Текст книги "Римские рассказы"
Автор книги: Альберто Моравиа
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 31 страниц)
Младенец
Перевод 3. Потаповой
Та добрая синьора, что принесла нам пособие из общества помощи бедным, тоже спросила нас, зачем это мы заводим столько детей. Жена моя в тот день была не в духе, взяла да и выложила ей всю правду: «Были б у нас деньги, говорит, – мы бы вечером в кино отправились, а раз денег нет, так мы отправляемся в постель – вот дети и рождаются». Синьора на такие речи обиделась и ушла не простившись. А я побранил жену, потому что не всегда правда хороша; прежде чем говорить напрямик, сперва посмотри, с кем имеешь дело.
Когда я был молод и не женат, то часто почитывал в газетах отдел римской хроники; там рассказывается о всяких несчастьях, какие могут приключиться с людьми: грабежи, убийства, самоубийства, уличные происшествия. И мне тогда казалось невероятным, чтобы мне самому выпало на долю такое несчастье, о котором в газетах пишут: «случай, достойный сострадания», – когда человек настолько несчастен, что вызывает к себе жалость без всяких особенных бедствий, одним уж тем, что существует на свете. Как я сказал, я был тогда молод и не знал, что значит содержать большую семью. А теперь я с удивлением обнаруживаю, что мало-помалу превратился в самый настоящий «случай, достойный сострадания». Вот, например, читаешь в газете: «Они живут в самой черной нужде». А я как раз и живу сейчас в самой что ни на есть черной нужде. Или: «Они ютятся в доме, который и домом-то назвать нельзя». А я живу в Тормаранчо [4]4
Тормаранчо – предместье Рима, где беднота ютится в лачугах из досок и жести. – Прим. перев.
[Закрыть]с женой и шестью детьми в комнате, где между тюфяками даже ступить некуда, а в дождик вода хлещет все равно как на набережной Рипетта. Или такое, например: «Несчастная, узнав о своей беременности, приняла преступное решение избавиться от плода своей любви». Так вот: мы с женой в полном согласии приняли это же самое решение, когда узнали, что у нас должен родиться седьмой ребенок. Мы порешили, как только погода позволит, оставить младенца в какой-нибудь церкви, положившись на милосердие того, кто найдет его первым.
По содействию тех добрых синьор жену мою устроили рожать в больницу. Оправившись, она с новорожденным вернулась в Тормаранчо. Войдя в комнату, она сказала мне:
– Знаешь, хоть в больнице хорошего мало, я готова была бы там остаться, лишь бы не возвращаться сюда.
Младенец словно понял эти слова и завопил прямо оглушительно. Крепкий такой, красивый малыш, и голос у него громкий, ничего не скажешь: когда он начинал реветь по ночам, то уж никому больше спать не давал.
Наступил май, и стало тепло, так что можно было выйти на улицу без пальто. Вот мы и отправились из Тормаранчо в Рим. Жена прижимала ребенка к груди, навернув на него столько тряпок, словно собиралась оставить его в снежном поле. Когда мы добрались до города, она – вероятно, чтобы перебороть свое горе – принялась говорить без умолку: дышит тяжело, вся растрепанная, глаза широко открыты…
Сначала она завела разговор про разные церкви, где можно его оставить, и все объясняла мне, что нужно выбрать такую, куда ходят богатые; ведь если малыша подберет бедняк, вроде нас, так пусть уж лучше ребенок с нами останется. Потом она сказала, что ей хочется выбрать какую-нибудь церковь Мадонны; потому что у Мадонны тоже был сын, говорит, она многое может понять и исполнит наше желание. От этих разговоров я устал, и в душе моей поднялось раздражение: ведь и мне было не сладко и вовсе не хотелось делать это. Но я внушал себе, что нельзя терять голову, нужно быть спокойным и подбадривать жену. Я что-то возразил ей, так просто, чтобы перебить этот поток слов, и предложил: – Давай оставим его в соборе Святого Петра.
Она поколебалась, а потом говорит:
– Нет, там настоящий проходной двор… его могут и не заметить… надо попробовать в маленькой церкви на виз Кондотти, там кругом такие роскошные магазины… ходит много богатых людей… Самое подходящее место.
Мы сели в автобус, и среди публики она поутихла. Только все крепче завертывала ребенка в одеяльце и время от времени осторожно приоткрывала личико и глядела на него. А он спал, уткнув свою розовую мордашку в тряпки. Он был одет плохо, как мы, только рукавички у него были хорошенькие – из голубой шерсти, и он все выпрастывал ручонки, словно хотел показать их.
