Текст книги "Римские рассказы"
Автор книги: Альберто Моравиа
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 31 страниц)
Жизнь в деревне
Перевод А. Сиповича
После одной неприятной истории в игорном доме воздух Рима оказался для меня вредным, и друзья посоветовали мне уехать на некоторое время из города. То же самое советовала и мама… Хотя она и притворялась, будто ей ничего не известно, но по ее грустному и встревоженному виду ясно было, что она все знает. Она уговаривала меня:
– Ты переутомился, Аттилио… Почему бы тебе не поехать в Браччано, погостить у крестного?
Вначале я было заупрямился, – ведь я родился и вырос в городе, и деревня мне не по душе, я ее просто-напросто не перевариваю. Но в конце концов я все же согласился. Мама телеграфировала крестному и, как только получила от него ответ, стала укладывать мой чемодан. Она хотела дать мне с собой одежду похуже – ведь там, говорила она, деревня. Однако я объявил ей, что намерен взять самые лучшие костюмы, потому что, если я плохо одет будь то в деревне или в городе, – я чувствую себя не в своей тарелке. А она твердила:
– Ну перед кем ты собираешься там франтить? Перед коровами? Или перед свиньями?
Я отвечал:
– Оставь, пожалуйста. Ну хорошо, это моя слабость… Но ведь у тебя тоже есть свои слабости.
И маме пришлось укладывать в чемодан вещи, которые я требовал. Но укладывая их, она каждую сопровождала вздохом: положит рубашку – вздохнет, положит галстук – вздохнет, положит носки – вздохнет. Так что я в конце концов не выдержал и сказал:
– Да перестанешь ты наконец вздыхать? Смотри, накличешь на меня беду.
А она, взглянув, спрашивает:
– Сын мой… Разве твоя мать может накликать на тебя беду?
– Ну да, всеми этими вздохами.
– Сын мой, твоя мать желает тебе только добра… Если бы ты остерегался некоторых знакомств, тебе не пришлось бы теперь уезжать в Браччано.
Наконец с укладкой чемодана было покончено, и на следующий день, рано утром, обняв на прощанье мать, я вышел из дому; на улице меня уже ждал с машиной Джино, и мы отправились.
Мы выехали из Рима через Кассию. Дело происходило в июле и, хотя было всего девять часов утра, асфальтовое шоссе, лежащее среди открытых полей, было раскалено, солнце слепило и жгло так, словно был уже полдень. Мы направлялись, собственно, не в Браччано – Браччано все же селение и там даже есть озеро, – а на ферму, находившуюся в пустынной местности Кастельбручато. Уже самое название не предвещало ничего хорошего, [12]12
Кастельбручато – сожженный замок (итал.).
[Закрыть]но когда, после часа пути, мы наконец туда приехали, там оказалось еще хуже, чем я себе представлял. Первое, что мы увидели, подъезжая к ферме, был торчавший из-за голого холмика большой эвкалипт, мрачный и пыльный. Дальше шло гумно, вокруг которого стояли какие-то конюшни и сараи и, наконец, старый трехэтажный дом, словно прислонившийся к холму. Дом этот, с покосившимися стенами, грубосколоченный, почерневший, напоминал тюрьму. Это и было Кастельбручато. А вокруг – пустынная местность без единого деревца, без единого строения; одни лишь сжатые поля, щетинистые, оголенные.
– Тебе тут будет весело, вот увидишь, – подбодрил меня Джино, подавая чемодан. Я был настолько ошеломлен, что даже не нашелся, что ответить. А когда я наконец к нему обернулся, его уже и след простыл. Я остался один.
От дома через гумно шла по пыли босая девушка. Подойдя ко мне, она сказала:
– Я Филомена… Дочка твоего крестного.
