Текст книги "Семейные обстоятельства (сборник)"
Автор книги: Альберт Лиханов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 31 страниц)
Сереже эти слова не нравились, он осуждал тетю Нину, а Олег Андреевич все время повторял: «Пойми ты, у Никодима есть юридические права».
Двухкомнатную квартиру разменяли на однокомнатную и комнату, Никодим сказал бабушке: выбирайте, что нравится больше. При разговоре была Вероника Макаровна. Она добавила:
– Разъезд, конечно, неравноценный, но если вы выберете комнату, мы компенсируем… Дадим вам триста рублей.
Бабушка оправдывалась потом:
– Ведь у меня же пенсия – всего двадцать четыре рубля, да твоя, за маму, – сорок. Разве проживешь на это? Порешай-ка арифметику: питание, квартира, одежда – ты ведь так и лезешь из нее…
Сережа свирепел, слушая бабушкины объяснения. Но последним доводом она его убедила.
– А за мебель, которую себе взяли, надо с тетей Ниной рассчитаться? Или хочешь, чтобы Никодим платил? Он предлагает, нате..
Сережа помнит, он действительно предлагал.
– Чем эту подачку брать, – возмущается бабушка, – я уж лучше законную разницу за жилплощадь получу.
Много раз они говорили об этом. Обсуждали со всех сторон. И выходит, Никодим тут ни при чем. Они как бы сами продали однокомнатную квартиру.
Сережа разглядывает своих бывших родственников. Едва они вошли, в комнате стало как-то напряженно. Все говорят, улыбаются, как и раньше, но неестественно, скованно. Вероника Макаровна, кажется, чувствует это, но старается не замечать. Воркует о чем-то с бабушкой, та вздыхает, кивает головой, с ней согласная.
В общем, по всему выходит, учительница тут ни при чем. Так ей хочется, вот что. Это дела Никодима, она же – Сережина учительница, и только. Мало ли что. Не она ведь въехала в эту однокомнатную квартиру. У нее своя жилплощадь имеется.
Наконец, Литература встает, раскланивается со всеми, расточая улыбки и добрые слова, Никодим повторяет все ее движения, они уходят.
– Зря ты переживаешь, – говорит Сереже тетя Нина, – надо было только не триста, а пятьсот взять, квартира все-таки мамина была.
– Знаете что, – неожиданно отвечает Сережа, – больше я в школу не пойду. Устроюсь работать. – Он усмехается. – В конце концов, надо на что-то жить.
В комнате становится тихо. Потом начинает плакать бабушка.
– Разве же затем, – всхлипывает она, – я в деревне дом заколотила, к тебе приехала? Тебе учиться-то осталось три года.
– В школе три года, да потом пять лет, – вздохнув, говорит Сережа, нет, не выйдет, долго ждать.
Чего ждать? Он знает чего. Того дня, когда будут у него эти проклятые триста рублей. Нет, не понимает тетя Нина его. Не нужны им эти сотни. И папашины деньги не нужны. Разве же не ясно – этими деньгами они откупаются от него. Хотят благородными быть. Пусть подавятся благородством своим.
Сережа смеется. Словно с него спал какой-то груз.
– Олег Андреевич! – говорит он. – Тетя Нина! Помогите устроиться! Чтоб рублей сто получать.
– Сто – это много, – улыбается Олег Андреевич. – Чтоб сто получать, надо специальность иметь. Да и куда тебе столько…
– Нужно! – мрачно отвечает Сережа.
– А что, может, и в самом деле! – Олег Андреевич обнимает тетю Нину за плечи. – Может, пусть поработает. А учиться можно и вечером.
– Что бы сказала Аня? – задумчиво отвечает тетя Нина, вздыхает и с жалостью смотрит на Сережу.
– Вот вопрос – куда? – Олег Андреевич чешет лоб.
– Никакого вопроса, – отвечает спокойно тетя Нина. – К нам, на студию. Будет под моим присмотром. И Аню там знают…
8
Сережа дежурит через день.
Должность у него – осветитель, платят семьдесят рублей, вполне прилично, он же еще несовершеннолетний, то есть не совсем полноценный работник.
Сереже на телевидении все нравится! Тут всегда праздник!
