, бросив украдкой взгляд на окно соседки, стал прибивать ленту к наличнику.
– Вот мой ответ, – сказал шевалье.
– Что это значит, черт возьми?
– Это значит, что вы можете сообщить герцогине дю Мен, – продолжал д’Арманталь, – что я надеюсь нынче вечером выполнить свое обещание. А теперь уходите, дорогой аббат, и возвращайтесь не ранее, чем через два часа. Я жду посетителя, с которым вам лучше здесь не встречаться.
Аббат, воплощенная осторожность, не заставил шевалье повторять свой совет. Он надел шляпу, пожал руку д’Арманталю и поспешно вышел.
Минут через двадцать в комнату шевалье вошел капитан Рокфинет.
III
Улица Добрых ребят
В то же воскресенье, часов около восьми, когда вокруг уличного певца, который аккомпанировал себе, одновременно ударяя рукой по тамбурину и звеня тарелками, привязанными к коленям, собралась изрядная толпа, запрудившая улицу Валуа, какой-то мушкетер в сопровождении двух лейб-гусаров спустился по задней лестнице Пале-Руаяля и направился к Пассажу Лицея, выходившему, как уже сказано, на улицу Валуа.
Увидев, что толпа преграждает им путь, военные остановились. Посовещавшись, они, видимо, решили изменить свой маршрут, ибо мушкетер, а за ним и оба лейб-гусара пересекли Двор Фонтанов и свернули на улицу Добрых Ребят. Когда мушкетер, который, несмотря на свою полноту, шел быстрым шагом, поравнялся с домом номер двадцать два, дверь отворилась, как по волшебству, и, едва мушкетер и оба лейб-гусара успели войти в дом, тут же захлопнулась.
В тот самый момент, когда военные решили направиться в обход, неизвестный молодой человек в темном костюме, таком же плаще и надвинутой на глаза широкополой шляпе отделился от толпы, окружавшей певца, и, напевая себе под нос на мотив песенки о повешенных «двадцать четыре, двадцать четыре, двадцать четыре», быстро двинулся к Пассажу Лицея. Он успел дойти до угла улицы Валуа еще до того, как трое военных приблизились к известному нам дому, и увидел, как они вошли в дверь.
Тогда молодой человек огляделся по сторонам и при свете одного из трех фонарей, которые благодаря щедрости городских властей освещали или, вернее, должны были освещать всю улицу Добрых Ребят, заметил одного из тех толстых угольщиков, с лицом, вымазанным сажей, которых так часто изображал на своих полотнах Грёз. Угольщик отдыхал перед особняком Ла Рош-Гюйон, положив свой мешок на каменную тумбу. Молодой человек с минуту помедлил, словно не решаясь подойти поближе, но, когда угольщик сам запел на мотив песенки о повешенных тот же припев, что и молодой человек, последний приблизился к нему без колебаний.
– Значит, вы их видели, капитан? – спросил молодой человек в плаще.
– Точно так же, как вижу вас, шевалье. Это были мушкетер и два лейб-гусара. Но я не мог их узнать. Судя по тому, что мушкетер прикрывал лицо платком, я предполагаю, что это и был регент.
– Вы не ошиблись. А в мундирах лейб-гусаров были Симиан и Раван.
– А, мой ученик! Мне было бы приятно с ним встретиться. Он славный малый.
– Во всяком случае, капитан, смотрите, чтобы он вас не узнал.
– Куда там! Сам дьявол меня не узнает в этом виде. Это вам, шевалье, надо бы быть поосторожней. У вас, к несчастью, осанка вельможи, которая никак не вяжется с вашим костюмом. Но сейчас дело не в этом. Они попали в мышеловку, и у нас задача не дать им оттуда выбраться. Все ли наши люди предупреждены?
– Вам ведь известно, капитан, что я ваших людей не знаю, так же как они не знают меня. Я вышел из толпы, напевая песенку, которая служит нам паролем. Но услышали ли они и поняли ли меня, этого я вам сказать не могу.
– Не беспокойтесь, шевалье. Мои ребята слышат даже то, что говорится шепотом, и понимают всё с полуслова.
