Текст книги "Римские рассказы"
Автор книги: Альберто Моравиа
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 31 страниц)
Шуточки жары
Перевод 3. Потаповой
Летом, наверное потому, что я еще молод и не привык чувствовать себя мужем и отцом семейства, мне всегда приходит охота куда-нибудь удрать. Летом в Риме в богатых домах с утра закрывают ставни, и свежий ночной воздух сохраняется в просторных комнатах; в такой квартире все на месте, все чисто, прибрано, в порядке; в полутьме поблескивают зеркала, мраморные полы, полированная мебель; даже тишина там какая-то прохладная, темная, успокаивающая. Захочешь пить – тебе приносят на подносе вкусный холодный напиток – лимонад или апельсинную воду в хрустальном бокале, и кусочки льда в нем весело звенят при помешивании, так что один этот звук уже тебя освежает.
Другое дело в бедных домах. С первым жарким днем зной забирается в душные комнатушки и все лето оттуда не уходит. Хочется пить, но из крана в кухне течет теплая, как бульон, вода. В квартире негде повернуться. Кажется, что предметы – мебель, одежда, посуда – словно разбухли и так и лезут на тебя. Все сидят без пиджаков, а рубашки все равно влажные и пахнут потом. Если закроешь окно – задыхаешься, потому что ночная свежесть не проникает в эти две-три клетушки, где спят шесть человек; а в открытые окна врывается солнце и приносит все запахи улицы – горячего железа, пота и пыли. С наступлением жары и характеры у людей портятся, все раздражаются по пустякам, ссорятся. Но богатый в таких случаях возьмет да и уйдет куда-нибудь в глубь квартиры, на две-три комнаты подальше; а бедные люди остаются сидеть нос к носу друг с другом перед сальными тарелками и грязными стаканами или же должны совсем уходить из дому.
В один из таких жарких дней, хорошенько перессорившись со всей семьей: с женой, потому что суп был слишком горяч и пересолен; с шурином, потому что он защищал жену, а, по-моему, не имел на это права, так как остался без работы и сидел у меня на шее; со свояченицей, потому что она была на моей стороне, а меня это злило, так как она попросту влюблена в меня и кокетничает; со своей матерью, потому что она пыталась меня успокоить; с отцом, который требовал, чтоб ему дали спокойно поесть, и, наконец, с дочкой, потому что она разревелась, – я вскочил, схватил со стула пиджак и заявил напрямик:
– Знаете что? Вы мне все надоели. Увидимся в октябре, когда будет попрохладнее.
И ушел из дому.
Жена, бедняжка, выскочила на лестницу и, перегнувшись через перила, крикнула, что есть еще салат из огурцов, который я так люблю. Я ответил: «Ешь сама» – и вышел на улицу.
Живем мы на виз Остиензе. Я перешел улицу и машинально направился к чугунному мосту у римского речного порта. Два часа – самое жаркое время дня; небо было сине-свинцовое от сирокко, словно подбитый глаз. Дойдя до моста, я прислонился к железным перилам, которые так и обжигали руку. Тибр, зажатый меж набережных, со своей грязно-желтой водой был похож на сточную канаву. Газгольдер, напоминающий обгорелый каркас здания, печи газового завода, силосные башни, трубопровод бензоцистерн, остроконечная крыша теплоэлектроцентрали обступали горизонт, и казалось, будто это не Рим, а какой-нибудь промышленный город Севера. Я постоял немного, глядя на Тибр, такой желтый, узкий, на баржу у пристани, груженную мешками с цементом, и мне стало смешно, что эта канавка зовется портом, так же как порты Генуи или Неаполя, куда заходят огромные корабли. Если бы я действительно захотел сбежать, то из этого «порта» я мог бы самое большее добраться до Фиумичино и поесть жареной рыбы, глядя на море.
В конце концов я двинулся дальше, перешел мост и направился к пустырям, которые тянутся по ту сторону Тибра. Хоть я живу близко, но никогда здесь не бывал и не знал толком, куда шел. Сначала я зашагал по обычной асфальтовой дороге, по обе стороны которой были голые поля с грудами отбросов. Потом дорога превратилась в немощеную тропинку, а груды мусора поднимались уже целыми холмами. Я решил, что, видимо, попал в ту часть города, куда вывозят мусор со всего Рима; здесь не росло ни былинки и все кругом было засыпано бумажками, ржавыми консервными банками, кочерыжками, всякими отбросами пищи; пустырь был залит слепящим солнечным светом, остро пахло гнилью. Я остановился в нерешительности: идти вперед не хотелось, а возвращаться назад тоже желания не было. И вдруг я услышал, как кто-то причмокивает губами, словно подзывает собаку.
Я обернулся, чтобы посмотреть на собаку. Но никаких собак не увидел, хотя среди всех этих куч мусора самое место было бродячим псам. Тогда я подумал, что, наверное, этот зов относится ко мне, и поглядел в ту сторону, откуда доносились звуки. За кучей отбросов я увидел лачугу, которой до сих пор не замечал. Это была крошечная покосившаяся хибарка с крышей из гофрированного железа. У дверей стояла белокурая девочка лет восьми и делала мне знаки, чтобы я вошел. Лицо у девочки было бледное, грязное, под глазами синие круги, как у взрослой женщины, волосы в пыли, пуху и соломе, отчего голова у нее была взъерошенная, как у коршуна. Одета она была проще простого: пеньковый мешок с четырьмя дырками – две для рук и две для ног. Когда я обернулся, она спросила:
– Ты не доктор?
– Нет, – ответил я. – А что? Тебе нужен доктор?
– Если ты доктор, – продолжала она, – то зайди. Маме плохо.
Я не стал уверять девочку, что я не доктор, и вошел в лачугу. В первую минуту мне показалось, что я попал в лавку старьевщика с рынка Кампо ди Фьори: с потолка свисала всякая рухлядь: одежда, чулки, ботинки, домашняя утварь, посуда, тряпье. Но потом я понял, что жильцы, за неимением мебели, развесили свое имущество на гвоздях. Наклонив голову, чтобы не задеть висящие вещи, я озирался по сторонам, ища мать ребенка; девочка украдкой указала мне на кучу лохмотьев в углу. Присмотревшись, я увидел, что этот узел тряпья пристально глядит на меня одним сверкающим глазом; другой глаз был закрыт прядью седых волос. Вид этой женщины ужаснул меня: она выглядела старухой, но в то же время ясно было, что она еще молода. Поймав мой взгляд, она вдруг сказала:
– Знакомые на этом свете всегда повстречаются, коль не умрут.
Девочка расхохоталась, словно начиналось забавное представление, и, присев на корточки, стала играть пустыми консервными банками.
– Но, право же, я тебя не знаю, – сказал я. – Кто ты? Эта девочка твоя дочь?
А она мне:
– Конечно… Она и твоя дочь тоже…
Девочка снова захихикала исподтишка, не поднимая головы. Я принял это за шутку и ответил:
– Может быть, моя, а может, и кого другого.
– Нет, – ответила женщина, приподнявшись с земли и указывая на меня пальцем, – это именно твоя дочь и только твоя… Бездельник, лентяй, трус, мерзавец – вот кто ты такой!
При этих оскорблениях девочка начала громко смеяться, словно только и ждала их.
– Придержи язык… – говорю я возмущенно, – я же сказал, что не знаю тебя.
– Ах, ты меня не знаешь?.. Не знаешь, а все-таки вернулся сюда? Если ты меня не знаешь, как же ты нашел дорогу к дому?
– Трус-мерзавец, трус-мерзавец, – вполголоса стала напевать девочка.
Меня прошиб пот от жары и злости.
– Я случайно проходил здесь, – ответил я.
– Ах, бедняжка, – проговорила женщина насмешливо и, повернувшись к девочке, приказала: – Дай мне сумку.
Девочка проворно сдернула с гвоздя сумочку из черного бархата, всю рваную и грязную, и дала матери. Та открыла ее, вынула лист бумаги и сказала:
– Вот брачное свидетельство: Эльвира Проэтти, супруга Эрнесто Рапелли… Ты еще будешь отнекиваться, Эрнесто Рапелли?
А меня как раз зовут Эрнесто. Меня ужасно поразило это совпадение.
– Но я не Рапелли, – сказал я растерянно.
– Ах, не Рапелли?.. Девочка теперь распевала:
– Эрнесто, Эрне-есто.
Женщина поднялась на ноги. Я угадал верно: хоть она была седая, вся в морщинах и без зубов, все же видно было, что ей не больше тридцати лет.
– Ах, так ты не Рапелли… – Подбоченясь, она подошла ко мне, пристально поглядела и крикнула: – Ты Рапелли! Перед богом и людьми, ты и есть Рапелли!
– Понимаю, – говорю я, – ты себя плохо чувствуешь. С твоего позволенья, я уйду.
– Нет, погоди минутку!.. Не так скоро! Девочка вне себя от восторга плясала вокруг нас. Женщина снова заговорила с насмешкой:
– Эрнесто, синьор Эрнесто… который бросает жену, удирает из дому и целый год не показывается… А знаешь ли ты, как мы жили с ребенком весь этот год, пока тебя не было?
– Не знаю, – сказал я резко, – и знать не хочу. Дай мне уйти.
– Скажи ты ему, – крикнула она девочке, – скажи ты ему, чем мы жили, скажи твоему отцу!
– Милостыней, – с готовностью отвечала девочка нараспев, в свою очередь подходя ко мне.
Признаюсь, я был совсем сбит с толку. Все эти сов-паденья: имя Эрнесто, то, что я ушел из дому, и то, что у меня тоже есть жена и дочка, подействовали на мои нервы так, что мне уже казалось, что и я – не я, а кто-то другой и в то же время словно бы и я, но только не такой, как всегда. А она, видя, что я растерялся, кричала мне в лицо:
– А знаешь, что бывает тому, кто бросает семью? Каторга… Понял, преступник? Каторга!
Тут уж я просто испугался и молча повернулся к двери, чтобы уйти. Но на пороге кто-то стоял и смотрел на нас. Это была худенькая женщина, бедно, но чисто одетая. Увидев мое расстроенное и недоумевающее лицо, она сказала:
– Не слушайте ее… У нее не все дома… Как увидит мужчину, ей представляется, будто это ее муж… А эта паршивая девчонка, ее дочь, нарочно зазывает в дом прохожих, для забавы, чтобы послушать, как мать кричит и плетет невесть что… Смотри, я тебе задам, злая ведьма!
Она замахнулась, чтобы дать девчонке затрещину, но та ловко увернулась и снова стала прыгать вокруг меня, весело припевая:
– Ты поверил, ведь правда, поверил… и струсил… струсил… струсил…
– Эльвира, это не твой муж, – мягко сказала женщина.
Эльвира, словно ее сразу убедили, замолчала, отошла и снова скорчилась в углу. Женщина вошла в лачугу и стала ворошить угли в печурке.
– Я им готовлю, – объяснила она. – Они и правда живут подаянием, но муж ее не бросал, он просто умер.
С меня было довольно. Я вынул сто лир и дал девочке, которая взяла их, даже не поблагодарив. Потом я вышел и отправился прямехонько обратно: по тропинке, по асфальтовой дороге и через мост к себе домой, на виа Остиензе.
Дома по сравнению с духотой лачуги мне показалось прохладно, как в пещере. И хотя мебели у нас немного и она очень простая, но все же это лучше гвоздей, на которых те несчастные развешивали свои тряпки. В кухне уже было все прибрано; жена достала салат из огурцов, который припрятала для меня, и я съел его с хлебом, глядя, как она, стоя у раковины, мыла посуду. Потом я встал, потихоньку поцеловал ее в шейку, и мы помирились.
Через несколько дней я рассказал жене историю с лачугой и решил пойти туда снова – посмотреть, не могу ли я сделать что-нибудь для девочки. Теперь я уж не боялся, что меня примут за Эрнесто Рапелли. Но, верите ли, я не нашел ни лачуги, ни сумасшедшей женщины, ни девочки, ни той другой худенькой женщины, которая варила им обед. Я целый час бродил под палящим солнцем среди мусорных куч и в конце концов пришел домой ни с чем. Я думаю, что спутал дорогу. А жена моя уверяет, что я просто выдумал эту историю, терзаемый угрызениями совести за то, что хотел было бросить ее.
Дублер
Перевод Р. Хлодовского
Год мы любили друг друга, Агата и я. Потом я начал замечать, что она мало-помалу охладевает ко мне, мы стали встречаться все реже и реже. Это было похоже на то, как гаснет огонь: сперва вы этого даже не видите, и вдруг оказывается, что осталась только зола да обгоревшие головешки, и вам сразу становится холодно. Сначала не было ничего особенного: недомолвки, молчание, взгляды. Потом пошли отговорки: то ей нездоровится, то она занята, то надо помочь матери по дому или пойти на курсы. Наконец, опоздания и спешка: она приходила на свиданья с опозданием по меньшей мере на час, а через пятнадцать минут уже убегала под каким-нибудь предлогом. Она стала разговаривать со мной нетерпеливо, раздраженным тоном, как будто все, что я говорил, было некстати. А несколько раз мне показалось, что она старается избежать моих поцелуев и даже прикосновения руки. Все это очень мучило меня. Но я чувствовал, что, хотя она относится теперь ко мне очень плохо, я люблю ее все так же сильно. Когда она цедила сквозь зубы: «Прощай, Джино», я ощущал такую же радость, какую испытывал прежде, слыша: «Я так тебя люблю!» Однажды, когда мы встретились на площади Фламинио, я наконец набрался мужества и решительно сказал:
– Поговорим начистоту. Ты больше не испытываешь ко мне никакого чувства?
Поверите ли, она расхохоталась и ответила:
– Ну и толстокожий ты!.. Мне хотелось посмотреть, когда же тебя проймет… Наконец-то ты догадался.
Я так и обомлел. Потом повернулся, как марионетка вокруг своей оси, и пошел назад. Однако, сделав несколько шагов, я обернулся: может быть, она окликнет меня. Но она направилась к остановке и преспокойно стала ждать трамвая. Я ушел.
Теперь, когда прошло столько времени, я могу над этим смеяться, но тогда я был влюблен, и любовь делала меня слепым. Я пережил скверные дни: мне очень хотелось разлюбить ее, но я чувствовал, что люблю по-прежнему. Чтобы заставить себя разлюбить Агату, я старался припомнить все ее недостатки. Я говорил себе: «У нее кривые ноги и безобразная походка… Руки некрасивые… Голова непропорционально большая… Сносны только глаза и рот… А лицо бледное, даже желтое… Волосы темные и курчавые, а нос, широкий у переносицы и вздернутый, напоминает ручку кофейника». Напрасный труд: я говорил себе это и в то же время чувствовал, что ее ноги, руки, волосы, нос нравятся мне – и нравятся, пожалуй, именно потому, что они некрасивые. Тогда я начинал думать: «Она лжива, необразованна, ума у нее не больше, чем у канарейки, она тщеславна, эгоистична, она кокетка». Но тут же обнаруживал, что именно эти ее недостатки и горячат мою кровь, будоражат воображение. Словом, я не перестал ее любить.
Я решил не давать ей о себе знать по крайней мере месяц, полагая, что тогда она сама постарается разыскать меня. Но я не смог сдержать данного себе слова. Через неделю, рано утром, я зашел в бар на площади Фламинио и позвонил Агате по телефону. Она сама сняла трубку и, не дав мне открыть рта, назначила свиданье в это же утро. Я вышел из бара, пересек площадь, подошел к продавцу цветов и купил букетик фиалок. Было девять часов, свидание Агата назначила на десять. С букетом фиалок в руке я принялся расхаживать взад и вперед у остановки, делая вид, что жду трамвая. Трамвай подходил, люди садились в него, потом он трогался, а я оставался. Через некоторое время у остановки снова собирались люди, я снова делал вид, что жду трамвая, и никому в голову не приходило, что я ожидаю не трамвая, а Агату. Я прождал час, потом еще десять минут и теперь уже был уверен, что она не придет. Десять минут опоздания – не много, особенно для женщины, но я твердо знал, что она уже не придет; так иногда в ясный день твердо знаешь, что будет гроза – это чувствуется в воздухе. Я знал, что она не придет, и она действительно не приходила. Но я все же подождал еще полчаса, потом еще пятнадцать минут, потом еще пять минут, потом сосчитал до шестидесяти и подождал еще пять минут, чтобы прошел ровно час. Затем подошел к фонтану и швырнул букет фиалок в грязную воду. Продавец цветов дождался, пока я отойду, и выудил букет.
Известно, как ведешь себя в такого рода случаях: начинаешь терять голову. Делаешь одну глупость за другой. Ничего не получается, все валится из рук. Тогда же днем я подумал, что, может быть, Агата не поняла, где мы должны были встретиться, и снова позвонил ей. Я спросил ее робко:
– Агата, почему ты не пришла? Может быть, я не достаточно хорошо объяснил тебе…
Она сразу же ответила:
– Нет, ты объяснил все очень хорошо.
– Тогда почему же ты не пришла? – Потому что не хотела.
На этот раз я опять не смог вымолвить ни слова, потихоньку повесил трубку и ушел.
Другой сдался бы. Но я любил Агату, и мне так хотелось быть любимым, что даже пырни она меня ножом, я подумал бы, что еще не все кончено или что она сделала это из любви, а не из ненависти. Не то чтобы любовь настолько ослепила меня, но она заставляла меня надеяться, что если можно любить по-разному, то, может быть, есть и такая любовь, когда женщина не приходит на свиданье, грубо тебе отвечает, презирает и плюет на тебя. И вот на следующий день в то же самое время я позвонил ей опять. На этот раз к телефону подошла ее сестренка и сказала, что Агаты нет дома. Я знал, что телефон находится в столовой, и ясно расслышал голос Агаты, которая подсказывала девочке, что она должна отвечать. Тогда я совсем потерял голову и стал звонить в самое разное время: в обеденные часы, рано утром, поздно вечером. Агаты никогда не оказывалось дома. Когда я входил теперь в телефонную будку, мне бывало тошно и противно, но я все-таки набирал проклятый номер. Телефонные звонки и ожидания в промежутках между ними превратили мою жизнь в какой-то ужасный ералаш, в какую-то страшную трясину без конца и края. Я чувствовал это, но ничего не мог поделать: трясина засасывала меня все глубже и глубже. В конце концов, отчаявшись, я решил рано утром встать около дома Агаты и дождаться, когда она выйдет. Я прождал около двух часов; я чувствовал себя очень неловко, потому что трамвайной остановки здесь не было. Наконец Агата показалась в подъезде, но увидела меня и вернулась назад. Прошло еще два часа. Я заподозрил, что здесь что-то не так, произвел разведку и обнаружил, что у дома два выхода. После этого я больше не пытался дожидаться Агату у подъезда.
Я впал в такое отчаяние, что ничуть не обрадовался, даже когда после многих месяцев безработицы наконец нашел работу. Надо сказать, что я прирожденный актер. Это признавали все. Но из-за дефекта речи – я проглатываю слова и, говоря, брызгаю слюной – я выступал лишь как статист. На этот раз я не был даже статистом – я был дублером. В одном глупейшем дешевеньком фильме я должен был подменять молодого актера в те моменты, когда тот поворачивался к зрителям спиной. Актер этот как две капли воды похож на меня: та же фигура, те же волосы, плечи, походка. Но он не глотал слова и не брызгал слюной и поэтому заработал на этом фильме миллион, а я всего лишь несколько тысяч лир. Словом, я был дублер: манекен, кукла, случайный двойник.
Делать по большей части мне было совершенно нечего. Томясь и скучая в темном, не освещенном юпитерами углу киностудии, я придумал трюк, чтобы еще раз увидеть Агату. Я знал, что она, так же как и все, увлекается кино и надеется, неизвестно почему, стать когда-нибудь актрисой. По-моему, она не годилась бы даже в статистки. Но, подумал я, если ей бросить в качестве приманки кино, она непременно попадется на эту удочку. Режиссер был человек сухой, его интересовали только деньги, и просить его о чем-нибудь было бесполезно. Но помощник режиссера, которого я знал давно, был симпатичный молодой человек моих лет. Я сводил его в ресторан при студии и попросил оказать мне услугу. Он расхохотался, похлопал меня по спине и сказал, что сделает это для меня.
Агата, понятно, послала продюсерам этого фильма свои фотографии в самых различных позах и сообщила свой адрес и номер телефона. В один прекрасный день помощник режиссера позвонил ей и попросил быть в киностудии через два часа: она понадобится. А ничто так не влечет к себе, как кино; если бы, допустим, король пригласил Агату явиться во дворец, она бы еще, пожалуй, подумала, но достаточно было бы даже курьеру кинофирмы сказать, чтобы она пришла на студию, и Агата примчалась бы туда в любое время дня и ночи. В то утро я уселся в приемной среди ожидающих своей очереди статистов и работников кино. В назначенный час появилась Агата. Я не видел ее уже два месяца и в первый момент даже не узнал. Ее каштановые, спадавшие на плечи волосы стали теперь рыжими и были уложены в большой пучок на макушке, так что уши и шея оставались совсем открытыми. Она с таким ожесточением выщипала себе брови, что ее глаза казались распухшими. Рот ее кривила загадочная улыбка. К сожалению, ей все-таки не удалось выпрямить свой нос, похожий на ручку кофейника. Меня поразил ее наряд: новый жакет, широкий, огненно-красный, со стоячим воротником, и черная прямая юбка. На отвороте жакета был приколот желтый металлический клипс в форме корабля с поднятыми парусами. Под мышкой она держала сумочку, по виду из змеиной кожи. Может быть, сумочка действительно была из змеиной кожи и стоила ей бог знает каких жертв. Агата вошла гордо, медленно, презрительно поглядывая вокруг, словно боялась запачкаться в этой приемной, заполненной такими же, как она, людьми. Она подошла к швейцару и что-то тихо сказала ему.
Тот, настоящий хам, ответил, не поднимая глаз от газеты, которую в это время читал:
– Посидите немного… Подождите своей очереди.
Агата повернулась и увидела меня. В эту минуту я восторгался ею: она издали кивнула мне и уселась в противоположном углу, словно мы были едва знакомы.
Но мне стало жаль ее, когда я увидел, как она оделась, как подготовилась, накрасилась, начистила перышки: она действительно поверила в то, будто ее вызвала кинофирма. Я понял, что жестоко было воспользоваться этим предлогом. И все-таки я не мог не радоваться: наконец-то я снова видел ее. Мы довольно долго прождали в приемной, наполненной кинематографистами, которые расхаживали из угла в угол, курили и болтали между собой. Агата то и дело открывала сумочку, смотрелась в зеркальце, оправляла локоны, подкрашивала губы и пудрила нос. Она сидела, положив ногу на ногу, и сейчас ее ноги могли показаться даже красивыми. Она ни разу не взглянула на меня, а я не спускал с нее глаз.
Наконец подошла ее очередь. Она вошла в кабинет помощника режиссера и пробыла там около двух минут. Затем так же гордо вышла. Было условлено, что помощник режиссера посмотрит ее фотографии и скажет:
– Синьорина, возможно, что вы скоро понадобитесь нам… Будьте готовы, в один из ближайших дней мы вас вызовем.
И все. Но для Агаты этого было вполне достаточно. Она вошла в кабинет бедной девушкой, а вышла оттуда, воображая себя уже известной киноактрисой, может быть, даже звездой.
Я тоже поднялся и пошел следом за ней по длинным пустым коридорам. Она неторопливо ступала своими кривыми ногами – гордая и высокомерная. В том месте, где коридоры пересекались, она на мгновение замешкалась, не зная, куда идти, потом повернула к вестибюлю и вышла на улицу.
Павильоны киностудии расположены на окраине, вдоль шоссе. С одной стороны дороги тянутся залитые октябрьским солнцем поля, с другой высокие, словно башни, дома с бесчисленным количеством окон, на которых сушится белье. В этих домах живут рабочие. Агата медленно шла мимо домов. Вскоре я догнал ее и, задыхаясь, окликнул:
– Агата!
Она взглянула на меня и бросила, почти не оборачиваясь:
– Привет, Джино…
Я выпалил единым духом свою скорбную мольбу:
– Агата, почему ты не хочешь меня видеть?.. Я так тебя люблю… Почему ты не любишь меня?.. Агата, давай как-нибудь увидимся.
– Разве ты не видишь меня сейчас? – спросила она, пожимая плечами.
– Агата, – сказал я, – ты выйдешь за меня замуж?
– И не подумаю, – ответила она, продолжая идти.
– Почему?
– А чем ты сейчас занимаешься?
– Работаю дублером, но…
– Почему ты непременно хочешь стать актером? – ехидно спросила она. Неужели ты не понимаешь, что это не для тебя?.. Работаешь дублером и хочешь жениться на мне… Ты что, считаешь меня дурой?
– Агата! – воскликнул я с отчаянием, хватая ее за руку. Она резко вырвалась. Это меня очень обидело, и я совсем потерял голову и крикнул: Дублер все-таки лучше, чем ничего… Ты что, думаешь, что сегодня тебе звонили всерьез? Это я попросил помощника режиссера вызвать тебя… Потому что мне захотелось тебя увидеть… Тебе, дорогая моя, не поручат даже шум за кадром.
Я сразу же пожалел о сказанном, но было уже поздно. По ее поведению я понял, что она поверила мне. Я понял также, что, сказав ей это, утратил всякую надежду на то, что она ко мне вернется.
Агата ничего не ответила, не остановилась, не изменилась в лице, не взглянула на меня: она продолжала идти, медленно, спокойно, держа под мышкой сумочку. Я семенил рядом, умоляя ее простить меня. Но она делала вид, что не замечает меня. Глядя прямо перед собой, Агата неторопливо шла по пустынной улице мимо полей и домов, в которых живут рабочие. Наконец, убедившись, что она не желает меня слушать, я остановился посреди тротуара и стал смотреть, как она удаляется. Должно быть, она испытала страшное разочарование. Но об этом можно было догадаться только по ее походке. До этого она была гордой и самодовольной, а теперь стала такой печальной. Агата шла, немного понурив голову. Мне стало жаль ее, и я вдруг почувствовал, что никогда еще не любил ее так сильно. Я открыл рот, чтобы крикнуть: «Агата!», но в это самое мгновенье она свернула в переулок и скрылась. Я успел только произнести первое «А» имени Агата и остался один на пустынной улице.