Вечером перед передачей вспыхивают гирлянды мощных ламп, тетя Нина, непохожая на себя, подгримированная какой-то яичной пудрой, усаживается за низенький столик, в последний раз листает текст – бумаги с напечатанными на машинке сообщениями, звукооператор подкатывает к ней «журавля» – микрофон, подвешенный к специальной металлической мачте с колесиками, операторы двигают, навалясь всем телом, как докеры, свои тяжелые камеры, фиолетово сверкают объективы, прицеленные в тетю Нину.
Вдоль всей студийной стены, под потолком, звуконепроницаемое стекло, как на радиостудии, но только больше, и за ним, у пульта с десятками рычажков, контрольных экранов, кнопочек и лампочек, сидят режиссер и его ассистент. Помощник режиссера носится в это время по студии с наушниками на голове, выполняет неслышимые команды начальства.
Потом щелкает табло, мерцает слово – краткое, как приказ: «Передача!», и тут же на какой-нибудь камере вспыхивает красный глазок.
– Добрый вечер, товарищи! – улыбается тетя Нина. – Начинаем нашу вечернюю программу!
В студию врывается музыка, помощник режиссера двигает заставку-картинку, нарисованную на картоне, – там цветы, или пейзаж, или название передачи, операторы крутят ручки своих камер, и камеры нехотя поднимаются на высоту, наклоняют их – выбирают ракурс…
Сережина работа проста. Под руководством Андрона, старшего осветителя, он наводит свет на выступающих, если надо, выставляет отражатели, добивается, чтобы не было ненужных теней, чтобы, к примеру, носы не бросали тени на щеки, словом, стремится к качественному освещению лиц, фона, если надо – всей студии.
К тем, кого надо «высвечивать», как говорит Андрон, относится и тетя Нина. Сережа делает это с улыбкой и удовольствием, тайком разглядывая, как она «собирается» перед передачей, выбирает позу, как шевелит губами, «разрабатывая» их. Глаза у тети Нины светятся, и он думает, что она удивительно походит на маму. Не внешне, нет, а вот всем этим ежевечерним волнением перед эфиром, маленькими приготовлениями, которые на первый взгляд, ничего не значат, но в самом деле означают многое.
Установив свет, Сережа шепчет шутливо тете Нине начало скороговорки, такого специального упражнения для дикции:
– В шалаше шуршит шелками!
Она кивает ему, понимает, что Сережа волнуется за нее, продолжает строчку:
– Желтый дервиш из Алжира!
– И жонглируя ножами, – смеется Сережа.
– Штуку кушает инжира!
– Тихо, тихо, – кричит по радио режиссер. – Разбаловались, детки! Трехминутная готовность!
Сережа отходит на цыпочках в отведенный ему уголок, садится и молчит, как мышь. Он тут просто осветитель – и все. И не должен путаться под ногами.
Часто после традиционных «Новостей» всем, кто в студии, делать нечего до самого конца – когда диктор прощается со зрителями. Гаснут лампы, выключаются камеры. Режиссер на пульте курит, скинув пиджак, или даже дремлет. Остальные смотрят фильм по монитору или телевизорам, установленным в фойе, а Сережа любит поговорить с тетей Ниной.
Они сидят в дикторской перед большими зеркалами, отражаются в них многократно, и тетя Нина рассказывает случаи из практики Олега Андреевича, или про Котьку, или про маму – каким хорошим она была радиодиктором, таких в стране немного, а в провинции не сыщешь днем с огнем. Сережа любит слушать рассказы про маму, а тетя Нина объясняет, что у каждого диктора должно быть свое лицо – творческое лицо – своя манера, свой голос, непохожий на других, так чтобы тебя узнавали сразу, без объявлений, и у мамы все это было.
– Ведь в том, что я диктором стала, – говорит тетя Нина, – твоя мама виновата. Я заканчивала институт, участвовала в самодеятельности – стихи читала, и вот нас пригласили записаться на радио. Твоя мама долго разглядывала меня сквозь окошко в радиостудии – я вела студенческий концерт, а потом ухватила меня за рукав, все про меня выспросила, наговорила кучу слов про мой талант и сюда привела. Вот я и не инженер, а диктор. – Тетя Нина улыбается тихо, наверное, вспоминает маму. – Так что Аня – моя крестная мать.
– А не жалеете, – спрашивает Сережа, – что не инженер?
– Нет! – уверенно говорит тетя Нина. – Твоя мама влюбила меня в эту профессию.
