355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альберт Лиханов » Семейные обстоятельства (сборник) » Текст книги (страница 3)
Семейные обстоятельства (сборник)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 14:14

Текст книги "Семейные обстоятельства (сборник)"


Автор книги: Альберт Лиханов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 31 страниц)

Такая была Юлия Николаевна. А теперь она уходила. Снова к малышам. Снова будет учить их, как писать и считать. И снова будет кормить их витаминками.

Михаське стало горько. Он подумал, что Юлия Николаевна была ему как бабушка.

Он не знал, какие бывают бабушки, но, наверное, такие, как Юлия Николаевна.

6

Теперь на каждом уроке – русском, математике, истории – были разные учителя. Это оказалось интересно, потому что все они были очень разные люди.

Бритоголовый математик Иван Алексеевич, которого за круглую голову с круглыми, торчавшими в сторону ушами сразу прозвали Шариком, Михаське понравился, не то что Русалка – Нина Петровна.

Когда кто-нибудь из ребят выходил к доске и не мог решить задачу, он не сердился, а удивлялся: в чем дело – ведь задача вон какая легкая, – а потом, когда наконец задача получалась, все решали еще одну, похожую, и тот, кому не повезло, уже быстро с ней разделывался и, хотя получал жалкую тройку с минусом, уходил на свою парту красный от удовольствия. Иван Алексеевич вообще очень любил плюсы и минусы. Он ставил двойки, тройки, четверки с минусами и плюсами, а самыми крайними оценками у него были единица с минусом и пятерка с плюсом. Правда, такие отметки он ставил очень редко: например, если уж кто-нибудь обманет его на контрольной или так решит задачку, что даже учитель удивится. Однажды Свирид такой номер выкинул.

После контрольной, когда раздавали тетради с отметками, Шарик вдруг вызвал Сашку и сказал ему:

– А ты знаешь, Свиридов, у тебя ответ не сошелся.

Сашка опустил голову.

– Но ты все-таки молодец! – сказал Шарик. – Ты решил задачку по-своему. Я тебе пятерку поставил. Даже с плюсом. Садись.

Сашка покраснел до макушки, а Иван Алексеевич встал и заходил по классу.

– Да! – говорил математик. – Трижды да! Пусть всегда вас гложет червь сомнения!

Михаська усмехнулся тогда: за что это его должны грызть какие-то черви, но заметил – почему-то ребята реже стали звать учителя Шариком.

Кроме математики, Иван Алексеевич преподавал у них физкультуру. Это, конечно, забавно: и на серьезной математике, и на несерьезной физкультуре – один учитель! Михаська заметил, что Иван Алексеевич и сам как будто этому удивляется. Но учителей не хватало. А на физкультуре он даже иногда играл с ребятами в футбол, если в одной команде не хватало игроков.

Ходил Иван Алексеевич и на математику и на физкультуру в офицерском кителе без орденов, только на груди желтела, краснела и снова желтела трехцветная полоска. Это означало, что у него два тяжелых ранения и одно среднее. И хотя у Ивана Алексеевича были целы и руки и ноги, Михаська, видавший в госпитале у мамы тяжелораненых, жалел его.

7

Ну а Русалка, Нина Петровна, была совсем другой. Русалкой ребята прозвали ее не за длинные волосы, а за то, что она преподавала русский язык. Нина Петровна всегда будто куда-то торопилась; и если кто плохо отвечал или забыл немного, она тут же сажала на место и ставила двойку. Нужно было потом за ней ходить и клянчить, чтобы вызвала снова.

Ребята ее боялись и не любили, и Михаська тоже не любил. У Юлии Николаевны он за изложение на экзаменах получил пятерку и считался в прошлом году лучшим «русаком», а теперь выше тройки подняться никак не мог.

Однажды Нина Петровна вывела в его дневнике жирную двойку. Это была первая двойка в новом году, и Михаська страшно расстроился, тем более что урок был проще простого – суффиксы – и он его знал, только почему-то растерялся и не смог назвать примеры.

Он еле досидел до конца уроков и побрел куда глаза глядят. Домой идти не хотелось, он проводил Сашку Свирида, погулял еще и неожиданно для себя оказался на рынке.