Все гласные она произносила, как «у» – особенность выговора здешних крестьян. Это была настоящая деревенская девушка, с крупной головой, грубым смуглым лицом, курчавыми волосами, низким лбом и глубоко посаженными глазами. Она была крепкая, с пышной грудью, выпиравшей из-под кофточки, с боками, как у лошади. Она подняла, словно перышко, мой чемодан и направилась к дому, я пошел следом за ней, осторожно ступая, глядя под ноги, боясь угодить в одну из бесчисленных кучек, оставленных курами и прочими домашними тварями.
Мы вошли в просторную комнату, где было темно и прохладно, но пахло чем-то неприятным. Здесь был большой почерневший от колоти камин, громадный стол и несколько грубосколоченных стульев. С потолка свешивалось несколько полосок клейкой бумаги, черной от прилипших к ней мух, но в скудном свете, проникавшем сквозь зарешеченные окна, видны были новые полчища насекомых. На стенах, в качестве украшений, висели седла, сбруя лошадей и мулов, так что можно было подумать, что находишься в конюшне. По каменной лестнице со сводчатым потолком мы поднялись на второй этаж и очутились в коридоре, куда выходило несколько дверей. Девушка открыла одну из них и ввела меня в комнату с большой железной кроватью, комодом и треножником, на котором стоял умывальный таз. А где тут уборная? Она подала мне знак следовать за ней и привела в другую комнату, чуть побольше первой и совершенно пустую. В углу, в уровень с полом, зияло черное отверстие и над ним опять вились мухи. Сказав, что ей некогда, девушка ушла; я остался перед этой дырой в весьма затруднительном положении.
Так началась моя жизнь в деревне. Утро было для меня самой лучшей порой, потому что в воздухе еще сохранялась ночная свежесть и, кроме того, в это время я одевался. Но стоило мне покончить со своим туалетом, как начиналась сущая мука. Я спускался вниз и садился к столу завтракать. Иногда вместе со мной завтракал и хозяин, отец Филомены, – такой же грубый, как и его дочь, громадный, толстый, с черными усищами, обычно в одежде табунщика, в ботфортах и брюках с леями. Мама, когда я уезжал, уверяла меня: «Вот увидишь: у них чудесное парное молоко». Где уж там молоко! Жидкий цикорный кофе, колбаса с немолотым перцем, который здесь называют «кулателло», грубый хлеб, нарезанный ломтями по четверть кило каждый – вот и вся наша еда. Хозяин, несмотря на раннее утро, пил за завтраком вино, черное, густое, терпкое и теплое, похожее на сок тутовых ягод. Человек он был грубый и неотесанный и часто, воображая, что очень любезен, говорил самые оскорбительные вещи. Можете себе представить, что же было, когда он начинал ругаться по-настоящему? Он вечно насмехался над моей одеждой:
– Да неужели же вы у себя в Риме и на работу ходите в шелковых рубашках?
Или:
– Для кого это ты вырядился? Ведь сегодня не воскресенье… Или ты собрался к мессе?
При этих словах дочка начинала смеяться, закрывая лицо рукой, – вот ведь деревенщина! После завтрака хозяин выходил во двор, садился на лошадь и говорил мне, показывая на опаленные солнцем поля:
– Поди погуляй… Разве тебе не нравится в деревне?.. Посмотри, какие поля, какой простор… Так и хочется побродить.
Одним словом, он посмеивался надо мной. Он уезжал, и я оставался наедине с дочкой. О крестьянах, живших по соседству, лучше и не говорить. Просто какие-то грубые животные, с ними даже словом нельзя было перемолвиться. Что же касается дочки, то она, мне кажется, была в меня немножко влюблена, заигрывала на свой деревенский манер. Проходя, например, мимо стола, за которым я сидел, она, как бы невзначай, толкала меня, но так сильно, что я чуть не падал со стула. Или же, когда я прогуливался перед домом, она становилась у раскрытого окна кухни и, нарезая мясо для жаркого, начинала петь, нарочно для меня, какую-нибудь любовную деревенскую песенку; голос у нее был низкий и хриплый и походил на мужской. Однажды, сам не знаю почему, я у нее спросил:
– Филомена, у тебя есть жених?