Сережа внимательно разглядывает тетю Нину. Не верит он теперь красивым словам, но тетя Нина говорит искренне, и про себя, отчею же ей не верить? Говорит про маму.
Они молчат. Сережа думает про маму, про непонятный ее обман, вспоминать о котором нет сил. Но надо, приходится.
– Тетя Нина! – говорит Сережа задумчиво. – А вы знали? Про отца?
– Нет, – отвечает тетя Нина, – не знала. Только накануне, как в больницу лечь, Аня мне рассказала. Словно предчувствовала… – Тетя Нина молчит, словно колеблется. – Этот Авдеев, – говорит она, – может, и неплохой человек. Он ушел к другой женщине, и мама вычеркнула его из своей жизни. Но она считала, что ты не можешь быть без отца. Пусть выдуманного.
– Почему же она лгала? – не понимает все-таки Сережа.
– Не лгала! – останавливает его тетя Нина. – Ты считай, не лгала! – Тетя Нина смотрит на Сережу серьезно, требовательно. – Считай, что отец твой летчик, что он погиб, испытывая самолет. Ты подумай только: так мама хотела!
Сережа думает. Мучительно думает.
Что ж, думает Сережа, пусть так и остается? Этот мамин обман? Пусть отец его считается погибшим летчиком? Но где его могила? Где его фотографии? Не зря же их нет, ведь невозможно же потерять сразу все, абсолютно все существующие фотографии… Так и жить, представляя вместо отца то Гагарина, то Чкалова, то неизвестных летчиков в высотных костюмах? Нет, это невозможно. Нельзя всю жизнь врать – себе, своим товарищам, потом, когда станет взрослым, детям своим. Мама говорила: у каждого человека есть продолжение, будет оно у Сережи, но, что ж, тогда и у лжи продолжение будет? Ведь не смогут же внуки неизвестного летчика думать о нем так, как думал Сережа…
Мысли у Сережи совсем не мальчишечьи. И разве их передашь? Разве расскажешь все тете Нине?
Он напряженно молчит. Если бы взрослые лучше детей видели! Внимательнее на них смотрели! Не просто, как взрослые на детей, а как взрослые на маленьких взрослых. Как равные на равных, как мужчины на будущих мужчин и как женщины на будущих женщин…
Сережа разглядывает тетю Нину. Она красивая, счастливая, и сердце у нее доброе. Вот она и Сережу утешает, говорит, пусть так и будет, как мама выдумала.
Тетя Нина говорит это, потому что старается Сережу утешить. Потому что считает – он еще ребенок. Хочет не хочет, а смотрит на него как взрослая – сверху вниз…
Дети все-таки друг друга лучше видят. Вот Сережа Котьку, например.
Тетя Нина же Сережу не понимает. Видит, слышит и не понимает, потому что любит маму, любит Сережу и хочет все пригладить, успокоить, утешить.
Дети лучше понимают друг друга, думает Сережа и задумывается перед следующим вопросом, просто спотыкается о него: а вот взрослые понимают ли друг друга, как дети?
9
– Ты мужик, али дите? – дурачась, спрашивает Андрон.
Сережа держит деньги, свою первую получку, и рот у него до ушей. Надо отложить немного, думает он, для тех трех сотен, остальное отдать бабушке, пусть больше не ворчит и не плачет.
Вечно у них из-за денег руготня. А недавно настоящая битва вышла.
Сережа собрался в магазин, полез к бабушке в кофту за деньгами, а вытащил квиток от денежного перевода. Его аж пот прошиб – опять от этого папаши! И нате вам – на бабушкино имя!
Он устроил допрос с пристрастием, сперва бабушка округляла глаза, делала невинный вид, потом разревелась и все рассказала. По порядку.
Знала она, единственная из всех, чей Сережа сын. Знала фамилию его, имя, отчество, поэтому, когда переводы приходить перестали, испугалась – мол, услыхал про маму и затих, выяснила адрес и явилась.
То ли просила его бабушка, а верней всего, сам предложил – этого уж Сережа добиться не мог, но Авдеев опять прислал перевод.
– Ты отвечай за себя! – кричал Сережа бабушке. – А за меня нечего! Я работаю, поняла, мне его подачки не нужны.