Рынок кишел народом. Какой-то солдат держал в обеих руках по буханке хлеба и торговался со старухой. Тетка, обмотанная в цветастую шаль, топталась возле деревянного забора, к которому кнопками были прикреплены странные картины – лебедь с женской головой, плывущий по гладкому озеру, а на берегу человек с кривой саблей на боку. Картины были все одинаковые, только на одной из них у дядьки с саблей были черные усы и походил он чем-то на Чапаева. Перед лебедями и Чапаевым на земле, устланной газетами, длинной шеренгой выстроились серые кошки. Кошки были гипсовые, с дыркой на голове, чтобы бросать туда монетки. Кошки-сберкассы.

Михаська побродил еще, прошелся по барахолке, где торговали ржавыми гвоздями, засохшей краской и довоенными книгами, посмотрел на клетку с живыми петухами, которых доставал по одному дядька с носом, похожим на картошку, и пошел к выходу.

Он совсем было уже вышел, как вдруг словно споткнулся. Возле урны, полной окурков, бумаг и еще какой-то дряни, стояла Катька, и ее окружала толпа.

Михаська пробрался вперед и увидел рядом с Катькой корзину, из которой торчали две большие бутыли. Из третьей она наливала в стакан квас, потом быстро ополаскивала стакан в миске и наливала снова. На улице было по-летнему жарко, хотелось пить, и торговля у Катьки шла бойко.

Михаська хотел было выбраться, но очередь подтолкнула его прямо к Катьке.

Катька вздрогнула, увидев Михаську, моргнула глазами от неожиданности, но тут же спохватилась и протянула ему стакан с квасом.

– Пей, – сказала она.

Михаська взял стакан и выпил. Квас был невкусный, горьковатый.

– Выпил? – спросила Катька, и глаза ее потемнели. – Вкусно? – спросила она снова, и Михаське показалось, будто она чувствует себя виноватой.

Толпа тотчас оттерла Михаську, и он остановился, сбитый с толку.

Катька, семиклассница Катька, торговала на рынке квасом! Как та тетка с картинами или мужик с петухами. Вот приведись ему торговать на базаре, да он бы сгорел со стыда!

Когда мама вернулась с дежурства, Михаська усердно сидел над русским.

Ему казалось – это лучшая маскировка. Но если он старательно глядел в учебник, мама его всегда спрашивала:

– По какому?

И приходилось говорить.

– Ну, – сказала мама, бренча кастрюлями, – повторяй вслух. Как на уроке. А я буду за учительницу. Так что не надейся…

Ссориться с мамой не хотелось: скоро должен вернуться отец – вдруг она ему расскажет?

Михаська встал из-за стола, как на настоящем уроке.

– Суффикс, – начал он, – это часть слова…

Правило он знал, теперь надо было примеры.

– Например, коза – козочка, – сказал он. – Книга – книжечка. – Опять их не хватало, этих примеров! Михаська решил фантазировать. – Двойка – двоечка, – сказал он. (Мама чуть улыбнулась у плиты.) – Двойка – двоечка, – повторил Михаська. – Мама – мамочка…

Мама засмеялась.

– Ладно, ладно, – сказала она, – не подлизывайся, не скажу…

В дверь стукнули, и Катька вызвала Михаську в коридор. Она отвела его в уголок и протянула красного сладкого петушка на палочке. Он видел сегодня таких на базаре. Какая-то толстая тетка держала в руках поллитровую банку, набитую петушками. Петушки высовывались из банки, их было много, и банка походила на удивительный сладкий цветок.

– На, Михасик, – сказала Катька. – Только очень тебя прошу, не говори никому.

Катькины глаза и вся ее фигура, тонкая, худая, просили Михаську не говорить никому, что он видел ее на рынке, торгующей квасом.

– Вот еще!.. – сказал Михаська. – Что я, доносчик? А петуха отдай Лизе.

Катька хотела было силой сунуть Михаське петуха, но он так посмотрел на нее, что она сразу же пошла к себе.

– Спасибо, Михасик, – сказала она.

– Вот еще!.. – ответил Михаська, и ему стало жалко Катю.