Она разразилась хохотом и так толкнула меня рукой в грудь, что чуть не посадила синяк. Я не хочу сказать, что как деревенская девушка она была лишена привлекательности; нет, в деревне она должна была нравиться. Только мне больше по вкусу городские женщины: белые, стройные, всегда чистенькие, хорошо одетые, пожалуй, даже подкрашенные. А она мне казалась просто коровой. «Старайся, старайся… – думал я про себя. – Ты-то корова… Только я быком не буду».
День тянулся бесконечно долго, казалось, он никогда не кончится. Чтобы хоть как-нибудь убить время, я, усевшись за большой стол в комнате нижнего этажа, играл в карты с самим собой. Но скоро карты мне надоели, тогда я вздумал было совершать прогулки, но сразу же убедился, что это невозможно: на многие километры вокруг не было ни одного дерева, кроме того эвкалипта, что торчал перед домом. Я шел к сеновалу и зарывался в солому, стараясь спастись от обжигающего зноя, но вскоре вскакивал и уходил, искусанный всевозможными насекомыми, кишевшими в соломе. Мух здесь было великое множество, ос – невероятное количество, а по ночам больно жалили, точно ножами кололи, огромные комары. Мне хотелось курить, и крестный купил для меня в деревенской лавке папирос, высохших, почти высыпавшихся; они с треском вспыхивали, когда их зажигали, и от них сразу оставалась одна лишь бумага.
Вдобавок ко всему я очень разборчив в пище, а от деревенской кухни меня просто тошнило: все такое грубое, жирное – огромные куски мяса, нашпигованного чесноком и розмарином, густые черные соусы, бобы, фасоль с подливкой… После обеда я ложился на свою жесткую кровать, на тощий свалявшийся матрац и спал часа два как мертвый, с раскрытым ртом, потом просыпался весь в поту, с тяжелой головой, с распухшим и пересохшим от жары языком.
В общем, хозяин надо мной подтрунивал, дочь заигрывала, толкая меня и похлопывая, а я ни о чем не помышлял, кроме возвращения в Рим. По утрам, когда я вставал, подходил к окну и смотрел перед собой на эти бесконечные поля, желтые и сухие, с видневшимися кое-где развалинами древнего Рима, и замечал внизу во дворе Филомену, несущую бидоны с помоями для свиней, сердце мое сжималось, и я проклинал день, в который приехал сюда. А девушке, бедняжке, так хотелось быть со мной любезной; как-то раз она даже поставила мне на комод кружку с букетом полевых цветов. Но, как я уже сказал, мне вовсе не улыбалось заводить с ней шашни. А то, чего доброго, папаша еще заставит на ней жениться. В комнате нижнего этажа у него на стене висела двустволка, и я знал, что стоило мне хотя бы самую малость скомпрометировать себя с его дочкой, он с помощью этой вот двустволки может заставить меня на ней жениться. Нет, уж лучше от греха подальше!
Дочка меня все дразнила. Как-то раз, когда я пребывал в одиночестве если не считать мух, целыми стаями садившихся ко мне на карты, – она стала у меня допытываться:
– Ну как, нравится тебе в деревне?
Я сухо ответил ей:
– Нет, не нравится.
Мои слова огорчили ее – может быть, она ждала, что я из любезности скажу, что в деревне мне нравится. Она снова спросила:
– А почему тебе здесь не нравится?
Я ответил:
– Потому что это не жизнь.
– А что же тогда жизнь?
И я одним духом выпалил:
– Это значит жить в городе, где ярко освещенные кафе и магазины, кино и театры… Это значит встречаться в баре с друзьями, пить аперитивы, сидя за столиком под вентилятором, читать спортивную газету, обсуждать последние новости, играть после обеда в бильярд, а вечером смотреть в кино интересный фильм и потом до поздней ночи гулять по городу… Это значит отправиться в воскресенье на стадион смотреть футбольный матч, или на скачки, или даже на собачьи бега… А летом поехать с какой-нибудь девушкой купаться на пляж в Остию… Жизнь – это значит ездить в автомобиле, а не на лошадях, и чтобы куры не толклись у тебя под ногами, а продавались в лавке; и кругом никаких мух – их всех уничтожили, и дома в кранах всегда холодная и горячая вода, и обед на газе готовится, а не в жаровне, и американские сигареты, и по утрам, вместо скверного вина, кофе со сливками или по-турецки.