Он велел ей дать сорок рублей, пошел на почту и отправил деньги обратно. Заполняя бланк, Сережа подумал и написал там, где оставлено место для письма:
«В ваших деньгах не нуждаюсь, буду всегда возвращать». В конце он хотел расписаться, поставить, как Авдеев, неразборчивую каракулю. Но раздумал. Вывел ясную букву С…
А вот сегодня у С, у Сережи, свои, независимые ни от кого деньги.
– Ну как, мужик али дите? – повторяет Андрон. – Давай скинемся – обмыть же надо трудовое начало!
Сережа выкладывает, не раздумывая, трешку, остальные прячет в карман.
– Ну идем! – велит старший осветитель и сокрушается: – Вот беда – послать бы тебя, да не дадут – ведь несовершеннолетний.
Сережа ждет его в парке возле студии, Андрон исчезает и быстро возвращается с двумя бутылками и пирожками.
– Гляди не подведи, – предупреждает он, – а то узнают, что с несовершеннолетним пил, еще выгонят.
Лицо у Андрона маленькое, с кулачок, какое-то иссохшее, в глубоких бороздах морщин и местами шелушится. Сколько ему лет – не поймешь: не молодой, не старый. Бородка тощая, рыжая, клинышком. Он разливает портвейн по бумажным стаканчикам – себе полный, Сереже – половину, лицо его благостно разглаживается, еще немного, и он замурлычет от удовольствия.
– За начало трудового пути! – предлагает Андрон. – И пусть в этом пути будет побольше передышек!
Они пьют, заедают пирожками – вино сразу ударяет Сереже в голову, ему становится тепло, он разглядывает Андрона с любовью и уважением, кивает, соглашаясь с его словами.
– Работа, она как гора! – философствует Андрон. – На нее сразу не вбежишь. Да и к чему? Впереди у тебя много лет, силы экономь, пригодятся. Сделал рывочек – передохни, сходи в отпуск, возьми бюллетенчик, пораньше с работы отпросись, пока несовершеннолетний.
Он расплескивает еще.
– И не рвись! – поучает. – Не рвись ввысь! А то что за жизнь, сам подумай! Работать да еще учиться! Потом опять учиться! Да снова учиться! Кончишь вуз, заработал корочки, а уж устал, помереть охота. Но это только начало, выясняется. Дальше стараться надо! Перед кем-то выпендриваться, других оттеснять, выдвигаться! Тьфу на все это! Плюнуть и растереть.
Андрон плюет, но плевок свой не растирает. Разливает еще.
Кусты, за которыми они сидят, шевелятся, Андрон суетливо прячет бутылку за пазуху – перед ними стоит дружинник. Сережа разглядывает его внимательно: у дружинника скрючена шея.
– Э! – вскакивает Сережа. Он узнает дядю Ваню, балагура из больницы, соседа по палате.
– Ничего, ничего! – говорит дядя Ваня кому-то за кустом. – Тут свои! Наши! – Он присаживается к Сереже, отнимает у него бумажный стаканчик, подставляет его Андрону. – Дай-ка лучше мне!
Андрон успокаивается, жмет руку дяде Ване, объясняет:
– Первую получку обмываем!
– А ты че? – говорит дядя Ваня. – Работаешь? А нашто?
– Мама у меня померла, – спокойно отвечает Сережа. Он вспоминает, как соврал тогда дяде Ване, что Никодим его отец, и хладнокровно восстанавливает истину: – А тот-то, помните? Он не отец.
– Отчим? – спрашивает дядя Ваня.
– Нет… Просто так… Никто…
Теперь Сережа лежит в траве, разглядывает осотовые шишечки и края лопухов, которые обрамляют небо. Ему хорошо. Чуточку клонит в дрему, но он не спит, слушает, как философствует Андрон.
– Мы тут про жизнь, – объясняет тот дяде Ване. – Значит, на чем я остановился? Ну да! Плюнуть и растереть! Жить надо неспешно, куда торопиться, себя надрывать – на тот свет? Поспеется. А на том свете все меж собою равны. И достигшие. И недостигшие. Недостигшим-то еще и лучше, поди-ка. Хоть вспомнить есть что: жил, мол, удовольствия ради, а не бежал наперегонки с другими. Ты вот хто? – обращается Андрон к дяде Ване. – Асфальтировщик? На катке? Прально! Прально! Мудро, я бы сказал! Я вот тоже всего-навсего осветитель. Лампочками освещаю людей. Не бог весть, слышь? И не надо! Я не гордый. Я и так проживу, пусть другие ломаются: призвания, мечтания, тьфу – растереть и плюнуть!