8

На другой день Нина Петровна так и не спросила Михаську, хотя он встретил ее в коридоре и очень-очень просил вызвать его. Только в конце урока она, глядя в журнал, буркнула:

– Михайлов, если хочешь исправить двойку, останься после уроков.

Михаська остался. Он сидел в пустом классе, еще раз листая учебник. Ох и вредная эта Русалка! Сейчас будет гонять по всей книге, глядеть в сторону и вздыхать. А потом поставит тройку: мол, и это хорошо, скажи спасибо, что я добрая – видишь, сжалилась над тобой.

Дверь открылась, и он встал, не глядя на Нину Петровну, а когда повернулся – рассмеялся. Это была не учительница, а бабушка Ивановна с ведрами. Рядом с ней стояла маленькая Лиза.

– После уроков оставили? – спросила бабушка.

– Ага, – ответил Михаська. – Вот двойку получил.

– Поди-ка у Нины Петровны? – сказала Ивановна. Михаська кивнул. – Да-а… – вздохнула Ивановна. – Сердце у нее тяжелое. Известное дело, не мать.

Лиза закатала рукава, смочила тряпку в ведре и стала вытирать парты. Она раскраснелась, волосы падали ей на глаза, и Лиза смешно дула на них, оттопыривая нижнюю губу. Ивановна шваброй терла пол, и голова ее вздрагивала, будто от испуга.

Обе работали молча, сосредоточенно. Только бабушка Ивановна иногда останавливалась, вытирала тыльной стороной ладони пот со лба и тут же снова бралась за швабру.

Михаську вдруг будто подхлестнул кто-то. Он даже покраснел. Вот маленькая Лиза и бабушка работают, а он сидит рядом с ними и листает свою книжку. Михаська закатал рукава, силком отобрал у Ивановны швабру и стал тереть ею пол. Но что-то у него плохо, выходило с этой шваброй, и тогда он взял тряпку и стал мыть пол руками.

– Михасик, перестань, перестань! Михасик… – говорила бабушка, но он не переставал, и у него это здорово быстро выходило.

Потом они перешли в другой класс, и Михаська снова мыл там пол и ругался, что ребята так много сорят и оставляют после себя столько грязи. Он находил на полу ржавые перышки, стружки от карандаша, а в одном месте чуть не напоролся на иголку.

Они кончили, когда стало уже темнеть, и Михаська спохватился, что его ждет Нина Петровна. Он скатился по лестнице и заглянул в учительскую. Нина Петровна уже ушла, и Михаська пошел наверх за сумкой.

– Только не говори бабушке, – сказала ему Лиза. – Она расстроится.

С нижнего этажа пришла Ивановна.

– Золотой ты мальчик, Михасик, – сказала она, собираясь. – Смотри-ка, вдвое быстрей управились.

Лиза принесла большой кулек. В нем были корочки от черного хлеба, огрызки, даже попадались целые куски. Ивановна стала складывать их в сумку, тихо приговаривая, будто сама себе:

– Ну вот и хорошо… Хорошие корочки.

– Зачем это? – спросил Михасик.

– Для кваса, Михасик, для кваса, – сказала Ивановна. – Мы из этих корочек квасок варим и продаем. Выручает нас маленько квасок, да не больно-то…

Михаська вспомнил Катьку с бутылью, с корзиной, торгующую квасом на рынке, вспомнил петушка, которого она принесла, и ему стало смертельно стыдно за то, что Катька увидела его тогда. Ведь мог бы он пройти мимо, не лезть к ней да еще и пить квас, будто говорил: «А я тебя видел!»

9

Теперь, выучив уроки, Михаська часто приходил к бабушке Ивановне, к Лизе и Катьке, и вся жизнь маленькой семьи была у него как на ладони.

Он помнил Катину и Лизину мать, ее высокий рост, белое лицо, удивительно белое, будто в муке, да еще зеленое пальто, перешитое из шинели.

Все несчастья свалились на Ивановну и девчонок сразу, без всякой пощады.

Перед войной Катька и Лиза жили с матерью у отца, на границе. Он был военный. Когда началась война, он сразу же отправил семью к Ивановне. Поезд с беженцами шел долго; и когда Катька с Лизой и матерью приехали наконец, Ивановна показала им похоронную.