И в самом деле, едва молодой человек в плаще успел отойти от толпы, собравшейся вокруг уличного певца и состоявшей, казалось, исключительно из праздношатающихся, как там началось странное и совершенно непредвиденное движение. И, хотя песня не была допета до конца, а певец не приступил еще к сбору денег, толпа стала заметно редеть. Многие мужчины, подавая друг другу едва заметные знаки рукой, поодиночке или по двое выходили из круга; одни поднимались вверх по улице Валуа, другие пересекали Двор Фонтанов, третьи шли через Пале-Руаяль, но все они стекались на улицу Добрых Ребят, которая, по-видимому, была у них условленным местом встречи.
В результате этого маневра, цель которого понять нетрудно, перед певцом осталось всего десять – двенадцать женщин, несколько детей и добропорядочный мещанин лет сорока, который, видя, что вот-вот начнется сбор денег, тоже удалился. Всем своим видом он выражал при этом глубокое презрение к новым песням и шел, напевая себе под нос старинную пастораль, которую, по всей вероятности, ставил куда выше новомодных вольных куплетов. Правда, этому добропорядочному мещанину показалось, что незнакомые мужчины, мимо которых он проходил, делают ему какие-то знаки, но так как он не принадлежал ни к тайному обществу, ни к масонской ложе, то преспокойно продолжал свой путь, по-прежнему мурлыча под нос полюбившийся ему припев:
Пусти меня гулять,
Резвиться и играть
На травке под кустом
В орешнике густом!..
Пройдя по улице Сент-Оноре до шлагбаума заставы Двух Сержантов, он свернул на улицу Кок и исчез из виду.
Примерно в это же время молодой человек в плаще, который, напевая: «двадцать четыре, двадцать четыре, двадцать четыре», первым отделился от толпы зрителей, вновь появился у лестницы Пассажа Пале-Руаяля и, подойдя к певцу, сказал:
– Приятель, моя жена больна, а твоя музыка не дает ей уснуть. Если у тебя нет особых причин выступать именно здесь, отправляйся-ка лучше на площадь Пале-Руаяля. Вот тебе экю, чтобы возместить убытки.
– Благодарю вас, монсеньер, – ответил певец, определяя социальное положение незнакомца по его щедрости. – Я ухожу. Может, у вас есть поручения, которые следует исполнить на улице Муфтар?
– Нет.
– А то я бы охотно выполнил их за ту же цену.
И певец убрался восвояси. А так как именно он был центром и причиной скопления народа, то и те немногие зеваки, которые еще оставались на месте, исчезли вслед за ним.
В этот момент на башне Пале-Руаяля пробило девять. Молодой человек в плаще вытащил из жилетного кармана часы, усыпанные бриллиантами, что никак не вязалось с его скромным костюмом. Так как часы спешили на десять минут, молодой человек поставил их точно по бою, потом пересек Двор Фонтанов и пошел по улице Добрых Ребят.
Подойдя к дому номер двадцать четыре, он вновь повстречал угольщика.
– Как там певец? – спросил тот.
– Убрался.
– Отлично.
– А почтовая карета? – в свою очередь спросил молодой человек.
– Ждет на углу улицы Байиф.
– Надеюсь, колеса кареты и копыта лошадей обмотаны тряпками?
– Да.
– Превосходно! Тогда нам остается только ждать, – сказал молодой человек в плаще.
И вновь воцарилась тишина.
Прошел час. Все реже и реже появлялись запоздалые прохожие, и наконец улица совсем опустела. Кое-где еще светились окна, но и они одно за другим гасли, и вскоре темнота, которой теперь приходилось бороться только с тусклым светом фонарей, висевших против часовни Сен-Клер и на углу улицы Байиф, поглотила весь квартал.
Прошел еще час. С улицы Валуа донеслись шаги ночного дозора. Вслед за тем послышался скрип ворот. Это сторож запирал Пассаж.
– Отлично! – прошептал человек в плаще. – Теперь нам уже никто не помешает.
– Да, – подтвердил угольщик, – только бы он не остался там до утра.
– Ваши люди верят, что речь идет просто-напросто о пари?
– Во всяком случае, они делают вид, что верят, а большего от них и требовать нельзя.
– Итак, капитан, мы с вами обо всем уговорились. Вы и ваши люди изображаете пьяных. Вы меня толкаете, я падаю между регентом и его спутниками. Вы набрасываетесь на него, затыкаете ему кляпом рот. По свистку подъезжает карета. Симиану и Равану приставляют пистолеты к виску и не дают им двинуться с места.
– Но как нам быть, если он назовет себя? – спросил угольщик, понижая голос.
– Если он назовет себя?.. – повторил молодой человек в плаще и добавил едва слышно: – Если он назовет себя, вы его убьете. В таком деле не может быть полумер.
– Черт побери! – воскликнул угольщик. – Что ж, постараемся сделать так, чтобы он себя не назвал.
Человек в плаще ничего не ответил, и вновь воцарилась тишина.
Прошло еще четверть часа, за это время ничего нового не случилось.
Но вот осветились три центральных окна особняка.
– Смотрите, смотрите! – одновременно воскликнули человек в плаще и угольщик.
В этот момент послышались шаги. Кто-то шел с улицы Сент-Оноре и, видимо, намеревался пройти по улице Добрых Ребят. Угольщик пробормотал сквозь зубы такое проклятие, что небу стало жарко.
А прохожий тем временем приближался. То ли он вообще боялся темноты, то ли заметил, что во мраке движутся какие-то подозрительные тени, но, так или иначе, было ясно, что он чем-то встревожен. И действительно, поравнявшись с часовней Сен-Клер, он прибегнул к обычной хитрости трусливых людей, которые хотят показать, что они ничего не боятся: он запел. Но, чем дальше он продвигался, тем неувереннее звучал его голос. И, хотя невинная песенка, которую он напевал, казалось, свидетельствовала о его безмятежном расположении духа, у Пассажа прохожего охватил столь явный приступ трусости, что он закашлялся. А кашель в гамме проявлений страха, как известно, указывает на большую степень испуга, нежели пение. Однако, убедившись, что вокруг все спокойно, он несколько приободрился и вновь запел дрожащим голосом, который более соответствовал его состоянию, чем смыслу слов:
Пусти меня гулять,
Резвиться и играть
На травке под кустом
В орешнике густом!..
Вдруг он оборвал на полуслове свою песню и остановился как вкопанный, увидев, что в подъезде одного из домов, освещенные светом, падающим из окон особняка, притаились двое мужчин. Почувствовав, что у него пропал голос и подкосились ноги, певец застыл в оцепенении. К несчастью, как раз в это время в салоне госпожи де Сабран кто-то подошел к окну. Угольщик, поняв, что случайный крик может погубить все дело, кинулся было к прохожему, но человек в плаще остановил его.
– Капитан, – сказал он, – не трогайте этого человека… – И, подойдя к прохожему, приказал: – Проходите, мой друг, но только быстро и не оглядывайтесь!
Певец не заставил повторять себе это дважды и, дрожа всем телом, засеменил по улице так быстро, как только ему позволяли его короткие ноги. Через несколько секунд он уже завернул за угол сада, окружавшего отель Тулуз.
– Он вовремя убрался! – прошептал угольщик. – Они открывают балконную дверь.
Оба заговорщика отступили в тень подъезда.
Дверь в самом деле отворилась, и один из лейб-гусаров вышел на балкон.
– Ну, какая погода, Симиан? – послышалось из глубины комнаты.
Угольщик и молодой человек в плаще узнали голос регента.
– Мне кажется, – ответил Симиан, – идет снег.
– Как? Тебе кажется, что идет снег?
– А может быть, дождь. Не разберу, – продолжал Симиан.
– Ты что, болван, не можешь отличить снег от дождя? – воскликнул Раван и тоже вышел на балкон.
– А может быть, нет ни снега, ни дождя, – проговорил Симиан.
– Он мертвецки пьян, – сказал регент.
– Я пьян? – вскричал Симиан, задетый за живое. Он счел это оскорбительным для своей репутации гуляки. – Идите сюда, монсеньер. Идите, идите…