Мы вышли около театра Гольдони, и жена сейчас же снова начала говорить без умолку. Остановилась у ювелирного магазина и, показав мне на драгоценности, выставленные на красном бархате в витрине, завела свое:
– Посмотри, какая красота… На эту улицу люди ходят, только чтобы купить драгоценности и другие прекрасные вещи… Бедняков здесь не бывает… И вот в промежутке между покупками они зайдут в церковь помолиться… Настроение у них хорошее… увидят ребенка и возьмут его.
Она говорила все это, смотря на бриллианты и прижимая к груди ребенка, будто рассуждала сама с собой, а глаза у нее были какие-то дикие, и я не смел ей перечить.
Мы вошли в церковь. Она была маленькая, окрашенная внутри под желтый мрамор, с несколькими приделами и главным алтарем. Жена моя сказала, что ей эта церковь казалась совсем другой, а теперь она ей что-то не очень нравится. Но все-таки она окунула пальцы в святую воду и перекрестилась. Потом, прижимая ребенка к груди, она медленно стала обходить церковь, недовольно и недоверчиво оглядывая ее. С купола, через верхние окна, лился холодный яркий свет. Жена моя все бродила по церкви, из придела в придел, рассматривая скамьи, алтари и картины, словно проверяя, стоит ли оставлять здесь малыша. Я шел за ней в нескольких шагах, все время поглядывая на вход. Вошла высокая синьорина в красном, волосы светлые, как золото. Она стала на колени – узкая юбка туго натянулась на ней, – помолилась минуточку, потом быстро перекрестилась и вышла из церкви, не взглянув на нас.
Жена моя, увидев это, говорит:
– Нет, здесь не выйдет… Сюда заходят люди вроде этой синьорины, им только и дела, что поразвлечься да по магазинам пошляться. Пойдем отсюда. И с этими словами она вышла из церкви.
Мы прошли порядочно по Корсо, все бегом, жена моя впереди, я за ней, и неподалеку от площади Венеции вошли в другую церковь. Эта была гораздо больше первой, с богатыми занавесями, позолотой, а на стенах под стеклом полно серебряных сердец, блестевших в полумраке. Здесь было довольно много народу, по виду состоятельные люди: дамы в шляпках, хорошо одетые мужчины. Священник читал с амвона проповедь, и вся публика стояла, поворотившись к нему. Я подумал: «Вот удобный случай, никто нас не заметит!» – и говорю жене тихонько:
– Попробуем здесь.
Она кивнула. Пошли мы в боковой придел. Там, вроде, никого не было, да к тому же так темно, что мы еле видели друг друга. Жена моя закрыла ребенку лицо краем одеяльца, в которое он был завернут, и положила его на скамью, словно неудобный сверток, чтоб он руки не оттягивал. Потом она опустилась на колени и долго молилась, закрыв лицо руками. А я от нечего делать рассматривал сотни серебряных сердец, больших и малых, развешанных на стенах придела. Наконец жена моя встала; лицо у нее было совсем убитое. Она перекрестилась и тихонько пошла из придела, я за ней следом. В этот момент священник возопил:
– И сказал Христос: «Камо грядеши, Петре?»
И мне почудилось, будто это он меня спрашивает.
Моя жена уже было откинула портьеру у выхода, как вдруг ее окликают; мы оба так и подскочили.
– Синьора, вы сверток на скамье оставили.
Смотрим – женщина в черном, из тех ханжей, что целые дни торчат то в церкви, то в исповедальне.
– Ах да, – говорит моя жена, – спасибо, я о нем и забыла.
Забрали мы сверток и вышли из церкви ни живы ни мертвы.
На улице жена говорит:
– Никто его взять не хочет, никому он не нужен, бедный мой сыночек…
Ну словно продавец, который рассчитывал на хорошую торговлю, а на рынке никто его товар не берет.
И опять она помчалась вперед, растрепанная, тяжело дыша, словно ноги сами ее несли. Добрались мы до площади Святых Апостолов. Церковь тут была открыта. Вошли мы, видим – большая, просторная, света мало. Жена шепчет:
– Вот подходящее место.