Немного оправившись от горя, мать устроилась на работу. Эвакуированных в то время приезжало много – каждый день не по одному эшелону; найти работу оказалось трудно, и она нанялась на хлебозавод развозить по магазинам деревянную тележку с хлебом. Было на заводе одно преимущество – иногда можно было выпросить у работниц пекарного цеха кусок хлеба, а то и целых полбуханки. Это строго каралось. Если кого-нибудь из рабочих хлебозавода охранники ловили с хлебом, его немедленно отдавали под суд, но есть было нечего, Катька и Лиза голодали, и их мама рисковала.

Тележка, которую она возила, налегая грудью на деревянную перекладину, была не очень уж и большая, и здоровому да сытому человеку катать ее было бы нетрудно. Но мать их после смерти отца постоянно болела, недоедала да еще и вставала посреди ночи, часа в три, потому что к этому времени хлебозавод давал выпечку и приходилось стоять в очереди вместе с такими же худыми и бледными женщинами в белых халатах, с такими же, как у нее, деревянными тележками, чтобы нагрузить хлеб и везти по магазинам.

Бывали у мамы несчастья, потому что иногда она не успевала сосчитать буханки, которые ей выдавали, и случалось, что хлеба не хватало. Это было, правда, редко, но если не хватает одной буханки, это значит, плати рублей триста за нее на рынке. А откуда у них такие деньги?

Случалось и другое, когда усталые раздатчики тоже обсчитывались – на буханку-другую; им было легче, с них не спрашивали так строго, да и одна-две буханки за смену не так уж страшно для завода, и тогда мать их утаивала, приносила домой. Девчонки прыгали, отламывали горбушки, а мать глядела на них и беззвучно плакала. Ей, наверное, было стыдно, что она кого-то обманывала, но голод сильней стыда, да еще если голодают дети.

Тележка у мамы Лизы и Катьки была старая; случалось, у нее обламывалось колесо.

Михаська шел однажды куда-то, была слякотная осень, и вдруг он увидел у обочины дороги мать Лизы и Катьки, стоявшую на коленях возле тележки со сломанным колесом. Она пыталась починить ее, надеть колесо на ось, но тележка была с хлебом, а хлеб был сырой, – на полкило выходил совсем маленький кусочек, говорили тогда, что в хлеб нарочно добавляют воды, – и она не могла поднять покосившуюся набок тележку. Михаська подошел к тележке, попробовал помочь ее поднять, но что он мог тогда, в сорок первом? Такой-то замухрышка.

Тогда мама Лизы и Катьки попросила его сходить на хлебозавод, сказать, чтоб послали кого на помощь; и Михаська сбегал, дождался, когда выйдут из проходной три женщины, тоже развозчицы, и привел их к тележке.

В другой раз Михаська увидел, как рядом с матерью, напирая на деревянную перекладину руками, шла Катька.

Начинало подсыхать, грязь сделалась гладкая, и тележку заносило в сторону. Михаська подбежал тогда к ним, запрягся третьим в упряжку и подумал, что, наверное, со стороны они походят на людей с картинки, которую он видел в довоенном журнале. Оборванные люди тянут по реке баржу. Только и разницы, что они не такие уж оборванные.

Беда случилась тогда же, осенью сорок первого, буквально через несколько дней после того, как Михаська помогал Катьке и ее маме.

Рано утром, было совсем еще темно, в коридоре вдруг раздался дикий крик. Михаська вскочил. Мама в одной рубашке выбежала в коридор и быстро вернулась такая бледная, что даже в темноте было видно.

Она зажгла керосиновую лампу и долго сидела молча, сжав губы. Михаська тормошил ее, спрашивал, что случилось, хотел сам выйти в коридор, но она его не пустила, а потом сказала, что маму Лизы и Катьки задавила машина.

Михаська не поверил, снова пошел к двери, но мама схватила его, закрыла дверь на ключ и легла. Ее знобило. Может, подумала: а что, если вот так же случилось бы с ней? Куда бы делся тогда Михаська? Ведь бабушки у них нет. Значит, в детдом.