Я высказал ей все это и тут же почувствовал раскаяние: бедная девушка была подавлена и, не произнеся больше ни слова, ушла на кухню. Но поверите ли? Дня через три она пригласила меня сходить с ней в погреб за вином. В погребе было темно и сыро, как в пещере, Филомена прислонилась к бочке и сказала:
– Понюхай, какие у меня духи.
И взяв меня обеими руками за голову, уткнула мой нос себе в грудь. Она залила духами, купленными, наверное, в Браччано, всю грудь, и запах духов смешался с запахом пота и с запахами деревни. Мы были одни под землей, и по ее лицу я видел, что она хочет, чтобы я поцеловал ее. Я поспешно сказал:
– Очень приятный запах, – и ушел, оставив ее одну. На лице ее отразилось разочарование.
Время от времени мама присылала мне открытки, в которых советовала не торопиться с возвращением. Но мне стало уже невмоготу, и я решил уехать. В тот вечер, когда я объявил о своем отъезде, Филомена резко поднялась с места и ушла на кухню. А крестный удивился:
– Уже уезжаешь? А я думал, ты поживешь у нас хоть до ярмарки.
Я отвечал, что у меня в Риме важное дело, и сразу после ужина пошел укладываться. Немного спустя Филомена принесла мне на ночь кувшин с водой и, воспользовавшись этим предлогом, вошла в комнату и присела на мою кровать. Помолчав немного, она сказала:
– Знаешь, прошлой ночью я видела тебя во сне. – Я укладывал в чемодан свои вещи и ничего ей не ответил. Она продолжала: – Ты был одет женихом, а я невестой, и мы с тобой венчались в церкви в Браччано.
Я резко ответил ей:
– А мне приснилось, что я в Риме, вхожу в бар и заказываю себе кофе… Вот видишь, какие у нас с тобой разные сны.
Она спросила:
– Твоя мать – портниха, да?
– Совершенно верно.
– Ты бы попросил ее, чтобы она взяла меня к себе в Рим, я бы тоже стала портнихой.
Чтобы хоть немного ее утешить, я обещал поговорить об этом с матерью, а затем вытащил из чемодана большой шелковый платок и подарил ей на память. Она, очень довольная, начала примерять его перед зеркалом, стоявшим на комоде; повязав платок на голову, она все вертелась перед зеркалом и, казалось, не думала уходить. Мне пришлось сказать ей:
– Филомена, сейчас я буду раздеваться и укладываться спать… Неприлично девушке смотреть, как мужчина раздевается.
Я снял с себя рубашку и остался до пояса голым. Тогда она подошла ко мне вплотную, дотронулась пальцем до моего голого плеча и проговорила:
– Ух, какой ты белый!..
Затем захохотала и убежала прочь.
На следующее утро она помогла мне донести чемодан, потом сказала:
– Прощай, Аттилио, – и лицо ее, наполовину закрытое моим платком, было суровым и отчужденным.
Маму встревожило мое возвращение в Рим. Но я отправился в бар, и друзья сообщили мне, что как раз накануне неприятная история с игорным домом уладилась. Все шло отлично, день выдался прекрасный – настоящий летний день, но воздух был свежий и не было мух. Я заказал себе кофе и, сев за столик, развернул газету, – точь-в-точь как в моем сне. Мне казалось, что я родился заново, и почти не верилось, что я нахожусь в Риме, а не в Кастельбручато.
