Текст книги "Римские рассказы"
Автор книги: Альберто Моравиа
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 31 страниц)
Дружба
Перевод 3. ПотаповойПеревод 3. Потаповой
Мария-Роза – двойное имя, и у женщины, которую так звали, внешность тоже была какая-то двойная и нрав двуличный. Лицо у нее было свежее, румяное – кровь с молоком, круглое и широкое, как полная луна, совсем не подходящее для ее тоненькой фигурки. Она походила на те розы, что зовутся капустными, потому что цветы у них плотные и крупные, как кочны. Одним словом, при взгляде на нее невольно думалось, что из такого лица смело можно целых два выкроить. Это круглое личико всегда оставалось спокойным, улыбающимся, безмятежным – в полную противоположность характеру, который, как мне пришлось убедиться на своей шкуре, был просто чертовским. Поэтому-то я и говорю, что нрав у нее был двуличный.
Ухаживал я за ней по-всякому: сначала почтительно, вежливо, неотступно. Потом, увидев, что она не поддается, попробовал быть смелее, настойчивее; поджидал ее на темных площадках на лестнице и пытался поцеловать насильно. Но на этом я заработал только несколько пинков, а потом и пощечину. Тогда я решил прикинуться оскорбленным, презрительным, перестал с ней здороваться и отворачивался при встрече. Это оказалось еще хуже: она вела себя так, будто меня никогда и на свете не было. Под конец я уж дошел до того, что слезно просил и умолял ее полюбить меня хоть немножко; ничего не помогало. И хоть бы она меня раз и навсегда отвадила окончательно! Так нет же: эта хитрюга лишь заметит, бывало, что я готов послать ее к дьяволу, сейчас же приманивает меня обратно какой-нибудь фразой, взглядом, жестом. Потом только я понял, что для женщины ухажеры все равно что украшения – бусы и браслеты, с которыми по возможности лучше не расставаться. Но тогда-то, приметив такой взгляд или жест, я думал: «Все-таки это неспроста… Надо еще попробовать».
И вдруг я узнаю, что эта кокетка обручилась с Аттилио, моим лучшим другом. Это меня взбесило по многим причинам: во-первых, потому что она это проделала у меня под самым носом, ничего мне не сказав, а во-вторых, ведь это же я познакомил ее с Аттилио; как говорится, свечку подержал, сам того не зная.
Но я хороший друг, и для меня дружба превыше всего. Я любил Марию-Розу, но с того момента, как она обручилась с Аттилио, она для меня стала священна. Сама-то она была, пожалуй, не прочь снова раззадорить меня, но я ей всячески давал понять, что не желаю этого, и в один прекрасный день заявил напрямик:
– Ты женщина – и дружбы не понимаешь… С тех пор как ты поладила с Аттилио, ты для меня больше не существуешь. Я тебя не вижу и не слышу… Поняла?
Она вроде как со мной согласилась, но все-таки продолжала свое кокетство; поэтому я решил больше с ней не встречаться и сдержал слово. Позже я узнал, что они с Аттилио поженились и стали жить вместе с ее сестрой, которая работала сиделкой. Узнал я также, что Аттилио, который из десяти дней девять всегда был безработным, нанялся грузчиком в какую-то транспортную контору. А Мария-Роза по-прежнему работала гладильщицей, но только поденно. Эти новости меня успокоили. Я знал, что им живется неважно и что вообще из этого брака ничего хорошего выйти не может. Но как настоящий добрый друг, я к ним не показывался. Друг – это друг, и дружба дело священное.
По ремеслу я слесарь-водопроводчик. А как известно, водопроводчики ходят из дома в дом и иной раз попадают туда, куда вовсе и не собирались. Вот однажды шел я к одному клиенту, неся в сумке инструменты и два витка свинцовых труб на руке. На виа Рипетта вдруг слышу, как кто-то меня окликает:
– Эрнесто!
Оборачиваюсь – это она.
Как увидел я ее круглое спокойное лицо, осиную талию и округлые бедра и грудь, во мне снова вспыхнула любовь, так что даже дыхание перехватило. Но потом я сказал себе: «Коли ты друг, так и веди себя, как друг».
И говорю ей сухо:
– Сколько лет, сколько зим…
У нее в руках была сумка с покупками: овощи и пакеты в желтой бумаге. Она говорит мне улыбаясь: – Ты что, не узнаешь меня?
– Я ж тебе сказал: сколько лет, сколько зим.
– Проводи меня домой, – продолжает она. – Я как раз сегодня утром заметила, что в кухонной раковине вода не проходит… Право, пойдем.
Я отвечаю по-честному:
– Если для починки – то ладно.
Она бросила на меня такой взгляд, от какого бывало у меня всегда голова кружилась, и добавляет:
– Но все-таки ты должен понести мою сумку.
И вот я, нагруженный, как осел, с инструментами, трубами и покупками тащусь позади нее.
Прошли мы недалеко, в переулочек, выходящий на виа Рипетта, вошли в подъезд, который был больше похож на вход в пещеру, поднялись по сырой, темной и вонючей лестнице. На полдороге она повернулась и говорит с улыбкой:
– А помнишь, как ты подстерегал меня в темноте на площадках… как ты меня пугал… Или уже забыл?
Я отвечаю твердо:
– Мария-Роза, я ничего не помню… Я помню только, что я друг Аттилио и что дружба превыше всего.
Она сказала растерянно:
– А разве я говорю, что ты не должен быть ему другом?
Вошли мы в квартиру: три комнатушки под крышей, окна выходят во двор темный колодец без солнца. В кухне не повернешься; стеклянная дверь ведет на балкончик, а там – отхожее место. Мария-Роза уселась на скамеечку, насыпала полный передник фасоли и принялась ее лущить. А я, поставив свою сумку на пол, стал осматривать раковину. Я сразу увидел, что труба проржавела и надо ставить новую. Предупреждаю:
– Имей в виду, надо поставить новую трубу… Ты заплатить можешь?
– А дружба?
– Ладно, – говорю я со вздохом, – я тебе поставлю трубу бесплатно. А ты меня поцелуешь за это.
– А дружба?
Я прикусил губу и думаю: «Дружба-то, выходит, оружие обоюдоострое», но ничего ей не сказал. Взял клещи, отвинтил трубу, вынул прокладку, которая вся прогнила, вытащил из сумки паяльную лампу, налил туда бензина; все это молча. Тут, слышу, она меня спрашивает:
– Вы действительно хорошие друзья с Аттилио?
Я повернулся, чтобы посмотреть на нее: сидит, опустив глаза, тихая, улыбающаяся и занимается своей фасолью.
– Конечно, – отвечаю.
– В таком случае, – продолжает она спокойно, – я с тобой могу говорить откровенно. Ты его хорошо знаешь, и я хочу проверить, верны ли мои предположения.
Я говорю, что готов ее слушать; разжег паяльную лампу и регулирую пламя.
– Вот, например, – говорит она, – не кажется ли тебе, что его теперешняя работа не очень-то хороша… Не подходит ему быть носильщиком…
– Ты хочешь сказать, грузчиком?
– Что это за ремесло – быть носильщиком. Я говорю ему, чтобы он учился на санитара… Моя сестра могла бы устроить его на работу в клинику…
За это время я присоединил новую трубу. Беру паяльник и, держа его в руках, спрашиваю, не подумав дважды:
– Ты хочешь правды или комплиментов?
– Правды.
– Ну так вот: я друг Аттилио, но это не мешает мне видеть его недостатки… Прежде всего – он лентяй.
Я взял кусок олова, поднес паяльную лампу к трубе и начал пайку. Огонь в паяльнике сильно гудел, и из-за шума я повысил голос:
– Да, он лентяй… Ты, моя дорогая, привыкай к мужу-бездельнику… Я вот человек работящий, а он лодырь, он любит поздно вставать, пошляться без дела, пойти в кафе, прочесть спортивные новости в газете, поболтать… Это, может быть, подходит для грузчика… но санитар – профессия ответственная… Нет, для этого он не годится.
– Но я, – продолжает она так же спокойно и задумчиво, – даже не уверена, что он на самом деле где-то работает… Он говорит, что ходит на работу, а никаких денег я еще не видела… Я начинаю думать, что он, может, мне и солгал. Что ты об этом скажешь?
– Солгал? – снова отвечаю я необдуманно. – Да ведь он самый большой врун из всех, кого я знаю. Он тебе наговорит с три короба… Уж что касается вранья – можешь быть спокойна.
– Мне как раз так и казалось… Но если он не ходит на работу, так что ж он делает? Не думаю, чтоб он только шлялся да сидел в кафе… Тут что-то другое… Он всегда уходит так поспешно, с таким озабоченным видом…
Она приостановилась, чтобы взять со стола кастрюлю, всыпала туда вылущенную фасоль. Я смотрел на нее через плечо: сидит такая смирная, спокойная, улыбающаяся. Потом она снова начала:
– Видишь ли, что я думаю. Он завел себе кого-нибудь. Ты его знаешь, скажи, правда ли это?
Какой-то внутренний голос предупреждал меня: «Эй, Эрнесто, полегче, будь осторожней… здесь ловушка». Но то ли потому, что обида во мне была сильнее осторожности, то ли, когда я слышал, как она дурно отзывается о муже, у меня снова ожила надежда, я не удержался и ответил:
– Скажу тебе, что это правда… Для него женщины – всё на свете, красивые или уродины, молодые или старые, ему все равно… А ты и не знала?
Тем временем я закончил пайку, потушил паяльную лампу и приглаживал пальцем еще мягкое олово. Потом стал навинчивать гайку гаечным ключом.
Она, все такая же спокойная, говорит:
– Да, я кое-что знала, но ничего определенного… А теперь, мне кажется, я догадываюсь… он связался с Эмилией, ты помнишь, с той рыжей, которая вместе со мной работала в прачечной… Что ты на это скажешь?
Я поднялся на ноги. Мария-Роза ссыпала свою фасоль в кастрюлю и тоже встала, стряхивая с одежды шелуху. Потом подошла к раковине, подставила кастрюлю под кран и пустила воду. Я приблизился к ней сзади и, обняв ее за талию, такую стройную и тоненькую, сказал:
– Да, это правда, он видится с Эмилией каждый день под вечер: поджидает ее у прачечной и провожает домой. Теперь ты знаешь все: чего ж ты ждешь?
Она чуть-чуть повернула ко мне свое улыбающееся лицо и ответила:
– Эрнесто, ведь ты говорил, что ты друг Аттилио? Оставь меня!
Вместо ответа я снова попытался ее обнять, но она вывернулась и говорит резко:
– Ну, теперь ты кончил починку и тебе лучше уйти.
Я прикусил себе язык и ответил:
– Ты права… Но я из-за тебя теряю голову… Мне нужно всегда помнить, что я друг Аттилио, а ты его жена.
Сказав это, я, разозленный, собрал инструменты, кивнул ей на прощанье и приготовился уходить. В эту минуту дверь кухни открылась и появился Аттилио.
– Здравствуй, Эрнесто, – говорит он мне по-дружески. Я отвечаю:
– Мария-Роза просила меня починить трубу. Я это сделал: поставил новую.
– Спасибо, – говорит он мне, подходя ближе, – большое спасибо…
В это время спокойный, но напряженный голосок Марии-Розы заставил нас обоих обернуться.
– Аттилио…
Она, улыбаясь, стояла у плиты, опершись на мраморную доску стола, и заговорила, не повышая голоса:
– Аттилио, Эрнесто тоже говорит, что ты лентяй и не хочешь работать…
– Ты это говорил?
– И как я и думала, он тоже сказал, что ты большой лгун и, наверное, никакого места грузчика у тебя нет…
– Ты это говорил?
– И потом он мне подтвердил то, что я уже знала: что ты видишься с Эмилией каждый день и крутишь с ней любовь… Пока я работаю, как последняя служанка, и гну спину над гладильной доской, ты развлекаешься с Эмилией… а мне говоришь, что ходишь на работу… Теперь уж бесполезно отнекиваться… Эрнесто твой друг, он знает тебя и все мне подтвердил…
Она говорила все это самым спокойным голосом, и тут только я понял, что наделал, пустившись в откровенности с такой психопаткой. Аттилио с перекосившимся лицом шагнул ко мне, повторяя: «Ты это говорил?» Но тут Мария-Роза замолчала, схватила с плиты чугунный утюг и запустила ему прямо в голову. И довольно метко запустила: если бы он не успел наклонить голову, она бы его убила. А потом началось такое, что я просто передать не могу. Эта сумасшедшая совершенно спокойно хватала всякие тяжелые, опасные предметы – ножи, скалки, кастрюли – и швыряла в Аттилио; он, попытавшись раза два увернуться, в конце концов шмыгнул в дверь на лестницу. Удрал и я, оставив на полу метра два-три свинцовых труб; я со всех ног кинулся вниз по лестнице, а Аттилио орал мне вслед:
– Не показывайся больше… Увижу – убью.
Я почувствовал себя в безопасности, только когда перешел через мост и оказался в скверике на площади Либерта. Тут я присел на скамеечку, чтобы отдышаться. Обдумав происшедшее, я решил, что наговорил все это только по дружбе, потому что мне не нравилось, что у Аттилио такой характер; и я поклялся себе, что с этого дня никому больше не буду другом.
Бич человечества
Перевод Е. Гальперина
К середине февраля утихла трамонтана, приносившая мне зимой немало страданий, небо заволокло тучами и подул влажный ветер, который, казалось, шел с моря. Хотя на душе у меня было грустно, дыхание этого ветра бодрило меня, он словно нашептывал: «Ну-ну, мужайся; пока есть жизнь, есть и надежда». Но я знал, что зима прошла и наступала весна, и понимал, что поэтому я не смогу больше работать в мастерской моего дяди.
В эту мастерскую я поступил год назад; я вошел туда, как входит поезд в туннель, но еще не вышел оттуда и даже не видел просвета у выхода. Не то чтобы работа была неприятной или совсем не нравилась мне, нет, бывает и хуже. Мастерская помещалась в большом сарае, построенном в глубине отгороженного участка, служившего складом кирпичного завода, на полдороге к виа делла Мальяна. Воздух в сарае всегда был насыщен белой пылью опилок, как мукой на мельнице. И все мы, работавшие там, в том числе и мой дядюшка, были белые, словно мельники, а кругом стояло облако пыли, непрестанно завывали пилы и токарные станки; целые дни мы трудились, изготавливая мебель и рамы. Дядюшка, бедняга, любил меня, как сына, все рабочие были хорошими парнями, а сама работа, как я уже говорил, вовсе не казалась мне неприятной: сперва брали ствол дуба, клена или каштана, искривленный и длинный, покрытый корой, в которой, возможно, еще оставались муравьи, обитавшие там в ту пору, когда этот ствол был деревом. Затем пилой распиливали ствол на много белых и чистых досок. А потом пускали в ход станки, рубанки и другой инструмент, и из этих досок выделывали ножки для столов, разные части для шкафа, карнизы. И наконец, когда все это бывало сколочено, свинчено и склеено, красили и полировали. Того, кто работает с охотой, превращение древесного ствола в какое-нибудь изделие может даже увлечь, да это и правда интересно и уж, во всяком случае, не скучно. Но, видно, я устроен не так, как все люди; через несколько месяцев работа уже стояла у меня поперек горла. И не потому, что я не трудолюбив. Просто я люблю иногда оставить работу и оглядеться вокруг, поразмыслить, кто же я такой, где нахожусь, что успел сделать. А дядюшка мой, наоборот, человек совсем иного склада: он работал не размышляя, работал с упорством, с увлечением, без передышки. И так, переходя от стула к раме, от рамы к шкафу, от шкафа к тумбочке, от тумбочки снова к стулу, дожил он до пятидесяти лет, и было ясно, что так будет продолжаться до самой его смерти, которая скорее будет походить на гибель сломавшегося станка или беззубой пилы – словом, на смерть инструмента, а не человека. И в самом деле, в воскресные дни, когда дядюшка надевал праздничный костюм и вместе с женой и детьми медленно и чинно шествовал по виа Аренула, он со своими прищуренными глазами, искривленным ртом и двумя глубокими морщинами, прорезавшими его лицо от глаз до рта, очень напоминал какой-то вышедший из употребления, бесполезный, сломанный инструмент. И меня не оставляла мысль, что лицо его стало таким оттого, что он постоянно гнул спину над станком и пилой и щурил глаза, чтобы в них не попали опилки. Я говорил себе, что не стоит жить, если нельзя даже оторваться от работы и подумать, зачем ты существуешь.
Автобус, отправляющийся от станции Трастевере, курсирует между городом и близлежащими селениями. Крестьяне, рабочие и разный бедный люд привозят с собой грязь на башмаках, зловоние пота, пропитавшего их одежду, а может быть, и насекомых. Поэтому пол и даже скамьи на конечной станции посыпают каким-то неприятно пахнущим дезинфицирующим порошком, от которого слезятся глаза, как от лука, и становится трудно дышать. В одно чудесное февральское утро я сидел в автобусе, ожидая отправления, и это самое дезинфицирующее средство разъедало мне глаза. Морской ветер, проникавший в окна автобуса, пробуждал во мне желание укрыться где-нибудь, побыть немного одному и поразмыслить о своей жизни. Поэтому, когда я сошел с автобуса и очутился возле мастерской, я повернул не направо, к сараю, а налево, в сторону лугов, раскинувшихся между шоссе и Тибром. Я зашагал по поблекшей траве, чуть колыхавшейся от слабого влажного ветра, навстречу небу, затянутому белыми облаками. Тибра я не видел, потому что его здесь скрывает неровная местность. За Тибром виднелись заброшенные корпуса завода Е-42, похожий на голубятню дворец с большими арками, церковь с куполом и ничего не поддерживающими колоннами, напоминающими деревянные колонки из детского строительного набора. Позади меня раскинулся промышленный район Рима: доменные печи, из которых торчали длинные перья черного дыма; заводские корпуса с огромными окнами; низкие и широкие цилиндры газгольдеров, высокие и узкие силосные башни. Я подумал о рабочих, трудившихся на этих заводах и фабриках, и праздность, которой я предавался, показалась мне еще более привлекательной. У меня было такое ощущение, будто я отправился на охоту и теперь сижу в засаде, выслеживая дичь. Это и правда была охота, но не за птичками, а за самим собой.
Подойдя к Тибру в том месте, где берег не так крут и обрывист, я стал спускаться по склону и, добравшись почти до самой воды, уселся подле растущего там кустарника. В двух шагах от меня бежал Тибр, я смотрел, как он извивается, словно змея, среди берегов, подставляя свою желтую чешую под слепящий свет облачного неба. По ту сторону Тибра тоже тянулись луга с такой же поблекшей зеленью. На них виднелось множество овец с густой и грязной шерстью. Овцы жадно щипали траву, а около них то здесь, то там мелькали совершенно белые ягнята, шерсть которых еще не успела загрязниться. Я сидел, обхватив руками колени, и пристально смотрел на желтую воду реки. Как раз в этом месте бурлил водоворот, а неподалеку от него торчала почерневшая ветка, усеянная колючками, сучья ее спутались, как волосы утопленника. И вот среди этой тишины, глядя на черную, как эбеновое дерево, ветку, вздрагивавшую под напором воды, но все не сдвигавшуюся с места, я вдруг почувствовал прилив вдохновения. И мне почудилось, что не мысль, а какое-то ощущение, более глубокое, чем мысль, помогло мне понять нечто очень значительное; вернее, я мог бы понять это, если бы сделал над собой усилие. Это «нечто» еще не определилось и напоминало слова, которые, как говорят, вертятся на кончике языка. И чтобы удержать его, не дать ему снова уйти во мрак, я неожиданно громко произнес вслух:
– Меня зовут Джерардо Муккьетто.
И вдруг я услышал чей-то насмешливый голос, доносившийся откуда-то сверху:
– По прозвищу Муккьо… Ты что это, разговариваешь сам с собой?
Я обернулся и прямо над своей головой увидел стоявшую на пригорке Джоконду, дочь сторожа кирпичного завода. На ней была черная бархатная юбка и розовый свитер; она была без чулок, волосы ее развевались по ветру. Ее-то как раз я меньше всего хотел видеть в тот момент. Она была влюблена в меня и всюду ходила за мной по пятам, хотя я всячески давал ей понять, что она мне не нравится. И тут я внезапно ощутил непреодолимое желание сказать ей что-нибудь неприятное, чтобы она ушла прочь И я мог опять остаться один и вернуться к тому «нечто», которое я начал было уже постигать, до того как она появилась… Не двинувшись с места, я сказал ей:
– Эй, ты! Что ты ноги-то показываешь?
А она, нисколько не смутившись, соскользнула с пригорка и подошла ко мне.
– Можно мне составить тебе компанию? – спросила она.
– Ни к чему мне твоя компания, – ответил я, по-прежнему не глядя на нее. – Да и как ты тут сядешь? Ведь здесь такая пыль…
И вдруг я вижу: она приподнимает юбку и садится на землю.
– Это ничего, штанов-то на мне нет, – с довольным видом сказала Джоконда.
К счастью, то «нечто», о котором мне хотелось думать, все еще держалось на самом краешке моего сознания, как птица, готовая вот-вот спорхнуть с карниза. А совершенно разомлевшая Джоконда, уцепившись за мою руку, говорила тем временем:
– Джерардо, почему ты такой коварный?.. Ведь я тебя так люблю.
– Почему коварный?.. Ты мне не нравишься, вот и все.
– Но почему я тебе не нравлюсь?
Боясь, как бы наш разговор не отогнал то «нечто», о котором я хотел думать, я поспешно ответил:
– Ты мне не нравишься потому, что у тебя красная рожа вся в прыщах… и ты похожа на кочан красной капусты.
Как поступила бы другая девушка, услышав подобное признание? Она тут же ушла бы. А Джоконда, наоборот, прижалась ко мне и стала кокетничать:
– Джерардино, почему бы тебе не быть поласковее со мной?
– Хорошо, я буду поласковее, – сказал я в отчаянии, – но только уходи сейчас.
– Ты что, ждал другую женщину, Джерардино?
– Никого я не ждал. Мне просто хотелось побыть одному.
– Почему одному? Побудем вместе… Ведь вместе так хорошо.
На этот раз я ничего не ответил. То «нечто» еще не совсем ускользнуло от меня, но я понимал, что достаточно самой малости, чтобы оно кануло во тьму, туда, откуда появилось. И словно нарочно в этот момент Джоконда воскликнула:
– Хочешь я отгадаю, о чем ты сейчас думаешь?
– Не отгадаешь, хоть будешь гадать сотню лет, – ответил я, задетый за живое.
– А я говорю, отгадаю… Увидишь, права я или нет… Ты думал о моих подвернутых носочках; они в цвет свитера… Скажи правду, ты об этом думал?
И она вытянула свою толстую красную ногу, покрытую светлыми волосами, выставив напоказ носок земляничного цвета. Я не мог удержаться, чтобы не взглянуть на эту ногу, и вдруг почувствовал, как мое «нечто» вновь погрузилось во мрак. И теперь я уже ничего больше не ощущал, ничего не понимал, я был опустошен, инертен, мертв, как те бревна, которые были расставлены для сушки вдоль стен дядюшкиной мастерской. Мысль, что прекрасное и значительное «нечто» ускользнуло из моего сознания по вине этой болтливой дуры, привела меня в такое бешенство, что я, резко повернувшись к ней, заорал:
– Зачем ты пришла?.. Ты мое несчастье!.. Неужели ты не можешь оставить меня в покое?
Она все продолжала сжимать мою руку, я вырвался и ударил ее по лицу. Я стал колотить ее, но она по-прежнему упрямо цеплялась за меня. Тогда я вскочил, схватил ее за волосы и, швырнув на прибрежные камни, стал бить ногами куда попало, даже по голове. Она же, скрючившись и закрыв лицо ладонями, только стонала и несколько раз даже громко вскрикнула, но не сопротивлялась: возможно, она была довольна. А когда я устал ее бить, она поднялась, вся перепачканная в пыли, и, всхлипывая, пошла прочь.
– Вы, женщины, – бич человечества! – громко закричал я ей вслед.
А она, не переставая всхлипывать, шла все дальше по узкой тропинке вдоль каменистого берега Тибра и вскоре скрылась из виду.
Но «нечто» исчезло бесследно, и хотя теперь я был один, я ощущал такую же вялость, скованность и опустошенность, как и тогда, когда Джоконда находилась рядом со мной. Ничего уже нельзя было поделать в этот день, а кто знает, представится ли мне когда-нибудь еще такой случай. Разозленный, терзаемый сомнениями и беспокойством, бродил я все утро по лугам, проклиная Джоконду и свою судьбу, не в состоянии ни остановиться, ни задержать поток своих мыслей. В конце концов я понял, что мне ничего не оставалось, как вернуться в мастерскую. Так я и сделал. Джоконда стояла среди груды кирпичей, держа в руках кастрюлю, и кормила кур. Еще издали она приветливо улыбнулась мне, но я, не ответив ей, молча прошел в сарай.
– Работа не ждет! – крикнул дядя, завидев меня.
Я ничего не сказал, надел комбинезон и, подойдя к верстаку, начал с того, на чем остановился накануне.