Михаська ходил на похороны вместе с мамой. Развозчицы хлеба сняли с двух тележек, которые они всегда возили, хлебные фургончики, тележки соединили между собой. Кто-то принес еловые ветки. Ветки были удивительные – серебристые, почти белые и очень красивые. Они были от серебристой ели, их срубили в ботаническом саду. Еловыми лапами убрали сдвоенную тележку, на нее поставили тесовый гроб. Потом развозчицы вытащили из сумок белые халаты и надели их поверх пальто. Затем они взялись за тележку со всех четырех сторон, человек двадцать в белых халатах поверх пальто, и покатили гроб в сторону кладбища.

Они шли тихо; наверное, никогда так тихо не возили они хлебные тележки. Гроб был заколочен – Михаська так и не увидел больше маму Лизы и Кати. Девочки шли, взяв под руки бабушку, у Ивановны почему-то тряслась голова. Она совсем поседела за эту ночь.

Потом Михаська узнал, что хлебную тележку, которую везла мама Катьки и Лизы, занесло на гололеде, а вслед за ней шел грузовик, шофер стал тормозить, и машину тоже понесло по скользкому льду прямо на тележку…

10

Катька сказала Михаське через несколько дней, что шофером тоже была женщина; она шла на похоронах рядом с ними, но Михаська ее не заметил тогда.

Он увидел ее позже. Это была пожилая тетка. Удивительно, что она водила машину, но кем только тогда не работали женщины. Тетка приносила Ивановне муку – она ездила в какую-то деревню и выменяла там на что-то, потом приносила деньги – и это было уже при Михаське, он готовил тогда уроки с Катькой – и еще много раз приходила, и так ходила всю войну, пока вдруг не исчезла. Ивановна узнала потом: тетка эта, такая неприметная и маленькая, что Михаська никак не мог ее запомнить, умерла от сыпного тифа.

Бабушка Ивановна плакала, и Михаська удивлялся тогда, что это она плачет – ведь эта тетка задавила ее дочь и оставила девчонок круглыми сиротами.

Но Ивановна плакала так, будто потеряла родного человека; она ведь даже в суд ходила, просила, чтоб эту тетку не судили, когда она задавила Катькину и Лизину маму.

«Она ведь тут ни при чем», – говорила Ивановна, хоть у нее и стала трястись голова после этого «ни при чем».

С того времени как погибла главная кормилица, жить Ивановне и ее девочкам стало совсем плохо. Школа, где учился Михаська, была прикреплена к столовой №8, и ребятам давали талоны на разовое питание. Но за эти талоны все равно надо было платить. У Ивановны на талоны для Катьки и Лизы денег не хватало, и она брала только для Лизы.

К Михаське, когда он ел, не раз подходили какой-нибудь пацан или девчонка и говорили: «Оставь немного». Или просто садились напротив и глядели в тарелку, не оставит ли там Михаська картошину или супчику на дне. Таких ребят было много, их прозвали «шакалами из восьмой столовой». Михаська всегда выглядывал в их разноликой толпе Катьку – она тоже считалась шакалкой. Катька стыдилась своего прозвища, стыдилась просить; она просто иногда проходила мимо столов, и если оставался кусочек хлеба или еще что-нибудь, она брала, но никогда не подходила, если человек сидел за столом, и не глядела ему в рот.

Михаська высматривал Катьку, махал ей рукой. Она краснела, хотя чего ж ей краснеть перед Михаськой, но к столу шла, и Михаська всегда делился с ней и первым и вторым и оставлял полстакана киселя.

Правда, потом у него жужжало что-то в животе и до вечера, пока не придет мама, не раз побегут голодные слюнки, но не позвать Катьку, похожую на скелет – только глаза блестят, – он не мог. Он вспоминал войну, как там сражаются бойцы – ведь делятся, наверное, последним куском друг с другом и махорочку делят, – и ему становилось стыдно от одной мысли, что он все хотел съесть сам и не позвать Катьку.

Был еще и такой случай, это как раз при Михаське все произошло. Как-то Михаська пришел к Катьке, а ее не было, дома сидела Лиза и плакала горькими слезами, глядя на булочки-посыпушки, которые лежали на фанерке. Лиза смотрела на булочки, шмыгала розовым носом и рукавами утирала слезы. Оказывается, утром бабушка подняла Лизу и Катьку ни свет ни заря, они пошли в хлебный магазин и отоварились белыми булочками, посыпанными какими-то сладкими крошками. Это считалось великим счастьем, потому что булочки можно было отнести на базар, там продать подороже и купить вместо них много черного хлеба.

