Текст книги "Римские рассказы"
Автор книги: Альберто Моравиа
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 31 страниц)
Воры в церкви
Перевод 3. ПотаповойПеревод 3. Потаповой
Что делает волк, когда волчица и волчата голодны и, сидя с пустым брюхом, скулят и грызутся между собой? Что делает волк, спрашиваю я вас? Я скажу вам, что он тогда делает: он выходит из логова и идет искать добычу; бывает, что, отчаявшись, он спускается в деревню и забирается в дома. И крестьяне, которые убивают его, правы; но и он прав, когда забирается в дома и бросается на людей. Выходит, что все правы и ничьей вины тут нет. А из этой правоты рождается смерть.
Этой зимой волком был я, и я даже жил по-волчьи – не в доме, а в пещере у подножия Монте-Марио, в заброшенных карьерах. Там много таких пещер, но почти все они заросли колючим кустарником – не подобраться; жить можно было только в двух – в моей и еще в пещере одного старика, который просил милостыню и собирал тряпье; звали его Пулити. Местность кругом была желтая, голая, отверстия пещер – черные, закопченные. Перед пещерой Пулити вечно лежала груда тряпок, в которой он копошился; перед моей стоял большой бидон из-под бензина, который служил нам печуркой, и жена моя с ребенком на руках без конца раздувала угли.
Внутри пещера была, пожалуй, получше, чем иная комната: просторная, сухая, чистая, на земле тюфяк, вещи развешаны на гвоздях. Я оставлял семью в пещере, а сам ходил в Рим искать работу: я чернорабочий и чаще всего нанимался землекопом. Но пришла зима, и, не знаю отчего, земляных работ становилось все меньше. Теперь мне часто приходилось менять профессию, и наконец я вовсе остался без работы. Вечером, когда я возвращался в пещеру и при свете масляной коптилки жена, сидевшая на тюфяке, смотрела на меня, и младенец у ее груди смотрел на меня, и двое старших ребят, что играли на земле, смотрели на меня, я, видя в этих четырех парах глаз одно и то же голодное выражение, чувствовал себя и вправду волком в волчьей семье и думал: «Когда-нибудь, если я не принесу им поесть, они меня разорвут на куски».
Старикашка Пулити со своей великолепной седой бородой казался настоящим святым, но стоило ему открыть рот, как сразу видно было, что он жулик. Он часто говорил мне:
– Чего вы столько детей наплодили? Чтоб они мучились? Да и почему ты не собираешь окурки? За них хоть что-нибудь выручишь.
Но я не мог заставить себя собирать окурки, я хотел настоящей работы. И вот однажды вечером я с отчаяния говорю жене:
– Я больше так не могу… Знаешь что? Стану за углом и первого же прохожего…
Жена меня перебила:
– В тюрьму захотелось?
Я говорю:
– В тюрьме хоть накормят.
А она:
– Тебя – да, а нас?
Это меня, надо сказать, убедило.
Мысль обокрасть церковь подал мне Пулити. Он часто ходил попрошайничать по церквам и, можно сказать, знал их все наизусть. Он уверял, что если я сумею спрятаться в церкви вечером, перед тем как ее запирают, то утром можно будет незаметно удрать. Но он предупредил:
– Смотри… Попы не дураки… Хорошие вещи они держат в сейфах, а напоказ выставляют стекляшки.
Кроме того, он обещал перепродать вещи, если мне удастся обделать это дельце. В общем, пустил он мне, как говорится, блоху в ухо, хоть я сначала об этом ни думать, ни говорить не хотел. А мысли то же, что блохи: коли залезут, так и гуляют без спросу и вдруг кусанут тебя, да так, что подскакиваешь от неожиданности.
Так и меня укусило однажды вечером, и я заговорил об этом с женой. А надо вам сказать, жена у меня набожная, и когда мы жили в деревне, то она больше времени проводила в церкви, чем дома. Она мне говорит:
– Да ты с ума сошел!
Я ожидал, что она будет возражать, и отвечаю:
– Это не воровство… Зачем эти вещи дарят церкви?
Чтоб творить благо… Если мы что и возьмем, так для чего? Для блага… Для кого же и творить благо, как не для нас, когда мы так в нем нуждаемся?
Она растерялась и говорит:
– Как ты до этого додумался?
Я говорю:
– Это дело не твое. Ты мне отвечай: разве не сказано, что надо насытить алчущих?
– Да.
– Мы алчущие или нет?
– Да.
– Так, значит, мы только выполним свой долг… сделаем доброе дело.
В общем, я ей много в таком роде наговорил, все напирая на религию – а это у нее было слабое место, – и в конце концов убедил ее. А потом добавил:
– Только я не хочу, чтоб ты осталась одна… Пойдем со мной. Если нас поймают, то хоть в тюрьме будем вместе.
– А ребята?
– Ребят оставим на Пулити… Потом о них господь позаботится.
В общем, мы договорились и сообщили обо всем Пулити. Он обсудил наш план и одобрил его. Но под конец сказал, поглаживая бороду:
– Доменико, послушай меня, старика, не трогай серебряных сердец. Это дешевка. Бери драгоценности.
Когда я вспоминаю о Пулити и его бороде, о советах, которые он давал так серьезно, мне даже смешно становится.
И вот в назначенный день оставили мы детей у Пулити и поехали трамваем в Рим. Ну совсем как два голодных волка, что спускаются с гор в деревню; а посмотреть на нас – и впрямь волки: моя жена низенькая, коренастая, широкоплечая, с густыми курчавыми волосами, словно костер на голове, лицо решительное; а я худой, как с живодерни, щеки ввалились, заросший весь, впалые глаза сверкают. Мы выбрали старинную церковь на одной из тех улиц, что выходят на Корсо. Церковь была большая и очень темная, потому что кругом стояли высокие дома; внутри – два ряда колонн, а за колоннами – два нефа, узкие и темные, и несколько приделов, полных всякого добра. На стенах под стеклом висело очень много серебряных и золоченых сердец, но я заприметил маленькую витринку, где на красном бархате среди нескольких более дорогих сердец было выставлено ожерелье из лазурита. Эта витрина находилась в приделе, посвященном Мадонне; над алтарем стояла статуя Мадонны в натуральную величину, под балдахином, вся раскрашенная, голова в нимбе лампадок, а в ногах много цветов и канделябры со свечами.
Мы вошли в церковь уже в сумерки и, улучив момент, когда в этом приделе никого не было, спрятались за алтарь. Там, позади статуи, было несколько ступеней; мы на них присели. Час был поздний, и пономарь стал ходить по церкви, шаркая ногами и бормоча: «Закрывается». Но за этот алтарь он не заглянул и только погасил все лампадки, кроме двух красных светильников по обе стороны алтаря. Потом, слышим, он двери позапирал и прошел через всю церковь в ризницу. Мы остались в темном коридорчике между алтарем и стеной абсиды. Меня трясло словно в лихорадке, и я тихонько сказал жене:
– Ну, давай быстро… откроем витрину.
А жена говорит:
– Подожди… куда спешить?
Слышу, выходит она из тайника. Встала посередине придела, перекрестилась в полутьме, поклонилась, потом попятилась и опять перекрестилась и поклонилась. Наконец, вижу, опустилась на колени в углу и сложила руки для молитвы. О чем она молилась – не знаю, но я понял, что она не так-то уж была уверена, что творит благо, как я ей говорил, и хотела оправдаться, насколько возможно. Наклоняет она голову, так что из-за копны волос лица не видно, потом поднимает ее в этом красноватом свете, потом снова опускает, шевеля губами, словно четки перебирает. Я подошел и шепчу с опаской:
– Помолиться ведь можно и дома!
А она мне грубо:
– Оставь меня, церковь большая, пройдись, чего ты тут стоишь?
Я шепчу:
– Хочешь, пока ты молишься, я открою витрину?
Она опять мне резко:
– Нет, ничего не хочу… Дай-ка мне эту железку.
У меня с собой был дверной засов, вполне подходящий, чтоб открыть эту хлипкую витрину. Я его отдал и отошел. Стал ходить по церкви, не зная, что делать. Мне было страшно в этом полутемном храме с высокими гулкими сводами, с поблескивавшим в глубине таким огромным главным алтарем, с черными закрытыми исповедальнями в боковых нефах. Я пробрался на цыпочках через два ряда пустых скамеек к двери, и по спине у меня прошел холодок, словно кто-то следил за мной. Попробовал открыть дверь, но она была крепко заперта; тогда я вернулся и сел в левом нефе у какой-то гробницы, освещенной красным ночником.
Гробница была вделана в стену, и на ней лежала большая плита гладкого черного мрамора, а по обеим сторонам – фигуры: скелет с косой и нагая женщина, закутанная в собственные волосы. Это были замечательные статуи из желтоватого блестящего мрамора.
Стал я рассматривать их, и мне в полумраке показалось, что они шевелятся и что женщина пытается бежать от скелета, а он любезно поддерживает ее под руку. Тогда, чтоб отвлечься, я стал думать о пещере, о детях, о Пулити и сказал себе, что, если бы мне сейчас предложили вернуться назад и снова решить, что мне делать, я сделал бы то же самое или что-нибудь в таком же роде.
В общем, не случайно попал я в эту церковь, не случайно задумал такое дело и не случайно не нашел для себя в жизни ничего лучшего. И среди всех этих размышлений меня вдруг охватил сон, и я заснул. Это был тяжелый сон без сновидений, и меня все пробирала дрожь в этой церкви, холодной, как погреб. Я спал и больше уже ничего не ведал.
Потом кто-то стал меня трясти, а я сквозь сон бормочу:
– Оставь, чего привязался!
Но меня все продолжали трясти, я открыл глаза и вижу – народ: пономарь, который выпучил на меня глаза, священник – старик с растрепанными седыми волосами, в наспех наброшенной одежде, два или три полицейских и среди них – моя жена с угрюмым лицом. Я говорю, не двигаясь с места:
– Оставьте нас… Мы бездомные и пришли поспать в церковь…
Тогда полицейский мне что-то сует под нос; я сначала со сна думал, что это четки, потом вижу – ожерелье из лазурита.
– А это что – для сновидений? – говорит.
В общем, после недолгих разговоров полицейские забрали нас и повели из церкви.
Была еще ночь, но рассвет уже близился; улицы были пустынные, мокрые от росы. И мы, окруженные полицейскими, молча торопливо шагали, понурив головы. Я вижу, как впереди идет моя жена, такая низенькая, бедняжка, в коротенькой юбке, волосы на голове дыбом, и мне до того стало жаль ее, что я сказал одному из полицейских:
– Жаль мне ее и детей.
Он спрашивает:
– А где у тебя дети?
Я объяснил. Он мне:
– Ты отец семейства… Как тебе это в голову взбрело? Ты б о детях подумал.
Я ему ответил:
– Я это и сделал, потому что о детях думал.
В полиции какой-то белокурый молодой человек, сидящий за письменным столом, увидев нас, говорит:
– А, похитители священной утвари…
Вдруг моя жена как закричит страшным голосом:
– Как перед господом богом, я не виновата!..
Я никогда у нее такого голоса не слышал, даже рот разинул.
Полицейский комиссар говорит:
– Значит, твой муж виноват?
– Тоже нет.
– Выходит – я виноват… А как у тебя ожерелье очутилось?
А жена:
– Мадонна сошла с алтаря, своими руками открыла витрину и дала мне ожерелье.
– Ах, Мадонна… А отмычку тебе тоже Мадонна дала?
Но жена, подняв вверх руку, продолжала кричать тем же исступленным голосом:
– Умереть мне на этом месте, если я говорю неправду!
Они допрашивали нас не знаю сколько времени, но я говорил, что ничего не видел, как оно и было на самом деле, а жена все твердила, что ожерелье ей дала Мадонна. Время от времени она выкрикивала:
– Люди, на колени перед чудом!
В общем, она казалась какой-то одержимой или помешанной. Кончилось тем, что ее увели, а она все кричала и призывала Мадонну. Я думаю, они ее в лазарет отправили. Полицейский комиссар стал спрашивать меня, считаю ли я, что моя жена спятила, а я ему ответил:
– Может, и так.
Ведь сумасшедшие – не больные, просто им все по-другому представляется. А потом я подумал, что, может статься, моя жена сказала правду, и так мне стало обидно, что я не видел своими глазами, как Мадонна сошла с алтаря, открыла витрину и отдала жене ожерелье.
Жребий выпадет тебе
Перевод 3. Потаповой
Мальчишкой я играл со своими сверстниками в разные игры. У нас была одна считалочка, которая начинается так:
Сто пятнадцать и пятьсот,
На заре петух поет.
А кончается:
Кошка села на трубе,
Жребий выпадет тебе.
Как мне всегда хотелось, чтобы палец считавшего уткнулся в мою грудь и мне бы выпало быть главарем в игре! Самолюбие, что поделаешь. Известно, что в жизни самолюбие – это главное: кто этого не понимает, тот ровно ничего не понимает в жизни. Сделавшись взрослым, я по-прежнему остался человеком, который всегда надеется, что «жребий выпадет» ему. Но только не очень уж часто выпадал он мне, вернее – почти никогда. А вот не так давно к неудобствам моего характера – уж больно я скромный – присоединилось еще и незавидное занятие: я стал работать на вывозке мусора.
Чего только не болтают о мусорщиках! Уж ниже мусорщиков, говорят, никого нет, даже нищие и те повыше. Может, конечно, оно и так. Но только что произошло бы, если б мусорщиков не было? Это сразу видно в дни, когда мы бастуем: весь город грязный, засоренный бумагой, помойки переполнены. А на самых хороших улицах грязнее всего, потому что богатые ведь мусорят больше бедняков; по мусору всегда видно, как люди живут. Именно в такие-то дни и выясняется, как важен мусорщик при теперешней жизни.
Ну так вот, разъезжая на своей повозке с мусором, я считал, что уж никогда не услышу слов: «Жребий выпадет тебе». Выпадало все другим, в особенности с женщинами. Каждый раз, как я говорил какой-нибудь девушке, которая мне нравилась: «Я работаю мусорщиком», она морщила нос и хмурилась. А потом, рано или поздно, она со мной расставалась. Как будто я говорил: «воровством занимаюсь». Поначалу до меня не доходило, а потом постепенно я стал понимать, что вроде лучше скрывать свое ремесло. Можно сказать, окончательно открыл мне глаза старый Сильвестро, с которым мы вместе работали. Однажды утром, когда мы, как обычно, собирали мусор по домам, я ему пожаловался, что женщинам, мол, не нравится наше занятие. Он мне ответил без всякого:
– Да, потому что это грязное ремесло, а женщины таких не любят… Ты скрывай его.
– А что говорить?
– Говори, что ты служащий городского управления. Ведь это в конце концов правда… Все мы муниципальные служащие, и кто мусор собирает, и кто сидит в адресном столе за окошечками – и те и другие служащие.
Вмешался другой мой товарищ, Фердинандо, рыжий, веснушчатый, очкастый парень моего возраста:
– А по-моему, ты неправ… зачем скрывать свое занятие? Оно не хуже других. Работа как работа… Мы такие же трудящиеся, как и все… Если ты скрываешь – значит, поддаешься предрассудку.
– Ишь ты какой, – говорит Сильвестро. – Ну а предрассудок-то существует или нет? Что для Луиджи важнее: с предрассудками бороться или чтоб его девушка полюбила? И потом посмотри на грузчиков… они тоже трудящиеся, а, однако, они себя называют то носильщиками, то посыльными, то еще как-нибудь. Они меняют название, а не дело, тоже из предрассудка.
– Послушай меня, Луиджи, – упрямо сказал Фердинандо, – не скрывай ничего. Если женщина придает значение предрассудку – значит, он для нее важнее, чем ты.
В общем, мы спорили довольно долго, пока наша повозка, полная мусора, медленно двигалась по улицам в утреннем ноябрьском тумане. Потом мы остановились у одного из домов. Фердинандо взял мешок, вылез из повозки и, посвистывая, вошел в ворота. Я сказал Сильвестро:
– Ты стар и знаешь жизнь, научи меня, как быть.
Он вынул трубку изо рта и ответил:
– Фердинандо предпочитает хвастаться своим ремеслом, но, по-моему, это просто другая манера его стыдиться… А вот я не стыжусь… Не хвастаюсь, но и не скрываю. Я мусорщик – и баста.
– Да, но я…
– Ты – другое дело… Тебе выгодно скрывать, я тебе уж сказал: говори, что ты муниципальный служащий.
Правду сказать, мне этот совет не понравился. Я был мусорщиком и не считал, что это надо скрывать. Но через несколько дней, сидя в свободный час, без фуражки и фартука, на скамеечке парка Вилла Боргезе, я снова поразмыслил обо всем и сказал себе, что в конце концов Сильвестро, вероятно, прав. От этой мысли я вдруг испытал такое чувство, какое иной раз бывает во сне, когда снится, будто гуляешь в одной рубашке, с голым задом и не знаешь этого, и вдруг кто-то тебе говорит – и ты видишь, что ты голый, и тебя охватывает стыд, и тут ты просыпаешься. Значит, целых два года я был мусорщиком и не замечал этого. Значит, я вроде как гулял в одной рубашке и только сам этого не видел. Значит…
Был славный ноябрьский денек, теплый и немного туманный, на деревьях листья желтые и красные, и на бульварах полно женщин с ребятишками. Я так погрузился в свои размышления, что и не заметил, как на ту же скамеечку села девушка с маленькой девочкой, наверное, горничная или гувернантка. Потом слышу голос:
– Беатриче, не убегай далеко.
Я обернулся и посмотрел на нее. Девушка была молодая, статная такая, личико круглое, румяное, вокруг головы обернута белокурая коса, толстая, как канат. Мне особенно глаза понравились – черные, мерцающие, словно бархатные, улыбающиеся. Она держала в руках ведерочко и пальто девочки, которая, сидя на корточках, играла в песок. Заметив, что я гляжу на нее, девушка обернулась ко мне и сказала спокойно:
– Вы меня не знаете, а я вас знаю.
Как всякие разговоры могут повлиять на человека! Я почувствовал, что краснею, и подумал: «Она меня, наверное, видела с мешком мусора за плечами». И отвечаю ей поспешно:
– Синьорина, вы меня с кем-то путаете… Я вас никогда не видел.
– А все-таки я вас знаю.
Тут уж я решил соврать:
– Не может быть… Если только вы меня видели в справочном бюро, я там служу… Там бывает очень много пароду…
На этот раз она ничего не сказала, а только посмотрела на меня как-то странно. Потом говорит:
– Вы служите в справочном бюро?
– Именно.
– А в каком отделе?
– Да то в одном, то в другом… как придется. Там ведь много отделов.
– Значит, – говорит она медленно, – я, должно быть, вас там и видела… Я туда ходила два дня назад.
– Безусловно так.
В это время девочка немного отошла и стала обеими руками рыться в куче сора и сухих листьев. Девушка крикнула ей:
– Оставь, Беатриче, это мусор… хорошие девочки не трогают мусора.
При слове «мусор» я невольно вздрогнул и опять покраснел, и тут будто назло явился метельщик в своей противной серой спецовке, с тележкой и метлой и начал убирать эту кучу. Девушка говорит:
– Вот, наверное, много возни дворникам с этими опавшими листьями.
Я снова покраснел и говорю в надежде, что она со мной согласится:
– Это их ремесло, они муниципальные служащие, как и я… Они метут, я пишу – вот и вся разница.
Она снова на меня посмотрела как-то странно, потом говорит:
– Меня зовут Джачинта… А вас?
– Луиджи.
Так началось наше знакомство. Она не дала мне своего адреса, говоря, что не хочет, чтоб хозяйка узнала о нашем знакомстве. Но, как я понял, она жила в том районе, который мы каждое утро объезжали.
Мы стали видеться часто, несколько раз в неделю, а в воскресенье уж обязательно. Ходили в кино или на футбол, иногда в кафе. Я влюбился в нее, можно сказать, главным образом за характер. Я такой девушки никогда не встречал: спокойная, мягкая, тихая, может, немножко скрытная – все всегда затаит внутри, в себе, словно глубокие тихие воды. Она любила молчать и, когда я говорил, только кивала головой ласково, словно одобряя меня, словно говоря: «Верно, именно так, ты прав». Но хоть она мало говорила сама, глаза говорили за нее: всегда улыбающиеся, всегда внимательные, таинственные и мерцающие мягко, как черный бархат. Никогда она мне никаких вольностей не позволяла: так, два или три раза в кино разрешила взять ее за руку. Я все говорил ей, что служу в справочном, и постоянно добавлял всякие подробности, чтоб было правдоподобнее. Но все-таки иногда я выдавал себя, потому что мусор и мусорщик приходили мне на язык чаще, чем нужно! Один раз она сильно опоздала на свидание. Я попрекнул ее и вдруг говорю невольно:
– Ведь я человек… а не мусор.
Я тут же прикусил себе язык и покраснел до ушей. Мне показалось, что она улыбнулась, но ни слова не сказала.
Я так был влюблен, что начал подумывать, не обручиться ли нам. Но тут же сообразил, что если я хочу жениться, то прежде всего надо сменить работу. Я слишком много ей наврал, а если теперь признаться, что я мусорщик, все пойдет прахом. Во-первых, она будет разочарована: мусорщик! А потом я выйду лгуном, а женщины, известно, лгунов не любят. Но не так-то легко было найти другую работу. Мне ведь надо было сменить разом два места – и настоящее и выдуманное. Я начал в свободное время ходить по Риму и искать работу. Но мне ничего не удавалось найти, и я уже стал подумывать, не лучше ли мне уволиться и остаться совсем без работы. Безработным все-таки лучше быть, чем мусорщиком. Но вот тут-то и случилось то, чего я все время боялся.
По утрам мы всегда объезжали один и тот же участок. Как я говорил, нас на повозке было трое: мы с Фердинандо по очереди ходили наполнять мешки, а Сильвестро правил лошадьми и помогал нам вываливать мусор. Разговаривали мы мало: Сильвестро, сидя на козлах, с вожжами в руках, сосал свою трубку; Фердинандо, устроившись на мусоре, читал газету или журнал, выуженный из какой-нибудь помойки; а я думал о Джачинте и о моем вранье.
Вот однажды утром, когда был мой черед наполнять мешки, повозка, как всегда, остановилась у желтого трехэтажного дома поблизости от площади Либерта. Я молча взял мешок, слез с повозки и пошел. Это был дом без лифта, старый и такой тихий, что казался нежилым; там было всего три квартиры. Я, шагая через две ступеньки, поднялся по лестнице с мешком в руках и, дойдя до площадки, постучался в первую квартиру. На двери была дощечка с фамилией вроде «Джинези». Я смутно помнил, что эту дверь всегда открывала пожилая кухарка – фриулийка, хмурая, здоровая, как мужик. И в то утро, когда дверь открылась, я, как и обычно, не поднимая глаз, подставил мешок и говорю машинально:
– Мусорщик.
Но видя руки, которые держали алюминиевое мусорное ведро – не темные грубые кухаркины руки, а маленькие и беленькие, – я невольно поднял глаза.
Это была она. Потом уж я узнал, что в доме были две прислуги: она и кухарка. Она, чистенькая горничная, никогда не выносила мусор, но не раз видела меня из окна. А в то утро кухарка заболела. Узнал я еще, что когда она увидела меня на пороге, то оробела и никак не могла заговорить. Все это я уж потом узнал и сообразил – задним умом крепок. Но в тот момент, когда она мне молча протянула ведро, мне показалось, что в ее черных глазах, смотревших на меня, была какая-то насмешка. Я покраснел, потом побледнел, опрокинул мусор в мешок, закинул его за спину и ушел. Представил себе я тут, какой я есть: фуражка набоку, полосатый вонючий фартук: мусорщик, никакой не служащий, а мусорщик. Я подумал, что у меня никогда не хватит мужества снова ее увидеть. И я не пошел в другие квартиры. Вернувшись на улицу, бросил Фердинандо на повозку полупустой мешок, а потом туда же швырнул фуражку и фартук и говорю:
– Забери и это… С меня хватит… я ухожу… Скажи в управлении…
– Да что с тобой? Ты спятил?
– Не спятил я… До свидания.
На этот день у нас с Джачинтой было назначено свиданье, но я не пошел. Провалялся на постели в каморке под лестницей, которую мне сдавала одна портниха. Мне хотелось плакать, но слезы не шли, вроде как бывает, когда в носу свербит, а никак не чихнешь. К вечеру я заснул, а когда проснулся, то понял, что действительно всему конец.
Я очень боялся, что долго останусь безработным. Но мне повезло, и через несколько дней я нашел место сторожа на стройке за городом, в районе Мальяна.
Я просидел на этом строительстве, как сторожевая собака, четыре месяца безвыходно. Но однажды в воскресенье я отправился в Рим и на площади Рисорджименто встретил Сильвестро. Увидев меня, он сказал:
– Мы потом узнали, почему ты ушел… из-за этой девушки… Но ты скверно поступил… Она тебя любила по-настоящему, любила потому, что это был именно ты, а не кто другой… Она сказала, что теперь полюбит только кого-нибудь из нашей братии… Она говорила, что от одного вида человека с мешком за плечами и в фуражке городского управления у нее бьется сердце… Для меня, говорит, мусорная телега лучше, чем самая шикарная машина… Кончилось тем, что она теперь с Фердинандо.
– Как с Фердинандо?
– Ну да, ей нужен был мусорщик, она его и получила… Он ведь не скрывал своего ремесла и даже хвалился им. Они обручились.
Я повернулся и пошел прочь, оставив его с открытым ртом. Мне хотелось руки себе искусать. Один раз в жизни, действительно, выпало мне, как говорится в считалке, а я этого не понял. Среди всех женщин на свете нашлась такая, которой нравилось ремесло мусорщика, и я этого не угадал.
Да, век живи – век учись и век будешь ошибаться; так вот и на этот раз жребий выпал, да не мне.