Решительно прошла в один из боковых приделов, положила малыша на скамью и, не перекрестившись, не помолившись, даже не поцеловав его в лобик, бросилась к выходу, словно у нее земля горела под ногами. Но едва она сделала несколько шагов, как раздался отчаянный рев на всю церковь. Подошел час кормления, а младенец свое время знал и заплакал от голода. Жена моя будто голову потеряла от этого громкого плача: она сначала рванулась к двери, потом кинулась обратно – все бегом – и, не подумав, где находится, уселась на скамью, схватила ребенка на руки и расстегнулась, чтобы покормить его. Но только она дала ему грудь и малыш, вцепившись в нее обеими ручонками, принялся сосать, словно настоящий волчонок, как послышался грубый окрик:
– В доме божьем таких вещей не делают… Пошли прочь отсюда, идите на улицу!
Это был пономарь, старикашка с седой бородкой, голос у него был здоровей, чем он сам. Жена моя встала, кое-как прикрыла грудь и голову ребенка, да и говорит:
– Но ведь Мадонна на картинах… она всегда с ребенком у груди.
А он ей:
– Ты еще хотела с Мадонной равняться, бесстыдница.
В общем, ушли мы из этой церкви и уселись в скверике на площади Венеции. Там жена моя снова дала грудь ребенку, и он, насосавшись досыта, уснул.
Тем временем настал вечер, стемнело. Церкви позакрывались, а мы сидели усталые, замученные, и ничего нам в голову не приходило. Меня просто отчаяние взяло при мысли, что мы столько сил убиваем на такое дело, какого и затевать-то не следовало. Я говорю жене:
– Послушай, поздно уж, я больше не могу, надо, наконец, решиться.
Она отвечает зло:
– Это твой сын, твоя кровь… Что же ты хочешь – бросить его так, в уголке, словно сверток с объедками для кошек!
– Нет, – говорю, – но такие вещи надо или уж сразу делать, не раздумывая, либо не делать совсем.
А она:
– Ты попросту боишься, что я передумаю и отнесу его домой… Все вы, мужчины, трусы!
Я вижу, что ей сейчас перечить нельзя, и говорю примирительно:
– Я тебя понимаю, не беспокойся, но пойми и ты: что бы с ним ни случилось, все будет лучше, чем расти ему в Тормаранчо, в нашей лачуге без кухни и отхожего места: зимой в ней черви, а летом мухи.
Она на этот раз ничего не сказала.
Пошли мы, сами не зная куда, по виа Национале, вверх, к башне Нерона. За ней, немного подальше, есть улочка, совсем пустынная. Вижу: там у одного подъезда стоит закрытая серая машина, пустая. Я сразу сообразил: подошел к машине, повернул ручку – дверца открылась. Я говорю жене:
– Скорей, вот удобный случай, клади его на заднее сиденье.
Она послушалась, положила ребенка, и я захлопнул дверцу. Все это мы проделали в один миг, нас никто не видел; потом я схватил ее под руку, и мы побежали к площади Квиринале. [5]5
Площадь, где находится Квиринал – бывший королевский дворец. – Прим. перев.
[Закрыть]
Площадь была пустая и темная. Только у дворца горело несколько фонарей, и в ночи за парапетом сверкали огни Рима. Жена подошла к фонтану возле обелиска, села на скамеечку, скрючилась вся и, отвернувшись от меня, вдруг как заплачет,
Я говорю:
– Ну что тебя так разбирает?
А она:
– Теперь, когда я его оставила, мне так пусто… мне его не хватает здесь, на груди, где он лежал.
Я говорю:
– Понятно, конечно… Но это у тебя пройдет.
Она пожала плечами и продолжала плакать. И вдруг слезы у нее высохли, ну, как высыхает дождь на мостовой, когда подует ветер. Она вскочила да как закричит в ярости, тыча пальцем на дворец:
– А теперь я пойду туда, доберусь до короля и все ему выскажу!
– Стой! – кричу я, хватая ее за руку. – Ты что, с ума сошла?.. Не знаешь, что короля давно нет?
А она:
– А мне все равно… Скажу тому, кто сидит на его месте. Кто-нибудь да есть там!
Словом, она бросилась к подъезду и наверняка устроила бы скандал, если бы я не завопил в отчаянии:
– Послушай, я передумал… Вернемся к машине и возьмем ребенка… Оставим его себе. Не все ли равно – одним больше, одним меньше.
Эта мысль, видать, у нее все время сидела в голове и разом вытеснила выдумку про короля.
– Да там ли он еще? – говорит она и бросается в ту улочку с серой машиной.
– Еще бы, – говорю, – ведь и пяти минут не прошло.
И правда, машина была еще там. Но в тот самый миг,
как жена моя открыла дверцу, из подъезда выскочил мужчина средних лет, низенький, с холеным лицом, и закричал:
– Стой! Стой! Что вам надо в моей машине?