Прежде чем пойти на рынок, бабушка Ивановна ушла в школу, а Лиза осталась одна с булочками.

Она долго смотрела на них, смотрела, потом стала слизывать с одной булочки сладкие крошки. Когда она слизала, ей показалось, что с булочкой ничего особенного не произошло – булочка как булочка, она ведь не откусила ее, а просто слизала крошки. Так слизала Лиза крошки со всех булочек и вдруг увидела, что они стали голые, без крошек-то, несладкие и их не купят, и вот сидела, пускала пузыри.

Михаське стало жалко Лизу; он ее утешал как мог, а сам про себя подумал, какой он стал жалостливый, как какая-то старуха, прямо по всякому поводу всех жалеет; надо бы дать этой Лизке по загривку как следует: соображать же надо – лишила всех куска хлеба, но дать по загривку ей не мог. Очень уж Лизка была прозрачная какая-то.

Тут пришла бабушка. Увидела булочки без сладких крошек, остановилась на пороге, заметила зареванную Лизку, постояла, помолчала, потрясла сильнее головой да так ничего и не сказала. Ушла за буфет.

Это все было в войну, а теперь война кончилась. Только ничего не изменилось в семье у бабушки Ивановны. Так же, как раньше, делала Ивановна котлеты из картофельных очисток, ходила по воскресеньям с девчонками в лес по грибы, по ягоды, по желуди; желуди она жарила на противне, а потом молола, получался желудевый кофе. Летом они ели щи из крапивы, собирали щавель – летом можно было жить, а вот к осени, к зиме становилось совсем худо. Картофельный участок, который давали Ивановне, был мал, и она снова горевала, как станут они зимовать.

Теперь осенью у них часто висел замок на двери. Катька после уроков забирала Лизу, и они шли на картофельное поле выбирать маленькие, с ноготок, клубеньки из земли, потому что такие только и оставались, все покрупнее убирали подчистую. Или торчали у овощехранилища с сумками и ждали, когда упадет случайно турнепсина, репа или морковка. Сумки Ивановна сшила им из разных лоскутков, какие нашла, и девчонки походили на побирушек.

Михаська знал, что, когда погибла мать, к Ивановне приходили развозчицы хлеба, предлагали отдать Катьку и Лизу в детский дом или предлагали найти каких-нибудь богатых бездетных людей, которые бы взяли девочек. Что до богатых – такие, наверное, были, а может, и нет, а вот бездетные наверняка были. У некоторых эвакуированных по дороге в тыл погибли дети. Они очень горевали и готовы были, не глядя ни на что, взять ребенка.

Но Ивановна кричала на развозчиц, плакала, прижимала к себе девчонок, и женщины отступились. Только иногда приносили хлеба с завода.

Катя хотела уйти из школы, даже уже нашла место судомойки в гарнизонной столовой, но бабушка Ивановна сказала, что, пока жива, работать ей не даст, пусть учится, кончает десятилетку и поступает в институт, а там будет легче, потому что в институте платят стипендию…

11

Михаське очень нравился завод, где работал отец.

Правда, он там не бывал ни разу, но труба завода, самая большая в городе, коптила ночью и днем, а у ворот стояли часовые, как на границе.

Отец ходил теперь не в гимнастерке, а в простой рубашке. Но это не беда: зато отец – мастер! Михаська всем говорил, что отец у него мастер. Значит, из всех рабочих – рабочий. Мастер на все руки – не зря же так говорят.

А что отец мастер на все руки, Михаська ни на вот столечко не сомневался.

Вон он как железо гнет, ведра паяет, плитки чинит!

Михаська теперь не слонялся по городу после школы, а скорее мчался домой, хватал кусок хлеба и торопился побыстрее выучить уроки.

К приходу отца все должно быть готово, и как следует готово, конечно, чтоб отец не смог отправить его доучивать уроки, чтоб он мог только весело поглядывать на Михаську и говорить с ним о серьезных делах.

А дела были серьезные!