«Ха, летчиком я хотел стать, – думает Сережа, – а вот и не буду. Буду осветителем, как Андрон, – просто и тихо. И не надо ломать голову, биться, выпендриваться, все верно он говорит».
Андрон молчит, допивает свой портвейн, а дядя Ваня говорит задумчиво:
– Заберу, однако, я тебя.
– За что? – поражается Андрон. – Вместе же пили!
– Вместе, – грустно соглашается дядя Ваня, – но я тебя не за это заберу. А за слова твои, понял? За твою философию. – Он берет Андрона за грудки, притягивает к себе. – Житуха-то ему и так не больно сверкает, понял? Так ее веселить надо, понял, а не паскудить, как ты! Масло в огонь не подливать, да еще мальчонке! – Он поднимает Андрона на ноги. – А ну давай, Лев Толстой! Пошли к богу!
Сережа хохочет. Ну просто заливается. У Андрона на лице страх – того и гляди в штаны напустит. Он же не знает, какой дядя Ваня балагур.
– Кончай! – говорит он дяде Ване. – Не тронь. Он мой шеф!
– Шеф! – восклицает дядя Ваня. – Такой же шеф, как я японский император.
Сережа представляет дядю Ваню в японском кимоно и опять хохочет. Балагур плюет в досаде, поворачивается, исчезает за кустами, но тут же возвращается:
– Тогда я тебя заберу! – говорит он Сереже. – Вставай. Пошли отсюда!
Андрон разводит руками.
Вот он похож на японского императора. Сидит под кустом, ноги калачиком, руки развел, перед ним, в граве, пустая бутылка, как священный светильник.
10
– Поди-ка, не емши? – спрашивает его дядя Ваня.
Сережа мотает головой. Все кружится перед ним, но ему весело. Дядя Ваня держит его под руку, куда-то ведет, и вдруг они оказываются в маленькой комнате, за столом, перед ним дымится вареная картошка, а рядом сидят три лупоглазых пацана мал мала меньше и невысокая тетенька. Сережа узнает дяди Ванину жену, пацанов, которые приходили все вместе в больницу, тыкает вилкой в картошку, но все время отчего-то промахивается.
– Ишь развезло, – говорит жалеючи дяди Ванина жена.
Сереже неловко.
– Я сегодня зарплату обмывал, – говорит он.
– Слышь-ка, – стучит дядя Ваня пальцем по краю столешницы. Палец у него твердый, как бы закостенелый, и стук от этого получается громкий. – Слышь-ка, – говорит он, – ты этому черту с бородкой не поддавайся. Не возжайся с ним, хоть он начальник твой. Обернуться не поспеешь, голову закрутит, пустомел. Разве ж можно с такими идеями жить? В гроб только ложиться да помирать. А человек жить обязан.
– Че ты, че ты! – тараторит Сережа, изо всех сил держа глаза открытыми. – Он все прально. Без болтологии. Как в жизни, как на самом деле…
– Не как в жизни, – качает головой дядя Ваня. – Слабый он просто, понимаешь? Не повезло ему когда-нибудь, вот он и скис, придумал слова разные, чтоб оправдываться… Он ведь эти слова-то даже не тебе говорит, а самому себе. Себе внушает, что он правый, а остальные дураки.
Сережа молчит. Думает.
– Если несчастье случилось или не повезло, надо, наоборот, сильней быть, злей даже. Повезло не повезло! Жизнь ведь не сани, сама никуда не везет, надо самому жизнь двигать!
Они выходят на улицу.
– Продышаться тебе надо, – говорит дядя Ваня.
Сережа втягивает в себя прохладный вечерний воздух, голова свежеет, и в сон уже не тянет.
– Промежду прочим, – говорит дядя Ваня, – люди пьют с радости или с горя. Ну, понятно, получка – праздник, отметить можно, хотя скажу прямо: если бы мой пришел так нагостевавшись, выдрал бы как сивого мерина!
Дядя Ваня кипятится, а вовсе не балагурит. Что-то всерьез все принимает.
– Конечно! – говорит Сережа. – По-твоему, мы чаем с пирожными отмечать свои праздники должны? Сами пьете, а мы что – хуже вас? – Он задирает дядю Ваню. – Сам-то шею как сломал? А?
Дядя Ваня молчит, сжимает и разжимает кулаки, нервничает.
– Ишь въедливый какой! – сердится он. – Дети должны быть лучше родителей. Такое даже выражение есть, черт бы тебя побрал!
– Вот-вот, – отвечает Сережа, – дети – должны. А взрослые – не должны.
Дядя Ваня не согласен с Сережей, но ему не хватает слов, что ли. Доказательств.
– Пойми ты! – восклицает он. – У взрослых жизнь труднее, вот, например, я…
Он умолкает. Сережа приготовился смеяться – раз про себя, значит, смешное. Ему кажется у дяди Вани вся жизнь очень забавная, одни нелепые происшествия, как тогда – из окна в клумбу свалился.
– Ну слушай, раз так, – говорит дядя Ваня, а морщины на его лице делаются глубже. – Никому не говорил, даже жена не знает, поэтому молчи, будь мужиком.
– Вот эта жена, которую ты знаешь, – говорит дядя Ваня, – у меня вторая. На первой, на Нюре, женился я до войны, молодым, совсем мальчонкой. И было двое детей у нас – две дочки, Вот. А потом война началась. Мы в Орле жили. Я ушел на фронт, сразу же попал в окружение, когда вышел, написал домой. Ответа нет. Пишу соседям, мало ли, думаю, эвакуировались куда, а назад получаю известие. – Дядя Ваня закуривает, и Сережа видит, как мелко вздрагивают у него руки. Дяди Ванина тревога незаметно передается и ему, он уже не смеется, не ждет забавного, а слушает внимательно, напряженно. – Получаю известие, – повторяет дядя Ваня, и голос его хрипнет, – что бомба, в общем, прямое попадание в щель, где они прятались. Детей сразу, на месте, жена умерла в больнице. Незадолго, пишут, перед тем получила обо мне извещение – пропал без вести.
Дядя Ваня вздыхает, долго молчит. Пускает через нос дым, окутывается табачным облаком.
– Ну вот, – говорит, затаптывая папиросу. – Вышел я из войны, помотался по белу свету. Долго плутал, никак своего найти не мог. Потом вот Асю встретил, поженились, детишек родили, все вроде как заросло – не то еще зарастает. А в прошлом году весной поехал я на юг, в санаторий, по профсоюзной путевочке. Иду как-то утречком по берегу, любуюсь прибоем и вдруг, представляешь, вижу – идет навстречу мне Нюра. Седая, правда, старая, как я, но Нюра… Остановились мы друг против друга, потом навстречу бросились! – Дядя Ваня вздыхает, трет лоб, не знает, куда руки деть, пальцы сгибает и разгибает. – Вишь, как выходит. И радоваться вроде надо. А вроде и плакать. Нюра в госпитале тогда не померла, хотя плоха была – ее эвакуировали. Ожила, после войны замуж вышла: считала меня погибшим. Тоже дети есть, семья… Вот и посоветуй, – оборачивается к Сереже дядя Ваня, – как (быть? И любим-то мы с ней друг дружку по-старому. Может, и крепче еще. И семьи наши новые ломать права не имеем.
– Почему? – спрашивает Сережа. – Ведь встретили же! Все слава богу!
– Почему? – переспрашивает дядя Ваня и горько усмехается. – А потому. Из-за детей.
Из-за детей! Сережа сжимает шершавый дяди Ванин кулак, благодарность теплой волной захлестывает его. Благодарность и горе.
– Оттого и пил я, – говорит дядя Ваня. – Через это и с подоконника упал, черт бы меня побрал.
Теперь этот случай не кажется больше смешным. Сережа разглядывает в темноте дяди Ванино лицо.
– А вот мой, – говорит Сережа, кусая губы, – обо мне не думал.
– Живой он у тебя, настоящий-то? – спрашивает дядя Ваня.
– Живой, – отвечает Сережа.
– Эх дела! – говорит дядя Ваня. – Но ты, того, не хнычь, не распускайся. Волю свою держи. Бывает, что надо переступить себя.
– Переступить! – восклицает Сережа и повторяет задумавшись: – Переступить…
Дядя Ваня переступил для детей, это ясно, для своих детей. Сережа, коли надо, десять раз себя переступит. Ну а сейчас-то? Через что переступать? Почему? Зачем?
Сережа шагает домой и думает о дяде Ване. Тот сказал ему на прощанье несколько слов, и эти слова только теперь доходят до Сережи. Он сказал, что у той Нюры, первой своей жены, не спросил даже адреса. И новой фамилии. Чтобы не было никакого пути назад.
– Пусть будет, как было, – сказал он ей, и она согласилась.
Сережа вздрагивает. Это кажется невероятным! Живые люди считают себя мертвыми!
Он вспоминает ребят дяди Вани: а ведь правда, они не виноваты! Но и это еще не все. Можно невиноватых виноватыми сделать. Важно – думать, важно – беречь, важно себя для других не жалеть, вот что.
Сережа невольно думает про Авдеева. Это не имеет значения, что случилось у них с мамой. Почему он бросил их. Важно – бросил. Не захотел подумать, уберечь, важно, что себя пожалел.
А может, не так? Может, все по-другому?
Может, это мама бросила его?
Но это все равно. Мама бы не ушла просто так. Просто так ничего не бывает. И теперь вот он, Сережа, должен думать о нем.
Зачем? Зачем он взялся из этой маминой тайны? Зачем он убил того, Сережиного отца – пусть с разными лицами, но хорошего, доброго, несчастливого?
Сережу знобит от бескрайней обиды. Он с ненавистью сжимает зубы. И вдруг бежит.
Он бежит не домой – к Авдееву.
Сережина тень то обгоняет его, то на мгновенье отстает. Фонари бросают блики на его вспотевшее, влажное лицо. Голова кружится.
Уже темно, в окнах гаснет свет.
Сережа врывается во двор, где живет папаша, и орет во все горло:
– Авдеев! Авдеев!
Вспыхивает свет в окнах на третьем этаже. Кто-то в майке выходит на балкон.
– Кто там? – хрипло говорит человек.
– Зачем ты явился? Кто тебя просил? – кричит Сережа.
– Не делай глупостей, Сережа! – отвечает тень на балконе.
Сережа стремительно наклоняется, подхватывает с земли камень и швыряет в авдеевское окно.
Раздается грохот.
– Есть! – шепчет себе Сережа и поднимает еще камень.
Снова звенит стекло.
– На! – кричит Сережа. – На, гад! Получай!
В соседних окнах загораются огни. На балконы выбегают люди, словно поглядеть на пожар, что-то кричат, но Сереже все равно – что…
Часть четвертая
Побег
1
Бабушка стоит посреди комнаты босиком, в длинной белой рубахе – настоящее привидение. Косички дрожат у нее на плечах – она плачет, но в руке держит ремень.
– По ночам шляешься! – говорит бабушка, стараясь быть грозной. Сережа обнимает ее, целует, поднатужившись, отрывает от пола.
– Господи! – плачет бабушка. – И пьяный! – Но Сережа лезет в карман, поднимает над головой несколько цветных бумажек – свою зарплату.
Слезы у бабушки просыхают.
– Не знаю, об чем и думать, – говорит она. – Куда бежать – то ли в морг, то ли в милицию?
Она накидывает халатик, приносит Сереже молоко, хлеб, колбасу.
Сережа жадно ест. Потом ложится на раскладушку, разглядывает цветочки на дешевеньких обоях, которыми бабушка оклеила комнатку. Как у Пушкина, думает он: «Воротился старик, – глядь – стоит прежняя избушка, на пороге сидит его старуха, перед ней разбитое корыто…» Много захотел очень, издевается он над собой, проваливаясь в сон. Сыном стать… Брата или сестру…
Он просыпается от толчков. Ничего не понимая, открывает глаза. Бабушка трясет его за плечо.
– За тобой пришли! – плачет она. – Что наделал-то?
Он встает, подходит в трусах к столу.
Возле двери – молоденький милиционер. За ним – Авдеев и какая-то женщина.
– А! – говорит Сережа, не удивляясь. – Здрасьте-пожалте, гости добрые!
– Он еще и острит! – говорит милиционер. Во все щеки у него румянец. Будто отлежал. Но слова говорит серьезные. – Давай-ка одевайся!
Сережа натягивает штаны, причесывается, целует бабушку в щеку и говорит ей:
– Ты не волнуйся! Спи! Я просто папаше окна выставил!
– Окна ты выставил не папаше, – говорит милиционер, присаживаясь, – а совсем другим людям.
Другим людям! В Сереже что-то обрывается. Какая глупость! Почему – другим?
Сережа молчит, растерянно глядит на бабушку и клянет себя. Ведь это из-за него растянула она толстые губы, как девчонка, плачет без удержу, надевает при всех платье. Он прикрывает ее собой, говорит посторонним:
– Отвернитесь, чего уставились! – А сам думает: «Дурак проклятый, чего натворил!»
– Товарищ сержант, – говорит Авдеев, – но мы же уже договорились с Клавдией Петровной, – он глядит на кивающую женщину, – полюбовно, так сказать, миром, я все оплачу, и к мальчику у нас больше нет претензий…
– У вас к нему нет, а у меня есть, – отвечает милиционер, – я, если хотите знать, о вашем же сыне беспокоюсь, хоть вы и порознь живете. Сегодня вам окно высадит, а завтра кем он станет?
Милиционер постукивает карандашиком.
– Мы фиксируем, – втолковывает он Авдееву, – все факты хулиганства подростков и, если вот бабуся с ним не справляется, путевочку в колонию выпишем.
Сережа разглядывает милиционера и никак не может простить себе оплошку. И вдруг поражается: но за что же он хотел выбить окно Авдееву? Кто ему этот человек? Сам же говорил: его нет, не существует!
На душе муторно, как-то липко.
– Знаете, – говорит он, – вы меня простите, это вышло как-то случайно, я выпил.
– Ну вот! – хлопает белесыми ресницами милиционер. – Как говорится в худфильме – признание прокурора президенту республики.
Он распахивает блокнот, начинает что-то быстро строчить, зернышко карандаша громко шуршит под сильным нажимом.
– Товарищ милиционер! – взывает к нему Авдеев.
– Мы же договорились, – неуверенно просит пострадавшая Клавдия Петровна.
Бабушка снова плачет, но сержант их не слышит.
– Значит, вы с ними не живете, – говорит он как бы сам себе, но обращаясь к Авдееву. – С мальчиком одна бабушка. Как фамилия, – он мельком вскидывает на нее глаза, – подросток хулиганит в пьяном визе и уследить за ним некому.
– Погоди! – говорит бабушка. В глазах у нее решимость.
Милиционер перестает писать, снимает наконец фуражку, сурово оглядывает бабушку, не в силах понять, по какой такой причине она сбивает его мысль.
– Погоди! – повторяет бабушка. – Есть еще кому за него заступиться, у него еще отчим имеется.
– Где же он? – удивляется милиционер.
Бабушка суетится, бормочет под нос:
– Сей минут, сей минут! – потом бросается к выходу, кричит: – Я ему позвоню!
Сережа досадует на бабушку, клянет себя за дурость, за непростительную свою ошибку и объясняет:
– Она же зря пошла, понимаете, отчим со мной не живет, он ушел после мамы, и вообще ведь виноват я…
Милиционер разглядывает Сережу – слушает и не слушает. Потом спрашивает:
– Что пил-то? И с кем?
– Портвейн, – отвечает Сережа, а дальше врет, – на именинах у одного мальчика…
– На именинах, – вздыхает милиционер, в голосе его Сережа не слышит прежней решимости. – В первый раз?
– В первый, – говорит Сережа.
– Если штраф надо, товарищ сержант, – перебивает его Авдеев, – вы сразу скажите, я готов хоть сейчас, все-таки Сережа – мой сын, я обязан.
Гнев душит Сережу: «Все-таки сын»!
– Товарищ Авдеев! – дрожащим голосом произносит Сережа, и отец его испуганно сверкает очками. – Товарищ Авдеев! – зло повторяет он. – Что вы тут меня защищаете! Что вы все откупаетесь! Я не нищий, я работаю и без ваших забот обойдусь!
Милиционер поднимается, прохаживается по комнате, пуская за собой папиросный дым. Сережу колотит. Он не верит Авдееву. Он точно знает, что Авдееву надо все пригладить. Чтоб никто ничего не подумал…
Щелкает ключ. На пороге стоит бабушка. Косички снова развязались и болтаются на плечах.
– Не пошел, – произносит она растерянно. – Я, говорит, сплю и все равно с вами не живу. Не отвечаю.
Милиционер останавливается, задумчиво глядит на бабушку, дымит папиросой. Потом подходит к столу, сует в карман свой блокнот и молча выходит. За ним исчезает женщина. Авдеев на пороге оборачивается.
– Эх ты! – говорит он и шевелит желваками. Потом плотно прикрывает дверь.