– Мне надо забрать свое, – ответила жена, не оборачиваясь, и наклонилась, чтобы взять ребенка с сиденья.
Но мужчина не унимался:
– Что вы там берете? Это моя машина… Поняли? Моя!
Надо было вам видеть тогда мою жену! Она выпрямилась да как накинется на него:
– Кто у тебя что берет? Не бойся, ничего у тебя не возьмут, а на твою машину мне наплевать… Вот гляди,
И она вправду плюнула на дверцу.
– А этот сверток?.. – начал тот растерянно.
А она:
– Это не сверток… Это сын мой… Смотри!
Она открыла личико малыша, показала его и опять пошла-поехала:
– Тебе с твоей женой такого прекрасного сына в жизни не сделать, хоть родись заново… И не вздумай меня задерживать, не то я закричу, позову полицию и скажу, что ты хотел украсть моего ребенка.
В общем, она ему такого наговорила, что бедняга рот разинул и вся кровь бросилась ему в лицо – того и гляди удар хватит. Наконец жена замолчала, повернулась, не спеша пошла прочь и догнала меня на перекрестке.
Безупречное убийство
Перевод Л. Завьяловой
Это было сильнее меня: всякий раз, познакомившись с девушкой, я представлял ее Ригамонти, а тот исправно отбивал ее у меня. Может быть, я поступал так из желания показать, что тоже пользуюсь успехом у женщин, а может быть, просто не мог приучить себя плохо думать о нем, – только после каждого его предательства я по-прежнему продолжал считать его своим другом. И я бы, пожалуй, терпел и дальше, веди он себя немного тактичнее, немного деликатнее, но он держался слишком нахально, нисколько не считаясь со мной. Он доходил до того, что ухаживал за девушкой на моих глазах и при мне назначал ей свиданье. Известно, что в таких случаях в проигрыше всегда остается человек воспитанный. В то время как я молчал, не решаясь затеять ссору в присутствии синьорины, он без зазрения совести добивался своей цели. Раз или два я протестовал, но чересчур робко, я не умею выражать свои чувства, и пусть там внутри у меня все кипит, внешне я остаюсь холоден, и никому даже в голову не придет, что я злюсь. И знаете, что он отвечал?
– Ты сам виноват, я тут ни при чем. Если девушка предпочла меня значит, я умею лучше ухаживать.
И это была правда, так же как и то, что он был красивее меня. Но ведь истинный друг никогда не станет посягать на дам своего друга.
Короче говоря, после того как он сыграл со мной такую шутку четыре или пять раз, я до того возненавидел его, что когда мы стояли рядом за стойкой в баре, обслуживая посетителей, я нарочно старался повернуться к нему боком или спиной, лишь бы не видеть его. Теперь уже я даже думал не о зле, которое он мне причинил, а только о нем самом, о том, что он за человек. И наконец я почувствовал, что не могу больше выносить его. Мне била противна эта здоровенная глупая физиономия с низким лбом, маленькими глазками, большим носом с горбинкой, яркими губами под короткими усиками. Мне были противны его черные лоснящиеся волосы, подстриженные наподобие шлема, с двумя длинными прядями, зачесанными от висков к затылку. Мне противны были его волосатые руки, которые он выставлял напоказ, орудуя за кипятильником для кофе. Но особенно раздражал меня его крупный нос с горбинкой и широкими ноздрями, такой белый на цветущем лице, как будто кость изо всех сил натягивала кожу. Мне так часто хотелось развернуться и заехать кулаком по этому носу, чтобы услышать, как хрустнет кость.
Но это были только пустые мечты, ведь я был такой щуплый и маленький, что Ригамонти мог уложить меня одним пальцем.
Трудно сказать, когда именно я задумал убить его; может быть, в тот вечер, когда мы с ним смотрели американский фильм под названием «Безупречное убийство». Правда, сначала я не думал убивать его на самом деле, а просто представлял себе, как бы я все это сделал. Мне доставляло удовольствие думать об этом по вечерам перед сном, утром, прежде чем подняться с постели, да и днем в баре, когда бывало нечего делать и Ригамонти, сидя на табуретке за стойкой, читал газету, склонив свою напомаженную голову. Я при этом думал, ну просто так, чтобы развлечься: «Вот возьму сейчас пестик, которым у нас колют лед, и стукну его хорошенько по голове».
Короче говоря, я походил на человека, целыми днями мечтающего о своей возлюбленной, о том, что он скажет или сделает при встрече с ней, с той только разницей, что моей возлюбленной был Ригамонти и удовольствие, которое другие получают, представляя себе поцелуи и ласки, я находил в мечтах о его смерти.
Все еще ради развлечения, потому что это меня забавляло, я составил себе весь план убийства до мельчайших подробностей. Но когда план был выработан, у меня возникло искушение осуществить его, и это искушение было так велико, что я не мог ему противиться и решил перейти к действию. А может быть, я ничего и не решил, а просто начал действовать, полагая, что все еще фантазирую. Я хочу сказать, что я поступал, совсем как влюбленные: делал все инстинктивно, по инерции, безвольно, почти не отдавая себе в этом отчета.
Итак, для начала я сказал ему между двумя чашками кофе, что познакомился с очень красивой девушкой, но на этот раз речь идет не об одной из тех девушек, которые нравились мне и которых он потом всегда у меня отбивал, а о такой, которой понравился именно он и которая ни о ком другом и слышать не хотела. Я повторял ему это день за днем в течение целой недели, постоянно прибавляя новые подробности этой пылкой любви и делая вид, что ревную.
Сначала он отнесся к этому безразлично, говоря:
– Раз она меня любит, пусть приходит в бар… я угощу ее кофе.
Но потом понемногу начал сдаваться. Иногда, делая вид, что шутит, он допытывался у меня:
– Скажи-ка, а эта девушка… любит меня по-прежнему?
А я отвечал:
– Еще как!
– А что она говорит?
– Говорит, что ты ей очень нравишься.
– А еще что? Что ей нравится во мне?
– Все: нос, волосы, глаза, губы и то, как ты ловко управляешься с кипятильником для кофе; сказал тебе – все.
Короче говоря, по моим словам, этой девушке – плоду моего воображения – вскружило голову как раз все то, чего я сам не выносил в нем и за что готов был убить его. Он гордо улыбался, раздуваясь от спеси, потому что был невероятно тщеславен и страшно высокого мнения о своей особе. Было ясно, что его скудный умишко беспрерывно занят мыслью о девушке, с которой он хотел бы познакомиться, и только гордость мешала ему попросить меня об этом. В конце концов он как-то сказал с досадой:
– Послушай, или ты познакомишь меня с ней, или же больше о ней ни слова.
Я только этого и ждал и тут же назначил ему свидание на следующий день.
Мой план был прост. В десять часов мы кончали работу, но хозяин, подсчитывавший выручку, оставался в баре до половины одиннадцатого. Я завлекаю Ригамонти к насыпи железнодорожной линии на Витербо и говорю, что сюда придет к нему на свидание девушка. В десять пятнадцать проходит поезд, и я, воспользовавшись шумом, стреляю в Ригамонти из «беретта» – пистолета, который недавно купил в магазине на площади Виттория. В десять двадцать я возвращаюсь в бар за забытым свертком, и, таким образом, хозяин видит меня. В десять тридцать, самое позднее, я уже сплю в швейцарской того дома, где снимаю на ночь койку у портье. Этот план я частично позаимствовал из фильма, особенно в том, что касалось поезда и подсчета времени. Он мог и провалиться, то есть меня могли заметить на месте преступления, но и тогда я все же получил бы хоть то удовлетворение, что дал выход своей страсти, и ради этого я готов был даже на каторгу.
На следующий день была суббота, и нам пришлось здорово поработать, но это даже было кстати, потому что Ригамонти не говорил со мной о девушке, и я ни о чем таком не думал. В десять часов мы, как обычно, сбросили с себя полотняные куртки, простились с хозяином и пролезли под наполовину спущенной железной шторой.
Бар помещался на аллее, ведущей к Акуа Ачетоза, а оттуда рукой подать до железной дороги на Витербо. В этот час никто не прогуливался по темной аллее, последние парочки уже спустились с холма парка Римембранца. Стоял апрель, воздух был уже теплый, небо понемногу светлело, хотя луна еще не показалась.
Мы пошли по аллее. Ригамонти был настроен весело и, как обычно, покровительственно похлопывал меня по плечу, я же словно оцепенел и сжимал рукой пистолет, который лежал во внутреннем кармане моей спортивной куртки. На перекрестке мы вышли из аллеи и зашагали по поросшей травой тропинке вдоль железнодорожной насыпи, от насыпи падала тень, и здесь было темнее, чем вокруг, – я это тоже учел. Ригамонти шел впереди, я за ним. Придя на условленное место, неподалеку от фонаря, я сказал:
– Она просила здесь подождать… увидишь, сейчас она придет.
Он остановился, закурил сигарету и проговорил:
– Официант ты неважный, а вот сводник незаменимый.
Словом, он по-прежнему продолжал оскорблять меня.
Мы находились в уединенном месте, и луна, поднявшаяся за нашей спиной, освещала расстилавшуюся внизу равнину, окутанную белой пеленой тумана, лила свой свет на бурый кустарник и мусорные кучи, на отливавший серебром Тибр, который извивался под нами.
Я весь дрожал, мне казалось, что я продрог от холодного тумана, и я сказал, скорее для того, чтобы подбодрить себя, чем для Ригамонти:
– Что там, минутой раньше, минутой позже… Она здесь в услужении и должна дождаться, пока уйдут хозяева.
– Да вот и она, – отозвался Ригамонти.
Я обернулся и увидел темную фигуру женщины, шедшей по тропинке навстречу нам. Позднее мне объяснили, что сюда обычно приходят женщины известного сорта в надежде найти клиентов; но тогда я этого не знал и готов был поверить, что эта девушка вовсе не придумана мною, а существует на самом деле. Между тем Ригамонти, который был так уверен в себе, пошел ей навстречу, а я машинально побрел за ним. Еще несколько шагов, и она вышла из тени на свет фонаря. И вот тут-то, посмотрев на нее, я почти испугался. Ей было лет под шестьдесят. Страдальческие глаза, подведенные черной краской, обсыпанное пудрой лицо, ярко-красный рот, всклокоченные волосы и черная ленточка вокруг шеи. Она была из тех, что ищут себе уголок потемнее, чтобы их не могли хорошенько разглядеть; и в самом деле непонятно, как еще, несмотря на свой возраст и жалкий вид, этим женщинам удается находить себе клиентов. Между тем Ригамонти, еще не успев ее рассмотреть, с присущим ему нахальством спросил:
– Синьорина поджидает нас?
А она не менее нахально ответила:
– Конечно!
Но когда он наконец разглядел ее и сообразил, что ошибся, он отступил назад и сказал нерешительно:
– Ах, простите, сегодня вечером я как раз не могу… но вот тут мой приятель, – и, отскочив в сторону, исчез за насыпью.
Я понял, что Ригамонти подумал, будто я хотел отомстить ему, познакомив после стольких красивых девушек с таким чудовищем. И понял я также, что мое безупречное убийство сорвалось.
Я смотрел на эту несчастную женщину, говорившую мне с улыбкой, похожей на гримасу карнавальной маски:
– Очаровательный блондин, не дашь ли закурить?
И мне стало жаль ее, жаль себя и, пожалуй, даже Ригамонти. Перед этим во мне было столько ненависти, а тут она сразу куда-то пропала, слезы выступили у меня на глазах, и я подумал, что благодаря этой женщине я не стал убийцей. Я сказал ей:
– Закурить у меня не найдется, но вот возьми это; если продашь его, получишь не меньше тысячи лир, – и сунул ей в руку пистолет. Потом я спрыгнул с откоса и поспешил к аллее. В эту минуту, рассыпая во тьме ночи красные искры, прошел поезд на Витербо, вагон тянулся за вагоном, все окна были ярко освещены. Я остановился и смотрел, как он удаляется, потом прислушался к замирающему стуку колес и вернулся домой.
На следующий день в баре Ригамонти сказал мне:
– Знаешь, я чувствовал, что за этим что-то кроется… но неважно… все-таки ты здорово меня разыграл.
Я посмотрел на него и почувствовал, что ненависть моя к нему прошла, хотя он оставался таким же: тот же лоб, те же глаза, тот же нос, те же волосы, те же волосатые руки, которые он все так же выставлял напоказ, орудуя у кипятильника для кофе. И я сразу испытал такое облегчение, как будто апрельский ветер, надувавший тент перед баром, освежил и меня.
Ригамонти подал мне две чашечки кофе, чтобы я отнес посетителям, усевшимся на самом солнце за столик перед баром, и я, принимая чашечки, сказал вполголоса:
– Увидимся вечером? Я пригласил Амелию.
Он выплеснул в ящик под стойку кофейную гущу из фильтра кипятильника, положил свежий кофе, прогрел его паром и ответил просто, без всякой злобы:
– Сегодня вечером, к сожалению, не смогу.
Я ушел с чашками, испытывая что-то похожее на сожаление из-за того, что сегодня вечером он не придет отбивать у меня Амелию, как отбивал до этого всех других девушек.