Отец принес откуда-то паяльник, приладил на край стола маленькие тиски, и комната их стала походить на мастерскую. Полкомнаты занимали старые ведра, тазы, примусы, керогазы, плитки, замки. Отец осторожно брал каждую вещь, осматривал ее внимательно, прикидывал, как ее скорее починить, – и начиналось!..

Руки у него летали будто птицы, да так легко, умело летали, словно он и не воевал вовсе, не стрелял по фашистам, а только тем и занимался, что чинил ведра и прочее имущество.

Хозяйки со всего квартала, узнав, что отец никому не отказывает и все умеет чинить, несли ему свое барахло. Отец улыбался, кивал в угол, чтоб туда поставили ведро или примус, говорил, когда можно за ними прийти, и снова латал, чинил, ремонтировал всякую всячину.

Однажды к ним пришел с патефоном в руках тот дядька, с лицом, похожим на блин, – Седов.

Отец подвинул Седову табуретку, стал внимательно рассматривать его патефон.

– Ну как, пьешь пиво с молоком? – спросил отец.

– Пью, милый, пью, – заулыбался Седов, – и еще закусываю. А ты, поди, завариху ешь?

Отец посмотрел на Седова внимательно, и Михаське показалось, что он кинет сейчас патефон в этот белый круглый блин. Но отец патефон не кинул, ничего не сказал Седову.

– Тяжело, наверное? – серьезно, не улыбаясь, спросил Седов. – После работы снова работа. Я ведь сам…

– Ладно, – прервал его отец, – сам с усам! Приготовь денежки, не бесплатно делаю.

Седов засмеялся, встал, подошел к двери.

– Само собой, – сказал он, – само собой, а как же? Только мелко плаваешь, Михайлов, мелко.

Отец взглянул на Седова, хотел встать, но тот уже прикрыл дверь.

Отец долго молчал. Работал яростно, будто кто его разозлил. Потом он вдруг задумался, положил паяльник на стол, да неосторожно – задымилась клеенка.

– Черт возьми! – зло выругался отец.

Прибежала из коридора мама, увидела, что случилось, и засмеялась:

– А я думала, тут пожар!

Отца будто кто хлестнул.

– «Пожар»! – заорал он.

И Михаська даже рот раскрыл. Что это он? Что с ним случилось? На маму закричал.

Отец швырнул таз, который паял, и заходил по комнате как маятник – взад-вперед, взад-вперед. Мама подошла к нему, взяла его за плечи.

– Ну что ты? – сказала она. – Успокойся…

Она смотрела на отца, как тогда, в тот длинный первый день, и глаза ее походили на два кусочка неба.

– Устал ты, – сказала она. – Ну отдохни. Чего ты так волнуешься? Грех обижаться. Живем как люди, не хуже.

Отец вырвался, снова заходил по комнате.

– «Как люди»! – крикнул он. – Вот именно как люди! – Он остановился перед мамой и сказал ей хрипло, будто мороженого наелся: – А я не хочу, как люди! Не хочу, слышишь! Я хочу лучше, чем люди! Или я не заслужил?

Михаська смотрел во все глаза. Таким отца он никогда не видел. Только что смеялись они, говорили о чем-то – и вдруг такое. Что с ним?

Отец прошелся по комнате еще и еще, потом вдруг остановился, обнял маму.

– Зло берет, понимаешь? – сказал он обычным голосом. – Целый вечер сижу – семь тазов запаял.

Как гроза. Налетела, просыпала на землю молнии и умчалась дальше. Отец снова взялся за работу.

Михаська подсел к нему. Отец научил его зачищать металл и паять. Правда, паять Михаська умел еще плохо, но зачищал как заправский мастер.

Он привел однажды Сашку Свирида к себе домой, так тот до темноты не уходил, пока отец не дал ему ведро чуть-чуть попаять. Теперь Свирид каждый день в гости к Михаське просится.

Одна мама всем недовольна. Нагремится своими кастрюлями, сядет напротив Михаськи с отцом и вздыхает.

Раз вздохнет, два. Отец оторвется от какого-нибудь примуса, подойдет к матери, поцелует ее.

– Да я понимаю, – скажет мама, и глаза ее станут печальными, словно плакать ей хочется.

