Текст книги "Римские рассказы"
Автор книги: Альберто Моравиа
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 31 страниц)
Пикник
Перевод К. Наумова
Рождество, Новый год, крещенье… Когда в середине декабря начинаются разговоры о праздниках, меня бросает в дрожь, будто мне говорят о долгах, которые нужно платить, а денег нет. Рождество, Новый год, крещенье. И почему только эти праздники так и идут один за другим! Для бедняка, вроде меня, это прямо нож острый… Не то чтобы я не хотел праздновать светлое рождество, или Новый год, или крещенье, но дело в том, что в эти дни все торговцы съестным, как сущие разбойники, располагаются за углом улицы так, что наш брат приходит на праздник одетый, а уходит голый и ограбленный. Может быть, во времена царя Гороха рождество, Новый год, крещенье были настоящими праздниками и отмечали их скромно, но от всего сердца, – ведь тогда еще не было ни организации, ни агитации, ни эксплуатации. Но мало-помалу даже самые глупые люди поняли, что на праздниках можно нагреть руки; так оно теперь и делается. Праздники эти – для плутов, которые продают съестное, а не для бедных людей, которые его покупают. Часто я думаю, что, скажем, для пирожника, для торговца птицей, для мясника это настоящие праздники и даже вдвойне праздники, потому что, во-первых, это праздники, да к тому же еще в эти дни они продают раз в десять больше, чем в будни. И выходит, что бедняк справляет праздник впроголодь, с пустым карманом, за скудным столом, а они празднуют по-настоящему – с полным кошельком, за обильным столом.
Впрочем, чтоб вы могли убедиться, что я говорю правду, загляните-ка на улицу, где находится моя писчебумажная лавка. Тут рядышком разместились лавки колбасника Толомеи, торговца птицей Де Сантиса, пекаря Де Анджелиса и виноторговца Крочани. А ну-ка, что вы там видите? Горы сыров и окороков, тьму-тьмущую кур и индеек, корзины с пирожками, пирамиды графинов и бутылок; кругом огни, все сияет, люди входят и выходят непрерывным потоком с утра до вечера, как в каком-то морском порту. Так обстоит дело в этих четырех лавках. А в моей лавчонке все наоборот: тишина, сумрак, покой, пыль на прилавке; разве что иногда какой-нибудь малыш забежит купить тетрадку или женщина возьмет склянку чернил, чтобы записать расходы. Да и сам я похож на свою лавку – худой, голодный, в черном переднике, весь пропахший пылью и бумагой, вечно угрюмый, озабоченный. А по их лицам сразу можно сказать, что дела у них идут хорошо: такие они видные, румяные, жирные, самоуверенные, эти Де Анджелис, Толомеи, Крочани, Де Сантис. Всегда-то они веселы, все-то им море по колено… Эх, дал я маху со своей специальностью! От бумаги, печатной или писчей, немного проку – лавочники, сворачивая свои кульки, отпускают ее не меньше, чем я, продающий ее для чтенья и письма.
Так вот за несколько дней до Нового года как-то утром жена говорит мне:
– Слушай, Эджисто, какая прекрасная мысль! Крочани предложил собраться всем пяти коммерсантам нашей улицы с женами и устроить пикник по случаю Нового года.
– А что это такое, пикник? – спросил я.
– Ну, обычная вечеринка.
– Обычная?
– Да, обычная, но только на нее каждый что-нибудь приносит, и получается так, что каждый угощает всех и все угощают каждого.
– Это и есть пикник?
– Да, это и есть пикник. Де Анджелис принесет пирожки, Крочани – вино и шампанское, Толомеи – закуски, Де Сантис – индеек…
– А мы?
– Мы должны будем принести новогодний пирог.
Я промолчал. А она настаивала:
– Разве это не хорошо придумано? Так я скажу, что мы придем?
Я сидел у прилавка и разбирал пачку открыток с рождественскими поздравлениями. Наконец я сказал:
– Мне кажется, этот пикник не так уж справедливо придуман. У Де Анджелиса в лавке есть пирожки, у Крочани – вино, у Толомеи – закуски, у Де Сантиса – индейки, А что у меня? Ничего. Значит, пирог мне придется покупать?
– Ну и что ж тут такого? Они ведь тоже платят за свои товары, в лавке у них ничего не растет… Что ж тут такого?.. Вечно с тобой так. Вечно ты упрямишься, рассуждаешь, хочешь быть умнее всех. А потом жалуешься, что дела идут плохо.
В общем, мы изрядно повздорили. Наконец, чтобы прекратить спор, я сказал:
– Ладно, будь по-твоему. Передай ему, что я приду на пикник… Мы принесем пирог.
Тогда она посоветовала мне купить пирог побольше, по крайней мере кило на два, чтобы не ударить лицом в грязь. И я пообещал ей купить пирог побольше.
Канун Нового года я провел, как обычно, – продавал поздравительные открытки и рождественские картонные фигурки с изображением яслей Христа. А мои соседи продавали индеек и кур, пирожки и лапшу, ящики ликеров и дорогих вин, сыр и ветчину. Денек выдался прекрасный, и я, сидя в своей темной лавчонке, смотрел, как по улице в лучах солнца спешат женщины, нагруженные покупками. День и правда был прекрасный, день под Новый год в Риме, ослепительно синее небо, казалось, было из тончайшего хрусталя, а все предметы выглядели как бы нарисованными на нем яркими красками. Вечером, закрывая лавку, я сказал жене:
– Ужинать нам не стоит… Наедимся в полночь, на пикнике. Одного пирога, который я несу, хватит человек на сто.
И впрямь, коробка с пирогом была огромная. Я сказал жене, чтобы она не беспокоилась – пирог понесу я сам.
В половине одиннадцатого мы вошли в подъезд Крочани, квартира которого помещалась как раз над магазином. Крочани жили здесь, должно быть, лет пятьдесят, а то и больше. Здесь жил еще Крочани-дед в те времена, когда винная лавка была всего лишь распивочной, куда рабочие заходили выпить стаканчик. Отец нынешнего хозяина расширил торговлю, продавая вино оптом. Теперь здесь жил Адольфо Крочани младший, который, кроме вина, продавал еще виски и всякие заграничные ликеры. Это было одно из обветшалых строений старого Рима, все состоявшее из коридорчиков и маленьких комнатушек; но Крочани, молодой человек с одутловатым лицом и маленькими глазками, гордо повел нас в столовую. Вот это красота! Вся мебель новая, из полированного красного дерева, с бронзовыми ручками и тонкими ножками из белого клена. В последний раз, когда я был в этой комнате, в ней еще все сохранялось в том виде, как было прежде: дешевый стол, соломенные стулья, фотографии на стенах, швейная машина в нише у окна. Теперь всего этого уже не было. Кроме новой мебели, я заметил в комнате еще картину с изображением заката на море в большой золоченой раме, огромный радиоприемник, служивший также буфетной стойкой, фарфоровые статуэтки голых женщин, клоунов, собачек, а на накрытом столе – сервиз из самого тонкого фарфора с розовыми цветочками.
– Я купил все это на площади Аргентина, – сказал мне Крочани, показывая на обстановку комнаты. – Угадай-ка, сколько я заплатил?
Я назвал какую-то цифру, и он ее утроил, раздуваясь от тщеславного удовлетворения. Тем временем подошли и другие, и скоро все были в сборе.
Кто здесь был? Здесь был Толомеи, рослый, усатый парень, который, отвешивая товар, говорил служанкам: «Пойдет?». Здесь был пекарь Де Анджелис, маленький человечек с лицом простака, но порядочный плут; мальчишкой он просил милостыню, а нынче продает всему кварталу лапшу. Здесь был Де Сантис, торговец птицей, который и теперь остался таким же крестьянином, как в те времена, когда он приходил в Рим с корзинкой свежих яиц; у него безволосое, серое, пухлое лицо, похожее на булку, и корявая речь жителя Витербо.
Здесь были также их жены, разодетые в пух и прах, но детей они не привели, потому что, как сказал Крочани, разливая вермут, это вечеринка коммерсантов, собирающихся встретить наступающий год прежде всего как коммерческий год, в течение которого они должны заработать уйму денег. По правде сказать, здесь эти люди мне нравились еще меньше, чем на пороге своих лавок: торгуя, они прятали свое самодовольство и даже плакались покупателям, но теперь, когда клиентов не было и они готовились сесть за праздничный стол, самодовольство так и перло из них наружу.
Мы сели за стол в одиннадцать часов и сразу набросились на закуски Толомеи. Тут пошли шутки: кто спрашивал у Толомеи, действительно ли колбаса из настоящей свинины, кто вспоминал его любимые выражения, вроде: «Пойдет?». Но это были беззлобные шутки людей равных, одного круга, где все стоят друг за дружку. Вот если бы я шутя сказал, что такие закуски позволяю себе не часто, то, думаю, это их покоробило бы. Поэтому я предпочитал есть молча. За пирожками все немного притихли, может, потому, что бульон был горячий и приходилось дуть на него, чтобы не обжечься. Кто-то, однако, заметил, что пирожки на сей раз с настоящей начинкой, а не полупустые, какие обычно продают покупателям, и все засмеялись. Я опять промолчал, но съел две полные тарелки бульона, чтобы согреть желудок. Наконец появились две жареные индейки, громадные, как страусы, и, глядя на них, все снова развеселились и начали приставать к торговцу птицей, спрашивая, где он раздобыл эти два чуда природы, не у знаменитого ли Де Сантиса, снабжающего птицей весь Рим. Но крестьянин не понимал шуток и ответил, что этих индеек он отобрал из сотни и собственноручно откормил у себя дома.
Я и на этот раз ничего не сказал, только заботливо выбрал огромное, как монумент, бедрышко и три куска с начинкой, а затем еще квадратный кусок, не знаю откуда вырезанный, но тоже вкусный. Я ел с таким аппетитом, что кто-то заметил:
– Посмотрите-ка, как Эджисто уплетает!.. Видно, не каждый день тебе случается есть такую индейку, а, Эджисто?
Я отвечал с полным ртом:
– Вот именно! – а про себя подумал, что хоть раз они сказали правду.
Бутылки Крочани между тем исправно ходили по кругу, лица сидевших за столом сияли, красные и блестящие, как медная кухонная посуда. Ни о чем другом, кроме еды, никто не говорил, потому что, собственно, им и не о чем больше было разговаривать. Единственный человек, который мог бы что-нибудь сказать, был я, именно потому, что, не в пример остальным, дела у меня шли плохо и я предавался грустным размышлениям, а размышления, хотя и не наполняют желудок, по крайней мере, наполняют мозг.
Когда с индейкой было покончено, подали салат, к которому никто даже не притронулся, затем сыр и фрукты; тут Крочани объявил, что наступает полночь, и, обходя стол, продемонстрировал всем бутылку шампанского, которое, как он сказал, было настоящим французским шампанским, из тех, что он продавал по три тысячи лир с лишним за бутылку. Уже собирались откупорить шампанское, но тут все закричали:
– Твоя очередь, Эджисто, покажи-ка теперь свой пирог.
Я встал, прошел в глубину комнаты, взял коробку с пирогом, вернулся, снова сел на свое место и торжественно положил коробку на стол. Я предупредил:
– Это совершенно особенный пирог, сейчас увидите. Потом открыл коробку, засунул туда руку и начал
распределять содержимое: по склянке чернил, перу, тетрадке и букварю каждому из мужчин. О женщинах, сказал я с извинениями, я не подумал.
От такого сюрприза все опешили и сидели молча; они плохо понимали, в чем дело, еще и потому, что осоловели от вина и еды. Наконец Де Анджелис сказал:
– Постой, Эджисто, что это за шутки? Мы же не дети и в школу не ходим.
Де Сантис, которого совсем развезло, спросил:
– А где же пирог?
Я поднялся и ответил:
– Это ведь пикник, не правда ли? Каждый приносит тот товар, который есть у него в лавке, не так ли? Вот я и принес вам то, что у меня было: чернила, перья, тетради, буквари.
– Да ты что? – выпалил Толомеи. – Дурак или прикидываешься?
– Нет, – ответил я. – Я не дурак, а торговец писчебумажными товарами. Ты принес закуски, которые мне приходится покупать у тебя круглый год. А я принес то, что у меня имеется и что тебе никогда и в голову не придет купить.
Де Анджелис сказал примирительно:
– Хватит, садитесь, не будем портить себе кровь.
Его послушались. Подали всякие сласти, бутылки
были откупорены, и все снова стали пить.
Но я заметил, что никто не хочет выпить за мое здоровье. Тогда я поднялся с бокалом в руке и сказал:
– Раз вы не хотите пить за мое здоровье, я сам произнесу тост. Желаю, чтобы вы в этом году немножко больше читали, даже если бы на худой конец вам пришлось немножко меньше продавать.
Тут раздался хор протестов, а потом Крочани, выпивший больше других, крикнул, рассвирепев:
– Заткнись, ублюдок! Типун тебе на язык! Продавай свои книги кому хочешь, а сюда нечего ходить надоедать нам, не то смотри! Убирайся-ка лучше восвояси, и так уж сколько сожрал.
– Значит, – ответил я, – ты не хочешь выпить за процветание книготорговли?
– Заткнись, шут гороховый! Дурак, невежа, нахал!
Теперь все принялись меня оскорблять. Я в долгу не оставался и не терял присутствия духа, а жена дергала меня за рукав. Больше всех был зол хозяин дома. Он требовал, чтобы мы ушли.
В общем, не знаю, как я очутился на улице; я весь дрожал от холода, а жена плакала и повторяла:
– Видишь, что ты наделал. Теперь мы нажили себе врагов, и этот год будет еще тяжелее прошлого.
Так, препираясь между собой, окруженные сверкающими праздничными огнями и летевшими из окон осколками бутылок, мы вернулись домой.
Родимое пятно
Перевод И. Тыняновой
Мне очень неприятно, что я огорчил сестру, но все равно рано или поздно я бы обязательно поссорился с моим зятем Раймондо. И это не моя вина. А дело было вот как. В первый жаркий день, поутру, свернув в узелок купальный костюм и полотенце и привязав все это к седлу велосипеда, я взвалил велосипед на спину и направился к лестнице, надеясь улизнуть незаметно, чтобы поехать на пляж в Остию. Но вот что значит не везет! Кого, вы думаете, я встречаю у самой двери? Раймондо, собственной персоной! Из всех живущих в нашем доме я встречаю именно его. Он, конечно, сразу же заметил мой узелок и спрашивает:
– Ты куда это собрался?
– В Остию, купаться.
– А работа?
– Да какая работа?
– Не валяй дурака… В Остию поедешь в понедельник… а сейчас идем в парикмахерскую.
В общем, что тут говорить? Раймондо большой, здоровенный парень, а я маленький и худенький. Он, конечно, отнял у меня велосипед, запер его в чулан, а потом взял меня за руку и толкнул к лестнице со словами:
– Пойдем, уже поздно.
– Ну, знаешь, – сказал я, – у нас столько работы, что времени нам все равно хватит!
На сей раз он ничего не ответил, но по его лицу я понял, что задел его за живое. Эту парикмахерскую он открыл на деньги моей бедняжки-сестры; дела шли неважно, вернее сказать – из рук вон плохо. Работников было двое – он и я, а клиенты к нам заглядывали так часто, что ничего не изменилось бы, если б мы оба отправились гулять, оставив в парикмахерской одного мальчишку Паолино стеречь бритвы и кисточки, а то не хватало только, чтоб нас еще обокрали!
Мы молча шли по улице; солнце уже здорово припекало. Парикмахерская находилась недалеко от нашего дома, в самом сердце старого Рима, на виа дель Семинарио – и то, что парикмахерскую открыли именно там, было главной ошибкой, потому что на этой улице по целым дням ни одной живой души не видно – тут кругом одни конторы и живет все сплошь бедный люд. Когда мы пришли, Раймондо поднял железную штору, потом снял пиджак и надел халат, я тоже переоделся. Тут появился Паолино, и Раймондо сразу же сунул ему в руки щетку и велел подмести хорошенько, до блеска, потому что, пояснил он, поддерживать чистоту – это дело первой важности для модной парикмахерской. Ну уж, сказал тоже! Мети, не мети, все равно не поможет, не все то золото, что блестит, знаете.
Ведь дела-то у нас шли плохо не только из-за этой улицы, а еще и потому, что заведение наше было совсем плохонькое: комнатка маленькая, панели на стенах грубо размалеваны под мрамор, кресла, стулья и деревянные полки выкрашены какой-то синькой, фаянсовые раковины, купленные по дешевке в другой парикмахерской, которая закрылась, пожелтели и потрескались, а полотенца и салфетки шила и вышивала сама сестра – за целый километр видно, что домашнее производство! Ну, значит, Паолино подмел пол – тоже, кстати, довольно безобразный, потому что кафельные плитки стерлись и стали совсем серыми, – а Раймондо тем временем, удобно расположившись в кресле, курил свою первую сигарету. Когда на полу не осталось ни одной пылинки, Раймондо с королевской важностью протянул Паолино двадцать пять лир и велел пойти купить газету, а когда тот вернулся, Раймондо углубился в чтение спортивных новостей. Так началось утро: Раймондо, развалившись в кресле, читал и курил, Паолино, присев на корточки на пороге, развлекался тем, что таскал за хвост кота, а я, сидя на приступочке у двери, бессмысленно глядел на улицу. Как я уже сказал, на эту улицу редко кто заглядывал: за час прошло мимо человек десять, а то и меньше, и почти всё женщины, возвращавшиеся с базара со своими корзинками. Наконец солнце перестало гулять по соседним крышам и залило своим светом и нашу улицу; я вошел в помещение и тоже решил сесть в кресло.
Прошло еще полчаса, клиенты все не показывались. Вдруг Раймондо бросил газету, потянулся, зевнул и сказал:
– Послушай, Серафино… раз уж клиенты что-то не идут, давай по крайней мере поупражняйся пока: побрей-ка меня.
Он уже не первый раз заставлял меня побрить его, но сегодня это меня особенно обозлило, потому что ведь он помешал мне поехать купаться. Не сказав ни слова, я схватил полотенце и нарочно несколько раз встряхнул перед самым его носом. Другой бы понял, но он ничего не понял. Он нахально нагнулся вперед, к зеркалу, и принялся рассматривать свой подбородок и щупать щеки.
Паолино проворно подставил мне чашку, я развел мыло и затем, вертя кисточкой с такой силой и быстротой, как будто взбивал гоголь-моголь, намылил Раймондо все лицо до самых глаз. Я так яростно махал взад-вперед кисточкой, что скоро на щеках Раймондо образовалось два огромных шара из мыльной пены. Потом я схватил бритву и начал водить ею снизу вверх резкими толчками словно хотел зарезать своего клиента. На этот раз Раймондо испугался и сказал:
– Потише, потише… Что это с тобой?
Я не ответил и, запрокинув ему голову назад, одним взмахом бритвы прошелся от кадыка до ямочки на подбородке. Он не пикнул, но я чувствовал, что он дрожит. Потом я таким же манером махнул в обратном направлении, против шерсти, а потом он наклонился над раковиной и сполоснул лицо, а я вытер его несколькими бодрыми ударами полотенцем, которые, по-моему, сильно смахивали на оплеухи, и затем по его просьбе густо-густо попудрил тальком. Я думал, это все; но он, представьте, потянулся и сказал:
– Теперь стриги.
Я запротестовал:
– Да ведь я тебя только позавчера стриг.
А он спокойно ответил:
– Стриг, это верно… но шея наверняка уже заросла… Волосы-то растут, знаешь!
Я и на этот раз проглотил обиду и, слегка встряхнув полотенце, снова подвязал ему под подбородком. Волосы у Раймондо, признаться, роскошные густые, черные и блестящие; растут они у него низко на лбу, и он их аккуратно расчесывает и укладывает крупными волнами до самого затылка. Но сегодня эти красивые волосы были мне как-то удивительно противны, мне казалось, что в них выражается весь хвастливый и заносчивый характер этого нахала Раймондо. Он предостерег меня:
– Поосторожнее… только подровняй, не обкорнай смотри.
И я ответил сквозь зубы:
– Будь спокоен.
Пока я подрезал ему эти волоски на шее, которых и видно-то почти не было, я думал про пляж в Остии и с трудом подавлял в себе желание поглубже запустить ножницы в эту блестящую черную массу да отхватить клок побольше я не сделал этого только из любви к сестре. Раймондо тем временем снова взял со стола газету и наслаждался поскрипыванием моих ножниц, словно это было пение канарейки! Иногда он бросал беглый взгляд на свое отражение в зеркале и один раз даже сказал:
– Знаешь, из тебя, пожалуй, выйдет превосходный парикмахер.
«А из тебя превосходный дармоед», – хотел я ему ответить, но смолчал. В общем, я подровнял ему волосы; потом взял маленькое зеркальце и, держа за его затылком, чтобы он мог увидеть мою работу в большое зеркало, спросил вкрадчиво:
– Может, помоем голову?.. Или освежим одеколоном? Я шутил; но он, упрямо продолжая сидеть в кресле, отвечал:
– Освежим одеколоном.
Тут уж я не мог удержаться и воскликнул:
– Но, Раймондо, у нас ведь всего шесть флаконов, а ты хочешь извести один из них на себя?
Он пожал плечами:
– Не суйся, пожалуйста, в чужие дела… одеколон ведь куплен не на твои деньги.
Я чуть не ответил: «Да уж скорее на мои, чем на твои», но снова решил смолчать, опять-таки из любви к сестре, которая души не чаяла в своем муже; ну что ж, я подчинился. Раймондо, наглец, захотел сам выбрать одеколон и остановился на фиалке; он велел мне смочить ему хорошенько голову и массировать снизу вверх кончиками пальцев. Пока я занимался этим массажем, я все время украдкой взглядывал на дверь – авось, думаю, подойдет хоть какой-нибудь клиент и прекратит эту комедию; но, как всегда, никакой клиент не подошел. После одеколона Раймондо еще брильянтину потребовал, да не какого-нибудь, а самого лучшего, из французского флакончика. Под конец он взял у меня из рук расческу и стал сам причесываться, да так старательно прямо волосок к волоску укладывал.
– Вот теперь я действительно прекрасно себя чувствую, – сказал он, вставая с кресла.
Я взглянул на часы: почти час. Я сказал:
– Раймондо… я тебя побрил, постриг, освежил одеколоном… Отпусти меня теперь купаться… пока еще солнышко…
Но он, снимая халат, заявил:
– Я сейчас пойду домой обедать… Если и ты уйдешь, то кто же останется в парикмахерской?.. Я ж тебе обещал: в понедельник поедешь в Остию.
Он надел пиджак, помахал мне на прощанье рукой и ушел, уведя с собой Паолино, который должен был принести мне завтрак из дому.
Оставшись один, я хотел было переломать все стулья, разбить зеркала и выбросить на улицу кисточки и бритвы. Но потом подумал, что все эти вещи принадлежат в сущности моей сестре, а значит, и мне, и, подавив свой гнев и досаду, уселся поудобнее в кресло и стал ждать. На улице не было ни души; солнце слепило глаза, мостовая пылала, как печка, в парикмахерской тоже было жарко, и кругом во всех зеркалах отражался один только я, причем физиономия у меня была очень хмурая, и, уж не знаю, то ли от голода, то ли из-за зеркал этих, но у меня почему-то начала кружиться голова. Наконец, слава богу, пришел Паолино и принес мне завтрак на тарелочке, завязанной в салфетку; я отпустил мальчишку домой и ушел есть в заднюю комнату маленькую каморку за занавеской. Я сел и развязал салфетку. Сейчас, думал я, моя сестра, наверно, подает Раймондо всякие вкусные блюда, и он еще привередничает, а мне прислали только холодные макароны с сыром, батончик хлеба да бутылочку вина. Я принялся жевать, очень медленно, скорее чтобы убить время, чем чтоб утолить голод, и, жуя, все думал о том, что Раймондо нашел себе неплохую кормушку и что было просто преступлением отдать за него сестру. Только я закончил еду, как из-за двери послышался голос, заставивший меня вздрогнуть:
– Можно?
Я поспешил выйти из задней комнаты.
Я не ошибся, это была Сантина, дочь привратника из дома напротив. Брюнеточка, маленькая, но ладно сложенная, с круглым личиком и озорными черными глазами. Она часто заглядывала к нам в парикмахерскую под каким-нибудь предлогом, и я по наивности думал, что это она из-за меня ходит. Сейчас ее посещение доставило мне большое удовольствие; я предложил ей присесть, и она сразу же уселась в кресло; она была такая маленькая, что ноги у нее не доставали до пола. Мы стали болтать, и для начала я заметил, что в такой день, как сегодня, на пляже, верно, чудесно. Она вздохнула и ответила, что охотно пошла бы купаться, но, к сожалению, должна идти вешать белье на террасе. Я предложил:
– Хотите, я пойду с вами, помогу вам? А она:
– На террасу?.. Да что вы, разве можно!.. Мать увидит – заругает.
Она все оглядывалась вокруг, ища, о чем бы еще поговорить, и под конец спросила:
– У вас не много клиентов, да?
– Не много? Ни одного!..
Она сказала:
– Вам бы надо открыть дамскую парикмахерскую… Мы бы с подружками ходили к вам делать перманент.
Чтобы доставить ей удовольствие, я сказал:
– Перманент я вам, конечно, не могу сделать… но освежить лицо и волосы – это можно.
Она кокетливо вздернула голову:
– Ну да? А какие у вас духи? – Хорошие.
Я взял флакон с пульверизатором и начал в шутку опрыскивать ее куда попало, а она отбивалась и кричала, что я выжгу ей глаза. В эту минуту на пороге показался Раймондо. Он проговорил строго:
– Развлекаетесь? Прекрасно, – и, не взглянув на нас, вошел в комнату.
Сангина встала со стула, пробормотав какое-то извинение; я поставил флакон на место. Раймондо сказал:
– Ты ведь знаешь, что я не люблю, когда к нам в парикмахерскую заходят женщины… К тому же пульверизатор у нас только для клиентов.
Сантина сделала недовольную гримаску:
– Синьор Раймондо, я не знала, что вы такой злой, – и ушла, не очень, впрочем, торопясь.
Я заметил, как Раймондо посмотрел ей вслед долгим, таким глубоким взглядом, и это пришлось мне очень не по нутру, так как я понял, что Сантина нравится ему, и вдруг, по тому, как она ответила на этот взгляд, мне стало ясно, что и он ей тоже нравится. Я сказал сердито:
– На себя, небось, фиалку льешь, а для девушки несколько капелек одеколона пожалел. Она хоть развлекла меня немножко, пока я тут подыхал со скуки. К себе ты, видно, подходишь с одной меркой, а к людям с другой.
Раймондо ничего не ответил и ушел в заднюю комнату снять пиджак. Так началась вторая половина дня.
Прошло часа два в полной тишине. Солнце сильно припекало. Раймондо вначале соснул часок, откинув назад голову и открыв рот, и при этом храпел со страшной силой, даже весь побагровел. Потом это свинское хрюканье внезапно смолкло, Раймондо проснулся и битых полчаса развлекался тем, что подстригал себе волосы в носу и в ушах; в конце концов, не зная, что бы еще такое придумать, он предложил побрить меня. Когда он брил меня, я огорчался еще больше, чем когда я брил его. В самом деле, если я, мастер, побрею его – это еще куда ни шло; но чтобы он, хозяин парикмахерской, брил меня – это уж, простите, означало, что мы с ним просто два неудачника и ни одна собака в нас не нуждается. Однако, так как я тоже не знал, куда деваться от скуки, я согласился. Он уже побрил мне одну щеку и принялся было за другую, когда с улицы, представьте, снова послышался голос Сантины:
– Можно?
Мы обернулись – я с одной намыленной щекой, Раймондо с поднятой в воздух бритвой; Сантина, с этакой кокетливой улыбочкой поставив одну ножку на порог и подпирая бедром большую корзину, полную мокрого белья, смотрела на нас. Она сказала:
– Простите, я так подумала, что у вас, верно, в эту пору клиентов нет, так, может, думаю, синьор Раймондо согласится помочь мне отнести эту корзину белья на террасу… Ведь сеньор Раймондо такой сильный… Простите, если побеспокоила.
И что ж вы думаете делает Раймондо? Кладет бритву, говорит мне:
– Серафино, вторую щеку ты уж сам побрей, – быстро сбрасывает халат и… шасть на улицу вместе с Сангиной.
Я и опомниться не успел, как они уже исчезли в воротах дома напротив, смеясь и перебрасываясь шуточками.
Тогда я не спеша, поскольку знал, что времени у меня будет вполне достаточно, кончил бриться, умылся, вытерся, а потом приказал Паолино:
– Иди домой, скажи моей сестре Джузеппине, чтобы она сейчас же пришла сюда… Беги бегом.
Вскоре пришла Джузеппина, испуганная, совсем запыхавшись. Когда я увидел ее, бедняжку, такую нескладную, кривобокую, с этим багровым родимым пятном на щеке, без которого бы верно не было нашей парикмахерской, открытой на ее деньги, – мне стало ее так жалко, что я решил было ничего ей не говорить. Но, во-первых, было уже слишком поздно, а во-вторых, я все-таки хотел отомстить Раймондо. И я сказал сестре:
– Ты не пугайся, ничего такого не случилось… Только Раймондо вот пошел в дом напротив, помогать дочке привратника вешать белье на террасе.
Она сказала:
– Бедная я, бедная… Ну, сейчас я ему покажу! – и сразу же пошла через улицу к воротам дома напротив.
Я снял халат, надел пиджак и опустил железную штору. Но прежде чем уйти, я повесил на дверь табличку, которую мы случайно прихватили вместе с умывальниками из другой парикмахерской; на ней было напечатано: «Закрыто по случаю семейного траура».