Не в своей тарелке
Перевод И. Тыняновой
Римляне говорят, что сирокко их ни капельки не беспокоит – с детства привыкли. Однако я римлянин, рожден и крещен на площади Кампителли, и все-таки сирокко положительно выводит меня из себя. Вот мама это знает, и поэтому, если она видит, что небо с утра побледнело и ветер бьет в лицо, она всегда с беспокойством поглядывает на меня, когда я одеваюсь, чтоб идти на работу. Заметив, что у меня мутный взгляд и слова застревают в горле, она обычно советует:
– Будь поспокойнее… Не волнуйся так… Держи себя в руках.
Бедненькая мама! Она говорит это потому, что, действительно, в такие дни я вполне свободно могу попасть в тюрьму или в больницу. Мама обычно добавляет:
– Он не в своей тарелке! – А потом рассказывает соседкам: – У Джиджи сегодня утром было такое лицо… Просто страх… Пошел на работу… С ним, знаете, бывает, – не в своей тарелке.
Я вообще-то маленький, щупленький, и мускулов особых у меня не замечается, но в те дни, когда дует сирокко, меня так и подмывает подраться с кем-нибудь, или, как мы, римляне, говорим, «руки у меня зудят». Я начинаю ходить туда-сюда, посматриваю на людей, ищу кто посильнее да поздоровее и думаю: «Вот этому сейчас как дам – кровь из носу пойдет, а вон тому надо бы надавать пинков под зад, пусть попляшет… Ну а этот? У этого от двух оплеух всю рожу перекосит». Одни мечты! На деле все кругом сильней меня. Если я и вправду могу кого одолеть, то разве что ребенка. Да и то еще смотря какой ребенок попадется. А то, знаете, свяжешься с каким-нибудь забиякой, а он как боднет тебя головой в живот раза три – своих не узнаешь.
И вот еще беда: работа у меня такая неподходящая – официантом я работаю, в кафе. Официант, он, известно, должен быть всегда вежливый, что бы там ни случилось. Вежливость для официанта – то же самое, что, например, салфетка, которую он всегда под мышкой зажимает, или, скажем, поднос, на который он ставит стаканы – одним словом, рабочий инструмент. Говорят, у официантов все ноги в мозолях. У меня мозолей нет, но мне все кажется, что они есть, потому что я каждую минуту так себя чувствую, словно клиенты все разом наступают мне на мозоль. Я такой чувствительный, что от каждого замечания, от каждого грубого слова готов просто на стену лезть. А я, видите ли, должен делать приятное лицо, кланяться, улыбаться, расшаркиваться. Не могу… У меня начинается нервный тик – это признак того, что желчь разливается. Наши официанты уже меня знают и, как только увидят, что у меня лицо перекосило, тотчас же скажут:
– Э-э, Джиди, ты что-то не в себе… Кто тебя обидел?
В общем, – что говорить! – подымают на смех.
Иногда, однако, мне удается найти отдушину для этого моего расположения к ссорам и дракам. И знаете как? Я выберу обычно людное место, например какую-нибудь площадь, подберу себе после долгого наблюдения подходящего типа и под каким-нибудь предлогом нападу на него и обругаю. Он, естественно, кинется на меня с кулаками, но тут всегда найдется три-четыре добровольца, которые вмешаются и схватят его за руки. Этого-то мне только и надо: тут я его хорошенько обругаю, а потом иду прочь. И в этот день я чувствую, что мне полегчало.
Ну так вот, в одно такое утро, когда сирокко резал, как ножом, я вышел из дому злой как черт. Одна и та же фраза почему-то все время жужжала у меня в ушах: «Если ты сейчас же отсюда не уберешься, то получишь по шапке». И где только я эту фразу услышал? Тайна… Может, это сирокко мне ее во сне нашептал? Я все повторял про себя эту фразу на разные лады, пока шел к трамвайной остановке и садился в трамвай, чтоб ехать к площади Фьюме, неподалеку от которой находится наше кафе… Трамвай был битком набит и, несмотря на ранее утро, духота там была страшная. Делать нечего: я крепко стиснул зубы и встал в проходе. Но тут меня начали толкать со всех сторон, будто бы уж никак нельзя пройти вперед, не пуская в ход локти. Трамвай медленно шел по берегу Тибра, пересек площадь Фламинио, прошел мимо Муро Торто и уже приближался к площади Фьюме. Я стал продвигаться к выходу.
Есть одна вещь, которая выводит меня из себя, даже если в этот день не дует сирокко, – это когда в трамвае народ спрашивает: «Вы выходите?.. Простите, вы выходите?» Мне кажется, что это ужасно нескромный вопрос, ну, как если б вас спросили: «Простите, ваша жена уже наставила вам рога?» Просто не знаю, чего бы я только не дал за то, чтобы ответить им: «Выхожу я или нет – это вас совершенно не касается». В это утро все, как всегда, толкались, и когда мы подъезжали к остановке, чей-то голос спросил: «Ну, силач, выходишь?»
У официантов тоже есть свое самолюбие. Я и так был совсем расстроен, а тут еще оскорбили мою гордость, назвали на ты, да еще силачом обозвали. Судя по голосу говорившего, это был какой-нибудь здоровенный парень – с таким я всю жизнь мечтал сразиться. Я огляделся кругом: толкучка, масса народу. Я рассудил, что опасности нет никакой, можно свободно нападать, и потому ответил:
– Выхожу я или нет – не твое дело.
А тот сразу говорит:
– Тогда отойди и дай дорогу другим.
Я бросил, не поворачивая головы:
– И не подумаю!
Вместо ответа я получил такой пинок, что у меня дух захватило, и этот тип в одну секунду протиснулся вперед меня. Я не ошибся: он был крепкий, плотный, с красной рожей, с черными усиками на американский манер и с бычьей шеей. Была на нем и шапка. И тут мне снова пришла на память фраза: «Если ты сейчас же отсюда не уберешься, то получишь по шапке». Когда он уже сходил, а я на ступеньке стоял, я вдруг собрался с силами и крикнул:
– Нахал! Дубина!
Он было совсем уже сошел, но тут обернулся и с такой силой рванул меня за руку, что я кубарем скатился с трамвая. Он орал:
– А ну-ка, негодяй, повтори, что ты только что сказал!
Но, как я и ожидал, в эту минуту человек пять или шесть схватили его за руки. Это получилось до крайности удачно. Пока он там отбивался и ревел, как бык, я выступил вперед и выкрикнул ему в лицо с большим гневом:
– Да ты что о себе воображаешь? Сволочь ты этакая, мошенник, бандит… За решетку бы тебя… Да если ты сейчас же отсюда не уберешься, то получишь по шапке, понял?
Я выпалил это, и мне сразу стало легче. Он вдруг перестал отбиваться, укусил себя за руку и поднял глаза к небу со словами:
– Эх, если б я только мог!
От этих слов я стал храбрее и полез на него с кулаками, крича:
– А ну, попробуй… Трус… посмотрим… А ну, попробуй!.. Разбойник, гадина ты этакая!
В конце концов нас разняли, и я ушел, не оборачиваясь, счастливый, насвистывая какую-то веселую песенку.
В кафе, пока мы выставляли столики на улицу, я рассказал об этом случае, разумеется, на свой лад. Я описал того типа, сказал, как я его обругал, как я ему угрожал, как я ему в конце концов и вправду хотел по шапке дать. Но я не рассказал, что пока я кричал, его шесть человек держали. Однако товарищи, как всегда, мне не поверили. Гоффредо, буфетчик, сказал:
– Ну и хвастун же ты, брат… Да ты на себя когда-нибудь в зеркало-то смотрел?
Я ответил:
– Все чистая правда… Я ему, тупорылому, прямо в лицо сказал все, что я о нем думаю, и он проглотил.
Я повеселел, на душе у меня было легко, в это утро мне даже работа моя нравилась. Я входил в дом, выходил из дома и двигался так легко, словно танцевал, и выкрикивал заказы веселым звонким голосом. Гоффредо вдруг серьезно посмотрел на меня и спросил:
– Да что это ты? Выпил, что ли?
Я сделал пируэт и ответил:
– Так, малость… Рюмку анисовой и кружку холодного пива.
Я был всем доволен; даже к вечеру мое веселое настроение не прошло очень уж хорошо на меня подействовал утренний скандал! Часов в одиннадцать я пошел в буфет, чтобы взять две чашки кофе, и снова вышел в сад – ну просто выпорхнул, как воробышек. Мои столики – слева от двери, и когда я пошел в буфет, они все были заняты, только один, в самом углу, стоял пустой, но теперь я увидел, что кто-то уже сел за этот столик. Я быстро подал две чашки кофе, резво подскочил к этому столику, махнул по нему пару раз салфеткой, спросил:
– Что желаете, синьоры? – и только тогда поднял глаза.
Взглянул – и дыхание у меня перехватило: это был он. Он смотрел на меня насмешливо, а шапка была сдвинута на затылок. Рядом с ним сидел другой, из той же, видно, породы: весь черный, как мулат, волосы с проседью, а глаза налиты кровью.
– Смотри, смотри, кого мы повстречали… – сказал мой враг. – Синьоры желают две бутылки пива.
– Две бутылки пива, – повторил я, едва дыша.
– Только похолоднее, – сказал он. И для начала так сильно наступил мне на ногу, что я подскочил от боли.
Но я был так растерян, что даже не пытался защищаться, да к тому же страх убил во мне все другие чувства. Между тем он оглянулся вокруг и добавил:
– Недурное местечко… Много приходится работать, силач?
– Как когда.
– А в котором часу кончаешь, интересно знать?..
– В полночь.
– Прекрасно, еще час… Мы пока как раз разопьем пару бутылочек, а потом получишь на чай.
Я ничего не ответил и вернулся в буфет. Гоффредо, хлопотавший возле кипятильника для кофе, бросил на меня беглый взгляд и сразу же заметил, что я переменился в лице. Я сказал каким-то не своим, тоненьким голосом:
– Две бутылки пива, – и оперся о стойку, чтоб не упасть.
Гоффредо дал мне пиво и спросил:
– Что с тобой? Ты плохо себя чувствуешь?
Я не ответил, взял пиво и вышел. Тот, мой враг, сказал:
– Браво, в официанты ты годишься вполне.
Но потом потрогал бутылки и добавил:
– Да пиво совсем теплое, оказывается.
Я положил руку на одну бутылку – как лед. Я сказал тихонько:
– Мне кажется, оно холодное.
Он положил руку на мою, сжал ее так, что чуть не раздавил мне пальцы, и повторил:
– Теплое… Скажи ты тоже, что пиво теплое.
– Пиво теплое.
– Так-то лучше… Принеси что-нибудь действительно холодное.
– Мороженое, – предложил я дрожащим голосом.
– Хорошо, мороженое… Только не забудь: холодное. – И при этих словах он снова ударил меня ногой.
Столик стоял так, что его видно было из буфета. Когда я снова подошел к стойке, Гоффредо засмеялся и сказал:
– Это он, да?
Другие официанты тоже смеялись. Я был весь бледный и дрожал и ничего не ответил.
– Но разве ты, – продолжал Гоффредо, беря из мороженицы две порции мороженого, – разве ты не нагнал на него страху? Чего же ты теперь ждешь, дай ему хорошенько! Покажи, какой ты храбрый!
Я молча взял мороженое и отнес на тот столик. Он попробовал ложечку и спросил:
– Так, значит, ты освобождаешься в полночь?.. А по какой улице ты идешь домой?
Я ответил:
– Я живу недалеко от Клиник.
Неправда, на самом деле я живу на площади Кампителли. Он свирепо прорычал:
– Прекрасно, так тебя ближе будет везти в больницу.
Я подошел к буфету и тихонько сказал Гоффредо:
– Он хочет меня бить… ждет, пока закроют кафе. Что делать?.. Может, позвать полицию?
Гоффредо пожал плечами:
– Ты думаешь, это поможет?.. Они скажут, что не знают тебя… А полиция не станет забирать людей только по подозрению.
Он повернул кран кипятильника и прибавил:
– Знаешь, что я тебе посоветую? Постарайся задобрить его… Попроси извинения.
Не люблю я извиняться, я гордый. Но страх был сейчас во мне сильнее всех чувств. И я решился: подошел к их столику, постоял минутку и сказал тихо:
– Извините…
– Что?.. – бросил он, взглянув на меня.
– Я говорю: извините… за тот случаи в трамвае.
Он с изумлением посмотрел на меня и сказал:
– Какой трамвай? Да я тебя знать не знаю! В жизни
тебя не видел… А, понимаю, ты боишься, что мы тебе на чай не дадим… Успокойся, получишь на чай… хорошо получишь.
У меня просто зубы стучали от страха. Теперь я твердо знал, что они меня будут ждать и пойдут за мной. Близ площади Кампителли, где я живу, не счесть таких переулочков, где можно человека убить и никто даже и не узнает. Свернут шею, как курице, и поминай как звали.
Я вернулся к стойке и робко сказал Гоффредо:
– Выйдем вместе, а?.. Ты сильный…
Но он прервал меня:
– Я-то сильный, а вот ты глупый… Да что тут такого? Получишь пару щелчков и тут же отдашь их обратно… Разве ты не говорил, что он тебя боится?
Ну, в общем, продолжал надо мной издеваться. Два других официанта тоже смеялись. Я подумал, что никто меня не жалеет, и у меня даже слезы на глазах навернулись.
А время шло, полночь приближалась. Официанты ушли, сначала один, потом другой. Гоффредо стал вытирать стойку и кипятильник; там, за дверью, столики стояли пустые, только за последним столиком все еще сидели эти двое. Вытерев стойку, Гоффредо вышел и стал вносить в дом столы и стулья. Я с ужасом оглядывался вокруг, думая, как бы ускользнуть. Но я знал, что в кафе только одна дверь, и о том, чтобы пройти незамеченным по улице, не могло быть и речи. Тем временем эти двое расплатились, встали и, перейдя улицу, остановились на тротуаре напротив. Гоффредо вернулся, прошел в заднюю комнату, снял куртку и собрался уходить. Проходя мимо меня, он улыбнулся и сказал:
– У волка в пасти.
У меня не хватило сил ответить на его улыбку.
Теперь в кафе оставались только двое – я и хозяин, который, стоя за кассой, считал дневную выручку. Он клал на мраморную стойку деньги и разделял их на кучки: крупные билеты – в одну сторону, помельче – в другую. Дела шли неплохо: одних билетов по тысяче было, наверно, не меньше чем на тридцать тысяч лир. Я выглянул за дверь: те двое все еще стояли напротив, на тротуаре, в тени дома. Неподалеку прогуливались взад-вперед два полицейских…
Теперь я принял решение и чувствовал себя уверенно. Я снял белую рабочую куртку, надел свою, подошел к стойке, словно затем, чтобы попрощаться с хозяином, внезапно быстрым движением схватил кучку билетов по тысяче и опрометью бросился к двери. Я понесся сломя голову по улице и слышал, как позади меня кричали: «Держи вора!» План удался! Я продолжал бежать, но нарочно все медленнее и медленнее; на площади Фьюме шоферы такси, услышав крик «держи вора!» окружили меня, а я не оказывал никакого сопротивления и остановился, как бегун у финиша. Потом подоспели полицейские, прибежал хозяин, вопивший, как свинья, которую режут; за ним Гоффредо, который, услышав шум, вернулся обратно. Увидев, что полицейский держит меня за плечо, а кругом уже собралась толпа, Гоффредо, верно, все понял и крикнул:
– Джиджи, что ты наделал? Зачем ты сделал это?
Я отвечал, пока меня тащили в участок:
– Я испугался… Лучше в тюрьму, чем в больницу.
Тем временем хозяину отдали его деньги, и он, добрый
человек, стал просить:
– Отпустите его, это он в припадке был.
А я:
– Нет, нет, отведите меня, пожалуйста, в участок… Мало ли что может случиться!