– Что – зарплата? – говорит отец. – На зарплату только прожить…

За ремонт отец берет деньги. Когда хозяйки спрашивают – мол, сколько, он смотрит в угол, где лежит всякое барахло для ремонта, и тихо говорит сколько. А потом не глядя сует деньги в карман.

Вечером, когда мама и Михаська уже лежат, отец долго еще паяет, стучит. Наконец открывает форточку и моет руки.

Потом он достает из кармана смятые рубли, трешки, пятерки и разглаживает их ладонью, складывает стопкой и идет спать. Теперь руки он уже не моет, ложится рядом с мамой. А мама ведь говорит, что после денег руки надо мыть, потому что деньги переносят инфекцию.

Отец ложится, а мать ничего не говорит.

Она и тогда ничего не сказала.

Бабушка Ивановна принесла отцу тазик запаять. Она в нем белье стирает. Отец тазик запаял, и тоже посмотрел в угол, и тоже, как всем, сказал Ивановне тихо:

– Два рубля.

И Михаська видел, как растерялась Ивановна, как оставила она тазик, пошла в коридор, а потом принесла два рубля. Михаська смотрел на маму – она бренчала кастрюлями совсем рядом и видела, видела же все. Но мама ничего не сказала.

– Это же Ивановна! – сказал Михаська отцу, глядя на него так, будто видел в первый раз. – Ивановна, понимаешь? Они плохо живут. У них мать задавили.

Отец удивленно посмотрел на Михаську и ответил:

– Ну и что?

Словно ничего не случилось. Не было. Не произошло. И мать громыхала кастрюлями.

Михаська смотрел на отца со страхом, с ужасом, с обидой, и в глазах у него стояли слезы. Отец снова взглянул на него и снова ничего не заметил.

Не захотел.

И тогда Михаська вспомнил инвалида.

12

Ох и хитрый человек эта мама!

Только потом понял Михаська, почему она тогда молчала. Почему не сказала ничего.

Просто она хоть и вздыхала и говорила иногда, скоро ли кончится эта мастерская, чтоб можно белую скатерть на стол постелить, а сама-то была рада-радешенька, что все так получается. Что наконец-то все дома: сын без слова уроки учит, даже троек почти нет, а муж не бегает по пивнушкам, как некоторые, сидит дома, говорит с сыном, паяет себе ведра.

Мама и сама бы, наверное, с удовольствием попаяла, постучала, поскоблила эти тазы и ведра, да ведь хозяйство: надо и накормить мужиков-то, и постирать.

Краем уха и она, конечно, слышала, как рассказывает отец ему, Михаське, про войну, про то, как дрался с фашистами врукопашную, и как за танками в атаку шел, и как в госпитале лежал… Ну и, конечно, про орден Красной Звезды. За что его получил.

Ходил он однажды в разведку и подорвал легковую машину с офицерами. Офицеров убило: только один, с портфелем, жив остался. Приволокли его в штаб как «языка», и оказалось, что гитлеровец очень важный, а еще важнее его портфель.

Михаська подумал, что вроде про это он даже в газете читал. Неужели про отца писали? В общем, все это мама слушала, и все это видела, и очень радовалась, глядя, как Михаська с отцом сидят разговаривают и даже ее не замечают.

Это уж Михаська потом понял.

Но после того случая мама пришла вдруг к Ивановне и принесла ей ведерко картошки. Еще прошлогодней. Остатки. А потом положила на стол два рубля и сказала:

– Ивановна, ты извини, тут Виктор ошибся.

Ивановна стала уговаривать маму, чтоб она взяла эти два рубля: все-таки, мол, отец работал, и за работу пока что надо платить, все правильно, не при коммунизме живем, но мама наотрез отказалась, и Михаська видел, что маме неудобно за отца. Стыдно.

И тогда он понял: это не отец вернул. Это она сама. Значит, она не согласна с отцом, раз ей стыдно. И может быть, тогда, когда она промолчала, ей было в сто раз труднее, чем Михаське, и в тысячу раз обиднее, что отец так сделал.

А она промолчала. Не сказала ни слова.

«Почему?» – думал Михаська и не мог понять. И только потом понял, что мама промолчала, потому что любит и Михаську и отца, любит всю их семью и не хочет, чтоб хоть самая маленькая беда случилась с ней.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю